В трудную минуту - Велембовская Ирина Александровна 2 стр.


— На старые вернее. И каждый рабочий день терять — полсотни.

— Ты хоронить меня будешь — смету заранее составь.

Тут Кудрявый увидел Паню. Остановился и сказал спокойно:

— А вот ко мне еще гости. Это от профсоюза, с нашего затона.

Паня встала и сказала тоже спокойно:

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — приветливо отозвалась жена Кудрявого. И тут же заторопилась: — Ну, я побегу, Гриша. Вот гостинцы тебе, опростай мне авоську.

Она ушла, чмокнув Кудрявого между густых бровей и утершись после этого платочком. Шла она быстро, не оборачиваясь, чуть враскачку, придавливая песок высокими каблуками.

Кудрявый сел возле Пани. Раскрыл сверток: пяток яиц, чайная колбаса, пряники… И неполная четвертинка водки.

— Уважила! — зло процедил Кудрявый и поглядел на Паню. — Да мне это в себя принять — к утру мертвый буду…

— Так разве ж она не знает? — спросила Паня, с опаской глядя на страшные гостинцы.

— Говорил. Забыла, наверное. Ты, Прасковья Ивановна, забери себе это хозяйство. Не хочешь? Ну, тогда нянькам отдам.

Они посидели молча, Паня решилась протянуть свою передачу. Кудрявый рассеянно взял белое от сока яблоко, посмотрел на него пристально и устало опустил руку.

— Тяжко что-то, — сказал он.

Паня понимала, что нужно сейчас что-нибудь бодрое сказать, какая-то нужна им обоим разрядка, а то ей так жалко стало Кудрявого, что она готова уж была обнять его за голову, прижать к своей груди его больное, суровое лицо.

— Я про тебя, Григорий Алексеевич, в газете читала — совладав с собой, сказала Паня. — В «Красном речнике». Там и фотография твоя большая. Все подробно написано, как работаешь, как что…

— Да это еще весной печатали. — Кудрявый поднял голову. — Чего старые-то газеты читать? — И оживился немного. — Ну, расскажи, как живешь, Виолетта. Охота тебе сюда бегать, заразу больничную нюхать? В парк бы лучше сходила, погуляла. Кино бы посмотрела. Дни-то какие стоят!..

— Сегодня ведь успенье, — сказала Паня. — У нас в деревне престол…

— Ты как старая бабка: праздники помнишь. Да тебе каждый день может быть за праздник: здоровая, симпатичная. Ухажер еще никакой не прибился?

— Нет, — честно призналась Паня.

— Наверное, переборчивая ты очень. А то бы одна не сидела.

Паня решила быть откровенной.

— Ошибиться боюсь, Григорий Алексеевич. Для момента всегда себе можно найти, а для жизни — еще наищешься.

Кудрявый согласно кивнул головой и сказал сурово:

— Это верно, ошибиться ничего не стоит. Душу вот в человека вкладываешь, а тебя потом носом об угол… — Но, испугавшись, что сказал лишнее, добавил уже шутливо: — Только ты, Виолетта, не отчаивайся: наш брат тоже не все трепачи. Найдется тебе хороший мужичок!

— Да уж как-нибудь, — желая перевести разговор, сказала Паня. — А зря ты меня, Григорий Алексеевич, Виолеттой дразнишь. Какая уж я Виолетта?.. Это соседка у меня так девчонку назвала. А я тогда, не подумав, тебе брякнула.

Они оба посидели в ласковой тишине сентябрьского предвечерья. Оно было действительно очень хорошее, желто-красное, тихое. Листья на дорожках ворожили, перешептывались, и через облетающую рощу далеко была видна синяя, мерно текущая река.

— Ступай домой, дорогая, — вздохнув, сказал Кудрявый. — Мне уж на уколы пора, шкуру дырявить… Взяла бы продукты-то. Придешь домой, яичницу изладишь.

