Подмены - Григорий Ряжский 3 стр.


И он засмеялся.

Моисей Дворкин смеялся так долго и так оглушительно громко, что звуки его раскатистого смеха, ещё не успев отразиться от потолка и стен аудитории, уже успевали обратиться в многократное гулкое эхо, которое, обвив мягкими волнами пол и потолок, постепенно угасало в своём пути на волю и уже выпадало в окно, унося с собой последние сомнения Моисея Наумовича насчёт бездумной веры его в эти якобы неземные чудеса.

Хотелось поплакать, самую малость, чтобы унять волнение, не свойственное мужчинам, а заодно слегка ослабить жгучие внутренние токи. Потому что студентка та тоже была Вера, как ему удалось выяснить в ходе семинара. Сейчас, подумал он, его запросто можно принять за умалишённого, потому что он понял вдруг, что влюбился. Насмерть. И не гормон был тому виной, а эта прекрасная Вера, именно она, в чистом, незамутнённом виде и без любой уже метафизической приправы. Но вот только какое из двух великих событий случилось в его жизни раньше, открытие это или любовь, Моисей пока не улавливал. Но уже знал, любовь его – навсегда. Открытие же – не сработает, не понадобившись ни самому ему, ни остальному человечеству. По крайней мере, при его жизни. Хотя, вполне возможно, кто-то ещё более талантливый и умный, чем он, уже открыл это задолго до него, и поля эти, вполне вероятно, даже имеют свои названия. И не исключено, что они уже детально описаны и вовсю изучаются физическими умниками, с чьими ботинками его галоши и рядом не валялись. Его удел – макроформа: не пыль, собираемая обувью, но свойства каблука и самой ступни – отчего одна сгибается так, а не иначе, и по какой причине другой, соединяясь с паркетной доской, издаёт паскудный скрип Деворы Рубинштейн. Сопротивление материалов – наука весьма точная и с древними традициями, но отчего она не изучает сопротивление материалов, из которых собран сам человек, включая слова его и мысли?

И всё равно последнее соображение никак не отменяло радости независимого открытия. К тому же оно отлично соединялось с совершенно новым для Моисея чувством – восхищением любовью, которая теперь настигла и его. Это уже потом, прожив с Верой Андреевной Грузиновой-Дворкиной около пятнадцати лет, он вдруг, проснувшись в один из погожих сентябрьских дней, удивился скоропалительности принятого им тогда решения. По существу, к моменту своего тогдашнего «влюбления» они даже не успели толком перекинуться и парой неслучайных междометий. Впрочем, как он это понял уже потом, о наличии в русском языке подобных штуковин супруга его имела тоже весьма условное представление.

От родительницы Верочке в первую очередь достались руки. Пальцы не меньше материных были тонки и точно так же, как и её, отличались от тысяч других идеальной длиной фаланг. Ногти, округлые и прозрачные, не ведали лака, поскольку мать вечно экономила его, и в силу этой вынужденной причины Верке не дозволялось даже изредка заглядывать в одну-единственную на семью дамскую сумочку. Лак, как и остатки прошлых помад в комплекте с ничем всё ещё не заменённой довоенной пудрой «Ландыш», требовались Анастасии Григорьевне для поддержания ликвидности её женских акций. От этого зависела не жизнь, нет: такого подхода требовал ожидаемый успех среди части мужского контингента Воркутинского угольного бассейна, пускай даже и не свободного от супружеских уз. Именно такой расклад случился у юной Насти с её первым ухажёром, по нелепой случайности ставшим Веркиным отцом в очередной заполярной глухомани. Тот был надувала и лгун, уголовный элемент и известный катала, только-только выпущенный на свободу после очередной отсидки в тех же недобрых местах. Он надул ей живот с первого же раза, как только засёк дурную малолетку и обаял. Попутно обрисовал приятное общее будущее и поднёс пудру «Лебяжий пух», первую в её неискушённой жизни. Наутро он исчез, прихватив и пудру, и кошелёк, в котором помещался остаток существования до конца месяца. Сумел также, применив уголовные навыки, определить и тайное место, где у девушки Настасьи заныкана была единственная её драгоценность, детская серебряная чайная ложечка «на первый зубок» – единственное наследство от умершей до срока мамки. Ложечка та покоилась в гардеробе, в стопке белья, убранная в тряпицу. Кроме ложечки ещё остались так и зависшие в памяти рассказы о мёртвом, но законном отце, которого она не видала никогда, – дворянине, князе, бывшем флигель-адъютанте Григории Петровиче Грузинове. Рассказы матери, верней, всё то, что осталось от них в виде образов, лёгких вуалей, случайных фрагментов, едва проглядывавших через мутную завесу лет, были бледными и почти неслышными.

