- Я пережил Николая Павловича, Александра Николаевича, Александра Александровича, Николая Александровича, Владимира Ильича, - переживу и Алексея Ивановича!
У старика была очень паршивая улыбочка, раболепная и ехидная одновременно, белесые глаза его слезились, когда он улыбался. Старик был крут, как круты в него были его сыновья. Старший сын Александр, задолго еще до 1905-го года, будучи посланным со срочным письмом на пароходную конторку, опоздав к пароходу, получил от отца пощечину под слова: - "пошел вон, негодяй!" - эта пощечина была последнею каплей меда, - мальчику было четырнадцать лет, - мальчик повернулся, вышел из дома - и пришел домой только через шесть лет, студентом Академии Художеств. Отец за эти годы посылал сыну письмо, где приказывал сыну вернуться и обещал лишить сына родительского благословения, прокляв навсегда: на этом же самом письме, чуть пониже подписи отца, сын приписал: "А чорт с ним, с вашим благословением", и вернул отцу отцовское письмо. Когда Александр - через шесть лет после ухода, солнечным весенним днем - вошел в гостиную, отец пошел к нему (навстречу с радостной улыбочкой и с поднятой рукой, чтобы побить сына: сын с веселой усмешкой взял своими руками отца за запястья, еще раз улыбнулся, в улыбке весело светилась сила, руки отца были в клещах, - сын посадил отца, чуть надавив на запястья, к столу, в кресло, и сын сказал:
- Здравствуйте, папаша, - зачем же, папаша, беспокоиться? - присядьте папаша!
Отец захрипел, захихикал, засопел, по лицу прошла злая доброта, старик крикнул жене:
- Марьюшка, да, хи-хи, водочки, водочки нам принеси, голубушка, холодненькой с погреба, с холодненькой закусочкой, - вырос, сынок, вырос, приехал сынок на наше горе, ссукин сын!
Сыновья его пошли: художник, священник, балетный актер, врач, инженер. Младших два брата стали в старшего - художника и в отца, двое младших ушли из дома, как старший, и самый младший стал коммунистом, инженер Аким Яковлевич, - и он никогда не возвращался к отцу, и, наезжая в родной свой город, жил у теток Капитолины и Риммы. К 1928-ому году старшие внуки Якова Карповича были женаты, но младшей дочери было двадцать лет. Дочь была единственной, и ей образования никакого не давалось, в громе революции.
В доме жили - старик, его жена Мария Климовна и дочь Катерина. Половина дома и мезонин не отапливались зимами. Дом жил так, как люди жили - задолго до Екатерины, даже до Петра, пусть дом безмолвствовал екатерининским красным деревом. Старики существовали огородом. От индустрии в доме были - спички, керосин и соль, только: спичками, керосином и солью распоряжался отец. Мария Климовна, Катерина и старик с весны по осень трудились над капустами, свеклами, репами, огурцами, морковями и над солодским корнем, который шел вместо сахара. Летами в рассветах можно было встретить старика.- в ночном белье, босого, с правою рукою в прорехе, с хворостиною в левой руке - за околицами в росе и тумане, пасущего коров. Зимами старик зажигал лампу только в те часы, когда бодрствовал - в иные часы мать и дочь сидели во мраке. В полдни старик уходил в читальню читать газеты, впитывал в себя имена и новости коммунистической революции. - Катерина тогда садилась за клавесины и разучивала духовные песнопения Костальского, она пела в церковном хоре. Старик приходил домой к сумеркам, ел и ложился спать. Дом проваливался в шепот женщин и во мрак. Катерина уходила тогда на спевки в собор. Отец просыпался к полночи, зажигал лампу, ел и вникал в библию, читал вслух наизусть. Часов в шесть старик засыпал вновь. Старик потерял время, перестав бояться смерти, разучившись бояться жизни. Мать и дочь молчали при старике. Мать варила каши и щи, пекла пироги, топила и квасила молоко, стряпала