…Через несколько дней пошли дожди, весь сад облетел. И хотя и не было еще очень холодно, но больных не выпускали, чтобы не тащили на тапочках сырой песок. Через окна тоже стало трудно переговариваться, потому что плотно прихлопнули рамы, заколотили шпингалеты и на подоконники нагородили горшков с желтеющими аспарагусами и уродливыми столетниками.

В шесть часов начинало смеркаться, и два раза в неделю в эти часы пускали посетителей. Паня приходила загодя, чтобы не остаться без белого халата.

— Вот она, моя подружка! — поднимался с койки Кудрявый. — Садись, Паша, сюда. Дождик-то тебя не прихватил?

— Чуть сбрызнул. Ну, здоровье как, Григорий Алексеевич?

Паня каждый раз ждала, что он скажет: выписываюсь скоро. Но о дне выписки пока речи не было. Кудрявый только обещал зайти к ней в гости, когда поправится, посмотреть, как она живет. Что же, пусть придет, увидит, что у нее все очень хорошо, порядливо, чисто. Кудрявый говорил, что достанет ей билет до Астрахани на пароходе первым классом: ему полагается, как речнику. Он сколько раз предлагал жене, а она не интересуется. Так вот пусть Паня прокатится, посмотрит и Горьковское море, и Волжскую ГЭС, и новый Волгоград… Но, с другой стороны, прикидывала Паня, может быть, когда Кудрявый выпишется, то и всей дружбе их придет конец. И она боялась этого… Представить себе не могла, как это придет воскресенье, а ей некуда будет собраться, никто ее не будет ждать. Надо человеку, чтобы его ждали, обязательно надо!

И ей еще страшнее сделалось, когда Кудрявый вдруг спросил ее:

— Паша, скажи честно, ты на меня не обижаешься?

— Это за что же?..

— Только ты не сердись… Второй ты месяц ко мне ходишь, время свое тратишь. Не верю я, что женщина будет к мужчине без своего интереса ходить…

Паня собрала волю, сурово поглядела на Кудрявого.

— А ты много про женщин знаешь? Всякие они есть, милый мой. Одну нянчить надо, а другая тем и жива, что кого-нибудь нянчит. Ну вот и я себе подыскала… заботушку. Плохо это, что ли?.. И ты меня, Григорий Алексеевич, не бойся: я ведь по-хорошему…

Кудрявый притих. Потом взял Панину руку, стиснул между своими большими ладонями.

— Ну, тогда вдвойне спасибо! — И он тряхнул большой кудрявой головой. — Болезнь меня, Паша, подковала на все четыре лапы. Тошно без работы, без дому. Осточертел мне халат этот, рубаха с махрами, тапки эти!.. Ты меня здорового-то не видала: я ведь, Паша, мужик заводной, компанейский и одеться люблю, фасон навести. Баян у меня есть, хорошую музыку могу исполнять.

— Вот и миленькое дело! — искренне сказала Паня. — Я люблю, когда хорошо играют…

Сказала и осеклась: где же это он ей играть будет?

— Ну, пойду я…

— Когда ж придешь? — спросил Кудрявый, и на этот раз с какой-то особенной надеждой. — А, Пашенька? Приходи!..

Она обещала, что дня через три. Сердцу ее вдруг стало жарко…

…Паня не заметила, что эти три дня, от среды до субботы, три сумрачных октябрьских дня, были такие холодные, противные от дождя и грязи на улицах, по которым она бегала со своей сумкой. Ей казалось, что лучших дней у нее еще не было. Что он сказал ей такого в их последнюю встречу? По-особенному поглядел на нее, что ли? Может быть, чуть-чуть поласковее, повеселее, чем всегда, Пашенькой назвал. И вот это «чуть» так задело за сердце, что Паня почувствовала: вся ее жизнь теперь в нем, а без него — это уже будет не жизнь…