С тех пор она его не видала, как не могла больше заставить себя прикоснуться рукой к этому «Пуху» – вплоть до суровой желудочной колики, – предпочитала ходить как есть или даже умереть, но только чтоб не пудриться проклятым названием, поломавшим ей невинность и всю оставшуюся жизнь без честного для дочери отца.

Оказавшись с дитём в Воркуте, Анастасия переменилась совершенно. Тем более что выбирать снова не приходилось – нужно было и дальше выживать, но так, чтобы всё теперь шло по уму, с попутной выгодой, получаемой от мужской части за пользование женской. Последним у неё, перед тем как отправить дочь в столичное ученье, был директор угольного комбината. Тот натурально охал и подстанывал, когда она в угоду ему, дважды на неделе прижимаемая к рабочему столу грузным туловищем, елозила по неудобной, слишком гладкой для любви поверхности, ритмично подёргивая тазом и выражая неискренний восторг от очередного счастливо случившегося меж ними совпадения страсти. А ещё, избегая однообразия и чтоб не сделаться надоедной, Анастасия Григорьевна меняла порой позицию этой страсти – возложив локти на ту же гладкую поверхность и упершись во что-то неподвижное, она стыдливо опускала голову и максимально оттопыривала приятный задок навстречу возбуждённому открывшимися видами угольному начальнику.

Потому не случайно и оказалась Верка в горных студентках. Послали по разнарядке, как дочку местной соблазнительницы в законе, углекомбинатовской замглавбухши Анастасии Григорьевны Грузиновой. Директор же и организовал, по направлению, чтобы, считай, без экзаменов, а чисто за честь, совесть и расчётный счёт предприятия, откуда и будет ей отныне регулярная стипендия за материну постельную принадлежность при комбинате. И вообще, когда дело касалось любой жизненной преграды или нужды, Анастасия мало где и в чём могла не уступить. Это уже потом, освоив городскую жизнь на московских метрах, она обрела неведомую ей ранее принципиальность. Враг не пройдёт! И не потому, что тесно и непривольно, – просто раз не было его до того, то и теперь быть не должно: ни Деворы этой Ефимовны, воблы сушёной, ни Ицхака её, такого же сухотелого, – равно как какого-нибудь проклятого фашиста на Курской, к слову сказать, дуге. Или, допустим, под Москвой, в Панфиловском, кажется, поселении городского типа.

С лицом, если снова сравнивать с родительницей, у Верочки всё же имелась некоторая засада, которая заметна была лишь мужчинам, внимательным к чужому несовершенству. Моисей к такому типу не относился. К красоте, конечно же, был неравнодушен, но совершенно по-иному, подмечая её лишь там, где напрочь отсутствовала избыточность черт дамской внешности. Скажем, типичные раскрасавицы времён послевоенных, какие тоже порой встречались на пути, уже изначально отторгали молодого учёного броскостью вида и сочностью форм. Мешало мысленное несоответствие между представлениями гаубичного капитана об ужасной женской доле, что, совпав годами, досталась беззащитным существам, и тем, как некоторые из них выглядели в натуре. Яркие и шумливые – те отклонялись сразу, как чуждые естественной природе вещей, и потому оказывались недостойными совместной жизни. Мышки-норушки, преимущественно тусклого цвета, опускавшие глаза, когда не имелось в том нужды, застенчиво бормочущие, невидные, непременно одетые нелепо, будто тело, каким владели, нуждалось в сокрытии в несравненно большей степени, нежели доказательство женской сущности, – те также отметались, рассматриваясь как неживые. Со своей будущей женой Моисей Дворкин намеревался разговаривать и дружить, а не только совпадать эстетически или в плане супружеской близости. Заранее не хотелось семейной тоски, даже не мечталось жить так, чтобы, молча нацепив мужнин халат с кистями или, наоборот, вынеся мусор и загасив общую лампочку, ветхий супруг возвращался к уставшей от жизни супруге – вновь молчать, шелестя залежалой газетой, или безмолвно дуть на остывающий чай, не находя один для другого новых слов, не обнаруживая в себе свежих мыслей, какими бы стоило поделиться. В тот год он ещё не открыл для себя «теорию кровяных антенн», но уже чувствовал, что – на пороге, что вот-вот явит нечто новое не только себе, но и миру, пускай даже своему маленькому мирку сопромата и теормеха, с которым он на ты, потому что и в нём, оказывается, тоже есть любовь, которая, согласно его же прикидкам, изначально заложена во всё живое и неживое без исключения: в камень, дерево, слово, в думы всякого индивида, в поступки его или даже в одну лишь мысль о них.