холодцы (и бабки прятала для внучат), - то-есть существовала так, как было у россиян и в пятнадцатом, и в семнадцатом веке, и пищу готовила так-же пятнадцатого и семнадцатого веков. Мария Климовна, сухая старушка, она была чудесной женщиной, тем типом женщин, которые хранятся в России по весям вместе со старинны-ми иконами богоматерей. Жестокая воля мужа, который пятьдесят лет тому назад, на другой день после венчания, когда она надела бархатную, малинового цвета душегрейку, спросил ее: - "это к чему?" (- она тогда не поняла вопроса) - "это к чему?" - переспросил муж, - "сними! - я тебя и без нарядов знаю, а другим заглядываться нечего!" - наслюнявив тогда большой палец, больно муж показал жене, как надо зачесывать ей виски, жестокая воля мужа, заставившая убрать в сундук навсегда бархатную душегрею, пославшая жену на кухню, - сломала ли она волю жены - или закалила ее подчинением? - жена навсегда была беспрекословной, достойна, молчалива, печальна, - и никогда не была криводушной. Ее мир не выходил из-за калитки, - и один путь был за калитки - в церковь, как могила. Она пела с дочерью псалмы Костальского, ей было шестьдесят девять лет. В доме стыла допетровская русь. Старик по ночам наизусть читал библию, перестав бояться жизни. Очень редко, через месяцы, в безмолвные часы ночей старик шел к постели жены, - он шептал тогда:
- Марьюшка, да, - кхэ, гм!.. да, кхэ, Марьюшка, это жизнь, Марьюшка!
В его руках была свеча, его глаза слезились и смеялись, руки его дрожали.
- Марьюшка, кхэ, вот я, да, - это жизнь, Марьюшка, кхэ!
Мария Климовна крестилась.
- Постыдитесь, Яков Карпович!..
Яков Карпович тушил свет.
У дочери Катерины были желтые маленькие глазки, которые казались неподвижными от бесконечного сна. Около разбухших ее век круглый год плодились веснушки. Руки и ноги ее были, как бревна, грудь была велика, как вымя у швейцарских коров.
...Город - русский Брюгге и русская Камакура.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
...Москва громыхала грузовиками дел, начинаний, свершений. Автомобили мчались вместе с домами - в пространства и ввысь. Плакаты кричали горьковским ГИЗ'ом, кино и съездами. Шумы трамваев, автобусов и такси утверждали столицу вдоль и поперек.
Поезд уходил из Москвы в ночь черную, как сажа. Лихорадка московских зарев и громов погибала и погибла очень быстро. Поля легли черной тишиной, и тишина вселилась в вагон. В двухместном купэ мягкого вагона сидели двое два брата Бездетовы, Павел Федорович и Степан Федорович, краснодеревщики-реставраторы. Оба они имели вид непонятный, одеты были, как одевались купцы при Островском, в сюртуках, но в бекешах, - лица-ж у них, хоть и бритые, хранили ярославскую славянскость, - глаза у обоих были пусты и умны. Поезд уволакивал время в черные пространства полей. В вагоне пахло дубленой кожей и коноплей. Павел Федорович достал из чемодана бутыль коньяку и серебряный стаканчик, - налил, выпил, - налил, молча передал брату. Брат выпил и вернул стаканчик. Павел Федорович убрал бутыль и стаканчик в чемодан.
- Бисер брать будем? - спросил Степан.
- Обязательно, - ответил Павел.
Прошло пол-часа в молчании. Поезд волочил время, останавливая его станциями. Павел достал бутылку и стакан, выпил, налил брату, убрал.
- Девушек угостим? Фарфор брать будем? - спросил Степан Федорович.
- Обязательно, - ответил Павел Федорович.
И еще через пол-часа молчания братья выпили по стаканчику.
- Так называемые русские гобелены брать будем? - спросил Степан.
- Обязательно, - ответил Павел.
В полночь поезд пришел к Волге, к селу, славному по всей России кустарным сапожным производством. Кожей пахло все крепче и крепче. Павел налил по последнему стаканчику.
- Позднее Александра брать не будем? - спросил Степан.