Она бесстрашно рассказывала сама себе, как бы по утрам поднимала его на работу, ни минутой раньше, чтобы не украсть у него отдыха, и ни минутой позже, чтобы не заставить торопиться, чтобы он побрился, поел без спеха, оделся. Она видела его, как он стоит посреди двора, здоровый и красивый. На его большой кудрявой голове мохнатая пыжиковая шапка. Из-под желтого полушубка смеется яркий красный шарф, черным солнцем сверкают калоши… Он выходит на улицу, а она все глядит на него через примороженное окошко. Вечером они сойдутся у стола, и она будет есть то же, что можно и ему, и такого наварит, что он и не запросит мясного. Может, к маю только она подаст ему ветчинки, разобьет яичницу и сходит за «белой головкой». Конечно, если врачи позволят.

Пане казалось, что она слышит шаги в сенях, скрип двери… Она уже видит его, не смеет от радости сама первая подбежать, а ждет, когда он скажет: «Это я, Паша!»

Мечтам запрета нету. Паня видела совсем маленькую девочку с круглой кудрявой головой. Она держится за отцовский палец и вдруг в первый раз шагнула, пошатнувшись. А он говорит:

— Паш, гляди-ка, Виолетка наша побежала!..

Пане казалось, что это все уже есть, сбылось, и в душе ее было тесно от радости и от той самой тревоги, которой ей раньше не хватало. Прилетела красавица птица, которая всегда облетала ее дом, садилась в чужом саду.

— Григорий Алексеевич! — сама себе сказала Паня. — Чего бы я для тебя только не сделала!.. Для тебя, милый мой! И ничего мне не надо!..

В субботу в больницу она не шла, а летела. Нянька, увидев ее запыхавшуюся, усмехнулась:

— Гнали тебя, что ль, в три кнута? — И, увидев, что Паня тянется налить воды, предупредила: — Почище полощи стакан-то: всякие тут пьют. Чего-то творится с тобой, Прасковья!

Но Паня ничего не слышала. Как пробило пять, первой метнулась в палату. Кудрявый поднялся ей навстречу, но в глазах его на этот раз было какое-то усталое удивление, и обрадовался он как будто бы через силу.

И Паня сразу повяла после трех дней «цветения». Она молчала, ожидая, что же он ей скажет.

И Паня сразу повяла после трех дней «цветения». Она молчала, ожидая, что же он ей скажет.

Он тоже помалкивал долго, словно испытывал ее, или как человек, весь охваченный своей мыслью. И только потом попросил:

— Слушай-ка, Прасковья Ивановна… Ты меня извини. Выйдем-ка на коридор. Я тебя дело одно хочу попросить.

Он сунул ей какой-то адрес, написанный на бумажке, и стал объяснять, как туда добираться: часа полтора езды пароходом вниз до Бумкомбината, оттуда автобусом до поселка. Ленинский просек, второй дом от угла…

— Поезжай с ночным, поспеешь к первому автобусу. Входи смелее. Скажешь, что я просил узнать, не приехала ли мать из деревни. Главное, посмотришь… одна ли она. Жинка моя, то есть… Прямо на вешалку смотри: висит ли бушлат мужской и фуражка речная? Да что вас, женщин, учить? Сама все сообразишь. На-ка вот денег на дорогу.

Паня потемнела. Но она взяла адрес, деньги и ушла. На дворе шел сильный дождь. Кудрявый стоял в освещенном, обрызганном дождевыми каплями окне и смотрел вслед уходящей в потемках Пане.

Вечером, словно исполняя приказ, она пришла на пристань, купила билет и села ждать пароход. Было очень темно, и не видно было, что уже идет мелкий снег. Только оглянувшись на высокий фонарь, Паня увидела летящие в быстром плясе искры снега, которые тут же съедала темнота.