Теперь он чувствовал, если уже не знал доподлинно, – нельзя безотчётно молчать, нужно говорить, произносить слова и звуки, необходимо принимать и выпускать из себя космические знаки, символы, коды, нужно позитивно мыслить, склоняя мир к лучшему, пытаясь выискать красоту и добро повсеместно, тут и там, или если не умеешь найти и оценить их, то хотя бы не сопротивляться тому, что это делают другие, зная, что так или иначе оно коснётся тебя самого.

Дворкину вспомнились эти первые его молодые размышления уже потом, через несколько лет, когда довелось столкнуться с соседской парой, принудительно вселённой в его законное жильё. Они и были именно теми, каких он придумал, размышляя о человеке вообще, если не ещё ужасней. И то приятно доброе, что ко времени явления незванцев ещё не успело оттянуться к тылам вымышленных рубежей, как-то отпрянуло вдруг само, разом, расчистив Моисею Дворкину пространство для новых фантазий «на тему».

Впрочем, пока что важнее всего другого оставались наука и преподавательская деятельность. Прирождённый педагог, каким в ту пору, однако, лишь начинал становиться, он уже плохо мыслил себя без любимой кафедры, без институтской своей занятости и каждодневных забот учебного процесса. Системный во всём, он и в деле выявления любимой женщины попытался уложить этот деликатный процесс в прокрустово ложе собственного видения действительности, запустив на орбиту поиск, близкий устройству своей рассудочной головы. Там у себя, в узком мирке невеликой науки, где устойчиво господствовал набор методов, облегчающих расчёты механизмов, сооружений и даже летательных аппаратов – назови их хоть прикладной, а хотя бы и классической механикой, – там он знал закономерности. Там он был свой. Здесь же закономерности, собираясь в правило, не обязательно единились. Тут уже имели место ответвления, кои также следовало учесть.

Что же оставалось? Оставалась серёдка, грудинная часть спектра, вмещавшая в себя тот добрый остаток, что, сумев устоять в центре спроса, не сделался размётанным по краям. В нём и обнаружилась пышногрудая, вовремя выплывшая из промозглого шахтёрского неудобья Верочка, которая, не успев толком осмотреться в московской суматохе, неожиданно для себя и попала в поле зрения молодого преподавателя с кафедры сопромата и теормеха. Или на опушку его же слепоты.

На ней в тот сумасбродный для обоих день была вполне удачная кофточка, из тех, что по случайности служат напоказ, – спросовой трикотажной выделки, хотя и не слишком удачного синюшного тона, но зато при таком же модном рукавчике 7/8. Под ней, кроме дамского прибора на трёх пуговичках со стороны спины, не имелось больше ничего. Верх у кофточки был почти совсем глухой, и потому некоторая фривольность конструкции могла быть оправдана. Это же позволяло засечь и линию призывного рельефа выше пояса, ниже которого, начинаясь от довольно-таки недурной талии и завершаясь слегка ниже колен, наблюдалась юбочка – сдержанное плиссе самого обычного, хотя и тонкого материала, – при не слишком широких складках, но и не в худую, как макаронины, гармошку. После этого снова было ничего: просто голые, в белых носочках, довольно стройные ноги. И явно недорогие туфельки на невысоком каблуке с кожаной перемычкой на подъёме стопы. Всё. Если не считать лица.

Лицо – было первое, на что Моисей обратил внимание. Об него, собственно, и споткнулся. Ну и на грудь, чего уж там. Остальной перечень приложился чуть потом, когда он пришёл в себя и неприметно для аудитории по новой перемерял глазами обнаруженную находку.

Одеждой Вера снабжала себя сама. Крутясь по-всякому, выдуривала то тут, то там разные небольшие модности, но так, чтобы не слишком било по карману. Стипендия начислялась исправно – мама продолжала по испытанной схеме отрабатывать дочкино ученье, хотя и не с той интенсивностью, что раньше. Кроме того, отправляла ежемесячный вспомоществовательный добавок – на прожитьё и поиск подходящей женской доли. Переживала. Писала дочери, каждый раз находя место, чтобы попутно шуткануть, выдёргивая словечки из прошлого запаса оборотов и фраз, какие частенько применяла, живя с ней под одной крышей: «А если проблема с мордой лица сделается, то не экономь на помаде, а ежели с фигуром случится, то тогда, доча, с носильными вещами повнимательней». Хорошо, что с самого детства Верочка материнским заветам следовала не до конца. В противном случае была бы, наверно, на ней в тот день какая-нибудь взглядоотталкивающая хламида, оттеняемая румянами на щеках и аномально подведёнными бровями.