- Невозможно, - ответил Павел Федорович.
На станции горами свалены были российские сапоги - не философия, но конкретное утверждение русских дорог. Кустарничество пахло дегтем. Мрак был густ, как деготь, которым пахнул. По станции бегали сапожники. Все кругом, за станцией проваливалось в грязь. Павел Федорович молчаливо за сорок копеек нанял телегу к пароходной конторке. Извозчики ругались в темноте, как сапожники. От просторных мраков Волги повалило сыростью. Заволжье горело электрическими огнями сапожничества. В буфете на пароходе пьянствовала компания евреев-перекупщиков, руководила компанией, разливала водку молодая женщина в манто из обезьяньего меха, - компания ушла после третьего свистка. Пароход притушил огни. Ветер стал шарить волжские пространства, сырость полезла в каюты. Бабища-буфетчица накрывая Бездетовым накрывала постели на столах в буфете, говорила о своем любовнике, который украл у нее сто двадцать два рубля. Пароход уносил в себе запахи сапожной кожи. Палубные пассажиры пели от холода разбойничьи песни. В серой мрази утра предстали пейзажи - не четырнадцатого, а любого доисторического века, - нетронутые человеком берега, сосны, ели, березы, валуны, глина, вода, - четырнадцатый век по европейскому летоисчислению представал плотами, паромами, деревнями. К полдням пароход пришел в семнадцато-осьмнадцатый век русского Брюгге, город спустился к Волге церквами, кремлем и развалинами пожарища 1920-го года (тогда, в двадцатом, здесь сгорела добрая и центральная половина города. Занялся тогда пожар в уподкоме, - надо было бы тушить пожар, - но стали ловить буржуев и сажать их в тюрьму заложниками, - буржуев ловили три дня, ровно столько, сколько горел город, и перестали ловить, когда пожар отгорел без вмешательства пожарных труб и населения). - В тот час, когда антиквары сошли с парохода, над городом летали обалделые стаи галок и ныл город необыкновенным стоном стаскиваемых с колоколен колоколов. Собирался над городом покапать дождь.
Павел Федорович - молчаливо - нанял тарантас к Скудрину мосту - к Якову Карповичу Скудрину. Извозчик затарахтел по целебным ромашкам мостовых старины, рассказал о колоколь-ной городской новости, объяснил, что у многих в городе нервное произошло расстройство из-за ожидания падения колоколов и грома падения, как бывает у неопытных стрелков, у которых жмурятся глаза из-за ожидания выстрела. Якова Карповича Бездетовы встретили на дворе, старик рубил сучья для печки. Мария Климовна выкидывала из коровника навоз. Яков Карпович не сразу узнал Бездетовых, - узнав, обрадовался, - заулыбался, закряхтел, засопел, - произнес:
- Ааа, покупатели!.. А я для вас теорию пролетарьята придумал!
Мария Климовна поклонилась гостям в пояс, руки убрав под передник, пропела приветливо:
- Гости дорогие, добро пожаловать, гости многожданные!
Катерина в подоткнутой до ляжек юбке, измазанная землей, опрометью пробежала в дом - переодеваться. Над крышами домов, шарахнув вороньи стаи, проревел падающий колокол, Мария Климовна перекрестилась, - бабахнуло колоколом громче, чем из пушки, зазвенели стекла в окнах на двор, - нервы, действительно, можно было портить.
Все вошли в дом. Мария Климовна прошла к ухватам, у ее ног запел самовар. Катерина вышла к гостям барышней, сделала книксен. Старик скинул валенки, ходил вокруг гостей босяком, и голубком ворковал. Антиквары помылись с дороги и сели к столу рядом, молча. Глаза гостей были пусты, как у мертвецов. Мария Климовна справлялась о здоровии и расставляла по столу кушания семнадцатого века. Гости поставили на стол бутылку коньяку. Говорил за столом один Яков Карпович, хихикал и хмыкал, сообщал куда надо пойти за стариной, где он ее приметил для братьев Бездетовых.