Паня родилась на реке, но водой ей приходилось ездить мало. В детстве переезжала реку на пароме да каталась в лодке с молодыми ребятами, пока не была замужем. Потом всего-то один раз они с покойным мужем плыли до Горького, но было ненастно, и из окна третьего класса Паня видела только пенную воду. А ей бы хотелось поглядеть на берега, на речной закат, на зеленые островцы и на желтые косы. Понаблюдать, как вечером на открытой палубе танцуют пары, услышать, как в ресторане звенят бокалы, и чтобы можно было самой зайти туда и сесть за крахмальную белую скатерть…

Прошли годы, так ничего она и не увидела…

Ночь была черная, простудная. Пароход подходил малоосвещенный, суровый, теснил холодную волну на берег.

…Зачем она пришла сюда? Кто может заставить ее исполнить это нехорошее, немужское поручение? Конечно, любить ее Кудрявый не обязан, но уважение-то все-таки должно же быть!..

Пане показалось, что в черную воду реки вдруг падает все, чего она для себя и для него хотела: ребенок-девочка, комната, в которой тесно от счастья, зеленая роща, куда бы летом пошли… Солнышко, березы — все падает, растворяется в черноте и холоде.

Она думала, что другая на ее месте сейчас бы поехала. Использовала бы такую возможность: прихватила бы бабу с хахалем, а потом доложила бы мужу — так, мол, и так!.. И от себя бы еще прибавила. Ну, а что дальше?.. Сейчас она, Паня, по крайней мере человек, а тогда тоже стала бы бабой!..

Паня с ясностью поняла, что, явись она с таким сообщением к Кудрявому, он посмотрел бы на нее с ненавистью, он закричал бы, наверное, может быть, даже ударил. Ей всю жизнь было бы стыдно. Но как же он мог ее послать на этот просек, как он мог?! Ведь она, Паня, его любила. Неужели ж он дошел до крайней точки?..

Не дай бог и ей дойти до этой точки! Нет, она сильнее. Особенно теперь. Все-таки хоть три дня она жила с любовью, три дня заливалась радостью и теперь знает, что это такое. Можно жить дальше: теперь теплое не примешь за горячее. Жаль, конечно, что всего три дня. Да нет, пожалуй, не три… Только сейчас Паня себе призналась, что это пораньше началось. Может быть, с первой встречи их с Кудрявым под желтыми березами, на берегу синей реки.

…Нет, она не поедет! Пусть остаются ей только те три дня!

Паня бросила в черную воду билет, чтобы больше не колебаться. И пошла быстро, не оглядываясь на плавучий темный дом. Вздрогнула всем телом, когда он уныло заревел, и побежала, побежала…


Река стала в конце ноября. Из окна почты Пане видно было, как шныряют вниз с горки прямо на лед ребятишки на салазках. Потом потянулись по льду возы с сеном из Заречья, метя дорогу сенной трухой.

Этот день был ясный-ясный, такой, когда самого солнца не видишь, но оно везде: в сугробах, в стеклах окон, на кольях оград, даже в дымке над крышами. Вода в прорубях и у водоразборных колонок кажется совершенно синей, потому что вокруг очень светло.

Паня напихала в сумку послеобеденную почту, закрутила голову ковровым платком, взяла с печки теплые варежки и тронулась в свой обычный путь-дорожку. Когда стукнула первой калиткой, с рябины посыпался на нее легкий, душистый снег, и тут же метнулись ввысь толстые снегири.

Паня шла по белой, мягкой улице и совала газеты и письма в почтовые ящики на воротцах и калитках. И точно угадывая, где не на засове, заходила в выскобленные от снега дворы и стучалась в замороженное окошко. Дело шло ходко: подгонял веселый морозец, дыхание реки подпихивало в спину. И потертая черная сумка казалась непривычно легкой.

На ходу Паня побранилась с дворником из детского садика за то, что приморозило калитку и хоть через ограду прыгай; отогнала от водоразборной колонки мальчишек, которые дуриком лили воду, примораживая собственные валенки. На углу Молодежной улицы и Большого съезда купила себе баранки и уже помышляла о том, как сейчас забежит домой, соорудит чайку, поджарит колбаски…

И вдруг Паня остановилась. У галантерейного ларька в конце Молодежной улицы стояла жена Кудрявого. Паня сразу узнала ее и в зимнем наряде. Может быть, голенастые ноги в модных, каблукатых ботинках выдали?