Так или иначе, но усреднённый запрос на женскую красоту, который, сам того не зная, исповедовал старший преподаватель Дворкин, принёс наконец свои плоды. И он пропал, Моисей. Сошлось!

Дальше шло по накатанному, по привычной ухажёрской схеме, хотя и в этом, как он полагал, всё у них было тоже не как у других – лучше, чище, романтичней и предельно по-честному. К тому моменту Вера была второкурсницей, и лет ей было двадцать с небольшим. И потому в смысле девственности ожидать можно было всякого. Моисей и ожидал всякого, но всё же больше полагался на совесть и провинциальную неискушённость избранницы. Впрочем, она и вела себя так, что сомнений у жениха насчёт беспорочности будущей невесты оставалось всё меньше. Пару раз, пребывая в излишней задумчивости, он, правда, позволял себе поразмышлять на тему, как должен поступить достойный мужчина, обнаружив у наречённой отсутствие девственной плевы. Рассердиться и уйти? Сделать вид, что для зрелых умом людей подобный пустяк решительно не существенен, поскольку имеются ведь помимо низменного ещё и высшие смыслы.

«Хотя, – думал он, отгоняя от себя то подступающие, то вновь отдаляющиеся сомнения, – само ведь по себе соитие играет важную роль не только потому, что это прежде всего наслаждение, а ещё из-за того, что сигналы истинной любви в это время источаются много сильней всего остального, излучаемого человеческим организмом в пространство космоса. Но как быть в случае, когда то же самое происходит без любви? Когда мысль явно не соответствует слову и получившийся раскардаш просто начисто испоганит ноосферу?»

Однако ответа он так и не имел, никакого.

2

Был ещё один момент сомнения, к которому временами обращался памятью Моисей Дворкин, но повторения чего всячески себе не желал. Они тогда стояли под Прагой – его гаубичный артиллерийский полк, где он, гвардейский капитан, командовал батальоном. Было временное затишье перед очередным наступлением, и тогда он, будучи в курсе дальнейших планов командования, дал своим бойцам-артиллеристам короткую вольницу – до следующего утра. Можно чуток размять члены и принять кружку-другую местной браги, какую его хлопцы обнаружили неподалёку в селе, в бочках. Сначала они отыскали подвал, куда по тихой забрались без ведома хозяев. Брага оказалась чистейшим пивным суслом, как надо охмелённым, в лучшем варианте крепчайшего благородного зелья. Там же его и сдегустировали, до колик в голове. Когда, заслышав посторонние шумы в подвале собственного дома, объявились испуганные хозяева-супруги, все трое бойцов были уже немерено хороши, веселы и расположены к общению. На хозяина наставили ППШ, и тот, охнув, присел на пол. Боец привёл его в чувство и увлёк в дом, успев по пути подмигнуть двум другим. Те намёк поняли и, не теряя времени, скоренько поимели хозяйку, в очередь, на всякий случай зажав той рот. Она, в общем, и не сопротивлялась, понимая, что убьют и не заметят, особенно после охмеления суслом семейной выделки. Успела лишь выхрипеть пару раз, призывая мужа:

– Ир-ржи! Ир-ржи!

После этого её вежливо сопроводили в дом, к Иржи, намереваясь заодно поживиться чем-нибудь чисто заграничным. Там, в доме, и обнаружилась она, хозяйская дочка, пришибленная страхом бело-розовокожая девушка лет девятнадцати с небесного колера глазами. Её они и увели с собой, пригрозив супругам всё тем же ППШ и прихватив из подвала пятилитровую бутыль пивного сусла. Решили, будет командиру ихнему Моисейке презент, за всё, что видели от него хорошего, – не вредничал, не малодушничал и отродясь не крысятничал. И что храбрость неизменно проявлял на поле брани, как исконный русак, бесстрашный богатырь.

Один из боевой тройки остался неподалёку от расположения части, в редком лесочке, под раскидистым кустом. Сам пивную дочку не трогал, но на пальцах и словами по-кривому объяснил, что если не даст ихнему командиру, то будет ей секир башка – и со значением потёр ребром ладони поперёк шеи: сначала – своей, потом – её. Та сообразила, догадавшись, что это не смерть, а всего лишь позор, и согласно закивала. Двое остальных в это время искали Моисея, и когда нашли, то угостили из бутыли, раз, и другой, и ещё на добавок, а после сообщили:

Назад Дальше