Павел Федорович спрашивал:
- А вы так и будете крепиться? - не продаете?
Старик заерзал и захихикал, плаксиво ответил:
- Да, да, мол. Не могу, нет, не могу. Мое при мне, мне самому пригодится, поживем - увидим, да, кхэ.. Я вам лучше теорию... Я еще вас переживу!
После обеда гости легли спать, - притворили скрипучие двери, улеглись на перины и безмолвно пили коньяк из старинного серебра. К вечеру гости упились. Весь день Катерина пела духовные песнопения. Яков Карпович бродил около дверей к гостям, поджидая когда гости выйдут или заговорят, - чтобы зайти к ним побеседовать. День был унесен воронами, весь закат очень полошились вороны, разворовывая день. Сумерки развозились водовозными бочками. Глаза у гостей, когда они вышли к чаю, были совершенно мертвы, обалдело-немигающие. Гости сели к столу безмолвно и рядом. Яков Карпович примостился сзади них, чтобы быть ближе к их ушам. Гости пили чай с блюдечек, подливая чай в коньяк, расстегнув свои сюртуки. Екатерининский торшер чадил около стола. Обеденный стол был круглый, красного дерева.
Яков Карпович говорил захлебываясь, спеша высказаться:
- А я вам мысль приготовил, кхэ мысль... Теория Маркса о пролетарьяте скоро должна быть забыта, потому-что сам пролетарьят должен исчезнуть, вот, какая моя мысль!.. - а стало-быть, и вся революция ни-к-чему, ошибка, кхэ, истории. В силу того, да, что еще два-три поколе-ния и пролетарьят исчезнет - в первую очередь в Соединенных Штатах, в Англии, в Германии. Маркс написал свою теорию в эпоху расцвета мышечного труда. Теперь машинный труд заменяет мышцы. Вот какая моя мысль. Скоро около машин останутся одни инженеры, а пролетарьят исчезнет, пролетарьят превратится в одних инженеров. Вот, кхэ, какая моя мысль. А инженер - не пролетарий, потому-что, чем человек культурней, тем меньше у него фанаберских потребностей и ему удобнее со всеми матерьяльно жить одинаково, уровнять матерьяльные блага, чтобы освободить мысль, да, - вон, англичане, богатые и бедные, одинаково в пиджаках спят и в одинаковых домах живут, в трехэтажных, а у нас - бывало сравните купца с мужиком, - купец, как поп, выряжается и живет в хоромах. А я могу босиком ходить, и от этого хуже не стану. Вы скажете, кхэ, да, эксплоатация останется? - да как она останется? - мужика, которого можно эксплоатировать, потому-что он, как зверь, - его к машине не пустишь, он ее сломает, а она стоит миллионы. Машина дороже того стоит, чтобы при ней пятак с человека экономить, - человек должен машину знать, к машине знающий человек нужен - и вместо прежней сотни всего один. Человека такого будут холить. Пропадет пролетарьят!..
Гости пили чай и слушали немигающими глазами. Яков Карлович хрюкал, харкал и торопился,- но развить мысли своей окончательно не успел: пришел Иван Карпович, брат, - охломон, переименовавший себя из Скудрина в Ожогова. Он, аккуратненько одетый в отчаянное тряпье, аккуратненько подстриженный, в галошах на босу ногу,- он почтительно всем поклонил-ся и сел в сторону, в молчании. Поклону его никто не ответил. Лицо его было сумасшедшее. Яков Карпович заерзал и заволновался.
Мария Климовна сказала сокрушенно:
- И зачем только вы пришли, братец?
Охломон ответил:
- Посмотреть виды контр-революции, сестрица.
- Какая-ж тут контр-революция братец?
- Что касается вас, сестрица, то вы контр-революция бытовая, - тихо и сумасшедше заговорил охломон Ожогов. - Но вы от меня плакали,- значит в вас есть зачатки коммунизма. Братец же Яков ни разу не плакал, и очень я раскаиваюсь, что не приставил я его в мое время к стенке, не расстрелял.
Мария Климовна вздохнула, покачала головой, молвила:
- Сынок-то твой как?