У той было румяное, но холодное большое лицо, окруженное пухом оренбургской шали. С плеча висела ощерившаяся чернобурка и мертвыми своими глазами-пуговками тоже, казалось, разглядывала брошенную на прилавок комбинацию с капроновым кружевом.

— Володь, голубую брать? Ты бы поглядел. — Жена Кудрявого обернулась, подозвала рукой в красной варежке стоящего тут же неподалеку мужчину.

На том был бушлат с ясными пуговицами и… речная фуражка. За расстегнутым воротом розовела крепкая шея. Шея молодого здорового мужика. Улыбался он снисходительно и спокойно, как человек, уже с утра немного выпивший и еще не совсем опомнившийся от ночи, и который знает, что ещё будет такая же ночь и пьяное довольство.

— Может, другую, розовую?

И жена Кудрявого полезла в пухлую сумочку за деньгами.

— Можно вас на минутный разговор? — сказала Паня, тронув ее за бостоновый рукав.

Та сразу оглянулась с растерянностью на своего спутника. Но шагнула с Паней в сторонку.

— Я от профсоюза… — сказала Паня. — Скажите, как мужа вашего здоровье, Григория Алексеевича?

Она спросила это громко, так, чтобы слышал тот, в речной фуражке. Жена Кудрявого снова оглянулась. Паню она не узнала, но была чем-то испугана.

— Да что про него рассказывать?.. — Она сделала сердито-оскорбленное лицо. — Выписался перед ноябрьской и напился вдрызг. Ну, и обратно приступ с ним, увезли его. Раз несамостоятельный человек, то как ты с ним…

— А этот самостоятельный? — вдруг спросила Паня, указав на речную фуражку.

— А вам что? — тихим шепотом спросила жена Кудрявого.

— Ничего, — так же тихо сказала Паня. — Только обмана не надо. Нехорошо. — И, поправив на боку сразу потяжелевшую сумку, повернулась и пошла прочь.

Ей надо было бы еще зайти на почту, оставить неврученные деньги, извещения. Но Паня свернула в свой переулок. Руки у нее не озябли, но она долго не могла всунуть ключ в замок и повернуть. Когда же наконец вошла в свою комнату в желтых обоях, села, не раздеваясь и прижимая к себе сумку. Со стены смотрела на нее собственная, очень непохожая фотография — вырезка из газеты, оправленная в рамку под стекло и с подписью: «Лучший письмоносец Гуляшовского отделения связи П. И. Розумкина».

«Какая уж лучшая!.. — вдруг с горечью подумала Паня. — Голова у меня теперь все-таки…»

Ей вдруг стало так больно, будто только вчера ударил ее по голове тот скверный мужик и будто только вчера она снесла Кудрявому в больницу последнюю передачку. Паня продолжала сидеть, не снимая платка и ватника, и под валенками у нее таял необбитый снежок.

Тикали ходики. За подмороженным окном умерился солнечный блеск, и снег поголубел. Кусты в палисаднике пушистились, как на цветной журнальной картинке.

Паня вдруг заторопилась. Скинула ватник, старые подшитые валенки, размотала платок, прячущий отросшие, молодые волоски. Из шифоньера появилось на свет пальто с воротником-шалькой, последняя, уже вдовья покупка, и шляпка-капор. Паня знала: платок ей лучше, но… Вот ботинок модных на меху у нее не было, и пришлось обуть новые, аспидно-черные валенки.

На почте она оставила сумку и побежала в Заречье, к больнице. Скрипел, как в тоске, снег, улицы синели и становились уже. Противоположный берег казался очень далеким, хотя там уже горели огни.

— Добрый денек, Григорий Алексеевич! — сказала Паня, входя в палату. — С белой зимой вас! Давненько мы…

Назад Дальше