- Сынок мой, - ответил гордо охломон, - мой сын кончает вуз и меня не забывает, ходит в мое государство, когда бывает на каникулах, греется у печки, я ему революционные стихи сочиняю.
- А супруга?
- С ней я не встречаюсь. Она женотделом заведует. Знаете, сколько у нас заведующих приходится на двоих производственных рабочих?
- Нет.
- Семь человек. У семи нянек дитя без глазу.
- А гости ваши - контр-революция историческая.
Гости пили чай оловянными глазами. Яков Карпович наливался лиловою злобой, стал походить на свеклу. Он пошел на брата, захихикал в вежливости, засучил руками, усердно тер их друг о друга, точно в морозе.
- Знаете, братец, - заговорил, засипел Яков Карпович, очень вежливо, убирайтесь отсюда к чортовой матери. Я вас чистосердечно прошу!..
- Извиняюсь, братец Яков, - я не к вам пришел, - я пришел историческую контр-революцию посмотреть и с ней побеседовать, - ответил Иван.
- А я прошу - убирайтесь к чортовой матери!
- А я не пойду к ней!
Павел Федорович Бездетов медленно глянул оловом левого своего глаза на брата и сказал:
- Разговаривать с юродами мы не можем, - не уйдешь, велю Степану тебя выгнать в шею.
Степан мигнул так же, как брат, и поправился на стуле. Мария Климовна подперла щеки и вздохнула. Охломон сидел молча. Степан Федорович нехотя встал из-за стола, пошел к охломону. Охломон трусливо приподнялся и попятился к двери. Мария Климовна еще раз вздохнула. Яков Карпович хихикал. Степан остановился посреди комнаты, - охломон остановился у двери, гримасничая. Степан шагнул к охломону, - охломон ушел за дверь. Из-за двери он сказал просительно:
- Дайте в таком случае рубль двадцать пять копеек на водку.
Степан глянул на Павла, Павел произнес:
- Отпусти на пол-бутылки.
Охломон ушел. Мария Климовна выходила за калитку проводить его, сунула ему кусок пирога.
Ночь за калиткой была черной и неподвижной. Охломон Ожогов шел темными переулками к Волге, мимо монастырей, пустырями, ему одному известными тропками. Ночь была очень черна. Иван разговаривал сам с собою, бормоча невнятно. Он спустился к промкомбинатскому кирпичному заводу, там он пролез через заборную щель, пошел ямами карьеров. Среди ям горела обжигная печь. Иван полез под землю, в печную яму, - там было очень тепло и очень душно, из щелей от заслонов шел красный свет. Здесь на земле валялись оборванцы, заросшие войлоком волос, коммунисты Ивана Ожогова, люди безмолвного договора с промкомбинатом: они бесплат-но жгли печь кирпичного завода, эту, огнем которой обжигался кирпич, - и они бесплатно жили около печи, люди, остановившие свое время эпохой военного коммунизма, избрав председателем себе Ивана Ожогова. На соломе около доски, служившей столом, лежали трое, отдыхающие оборванцы. Ожогов присел рядом, подрожал, как люди дрожат в ознобе, согреваясь, положил на стол деньги и кусок пирога.
- Не плакали? - спросил один из оборванцев.
- Нет, не плакали, - ответил Ожогов.
Помолчали.
- Тебе итти, товарищ Огнев,- сказал Ожогов.
Вползли в глину подземелья еще двое в войлоке бород и усов, в рваной нищете, прилегли, положили на доски деньги и хлеб. Человек лет сорока, - уже старик, - лежавший в самом темном тепле, Огнев, подполз к доске, сосчитал деньги, - полез из подземелья наверх. Остальные остались сидеть и лежать в безмолвии, - один из пришедших лишь молвил, что завтра с утра надо будет грузить баржу дровами. Огнев вернулся скоро с бутылками водки. Тогда охломоны придвинулись к доске, достали кружки, сели кружком. Товарищ Огнев разлил водку, чокнулись, безмолвно выпили.