Душа обязана трудиться, сказала Ви себе перед сном, когда вернулись с танцев и буквально упала в коридоре, услышав, как со стороны, ватный стук тела о паркет. Трудись, душа, отвлекай себя, отвлекай ее, это ли не лучшее доказательство того, что ты бессмертна? Ви доползала до кровати, натягивала одеяло до подбородка и слушала себя, как радио – стеклянный корабль смерти уже тут? Что-то прибывает в наш лучезарный космопорт? Уже дерет горло лучами звезда Полынь? Но смерти не было ни в чем – видимо, ее так не рассмотреть: только гудение, только холодный ветер. А утром ей звонила Ника и говорила: «Я никогда не была на выставке собак, поехали». Или: «Всегда мечтала постоять на сноуборде, хотя бы постоять, давай просто метнемся туда-назад?»
Ви на все соглашалась, но умоталась просто нечеловечески – пришлось прогулять вязание, потом позвонил Богдан и спросил, почему она не пришла на скайп-конференцию с Ульрихом Зайдлем, потом оказалось, что не пришла на корпоратив на бывшей работе и мальчики обиделись.
Так прошел месяц и Ви поняла: она все-таки обманула смерть. Кто-то звонил пару раз, возможно, даже тот врач, ведь была запланирована операция. Но Ника не отставала от нее со своей болезнью, звонила, тормошила, рыдала по ночам в трубку, просила утешить, успокоить, однажды даже позвала на собственные похороны, завтра в 12 во дворе, приходи. Ви вспомнила готичную юность и пришла в черном кожаном платье и с букетиком, Ника даже обиделась, выглянув из окна – ты что, закричала она, ненормальная, что ли, дура дурацкая. Ви поднялась к ней на шестой (то есть пятый), они пили чай и смотрели в окно, где через минут тридцать, действительно, стали шумно хоронить какую-то бабку.
– Нехорошее совпадение, – сказала Ника. – Ты в окно не смотри, плохая примета. Черт, я же наугад просто ляпнула. Напилась, снова стало страшно.
– Это ничего, – успокоила ее Ви, закрывая форточку, чтобы не слышать музыки, нестерпимо напоминавшей о детстве, маминых сырниках и сменной обуви с терпким запахом спортзала и мыла. – Ты сказала, что в двенадцать, а тут все в полпервого началось. Не так уж и совпало. И потом, там старуха.
Ника покачала головой. Плохо дело, сказала она, все это уже скоро закончится. Ты не представляешь, как я благодарна, что ты все это время рядом, сопровождаешь меня и провожаешь – мне кажется, что эта смертная скрюченная лодка, в которой я лежу, будто разогнулась, превратившись обратно в стойкое дерево, вечную сосну, углубленную в песок и смолу, в море и дюну.
Ви брезгливо взяла свою чашку, как будто это насекомое, и пошла к раковине мыть посуду – она так и не научилась реагировать на многословные, метафорические страхи Ники, красочно описывающей свое предсмертие, грохочущее предсердие, сосудистую катастрофу и грядущую грушу боли, которую нельзя ни скушать, ни потрогать, ни разбить, как лампочку. Ника ее за это уважала – по ее словам, все остальные ее друзья откололись, шарахнулись с шумом, разбежались, как овцы. Ну, или это вот глупое «Держись, поправляйся», какое поправляйся, как можно сказать такое человеку? Надо говорить другое. А что другое – непонятно. Не скажешь же человеку, что без него твоя жизнь станет меньше ровно на объем и полноту жизни этого человека.
Ви была мастером этого самого «другого» – мысленно гладила Нику по стриженой голове в моменты этого кромешного страха, спокойным голосом увещевала: посмотри, кругом тайны, совпадения и знаки, никто никуда не исчезает, ты просто сбежишь чуть раньше, а я, например, позже, там мы встретимся и договорим, я вообще не отношусь к этому, как к разлуке и трагедии, вот мы пять лет не разговаривали вовсе, и разве это была не смерть в каком-то смысле?
Нику это почему-то успокаивало – все эти разговоры о том, что смерть и исчезновение шуршат и воют буквально в каждом нашем движении, и каждый новый период жизни фактически комплект ножей и коробка с похоронами, и мы носим в кармашках нашей серенькой коры эти розовые коконы себя самих в нитяных гробиках, пока кора не крякнет свежим дубом. Когда Ника признавалась, что больше всего боится именно боли, Ви поднимала брови: но ведь это будешь уже не ты, говорила она, когда все это начнется, ты уже будешь этим болящим изломом, точкой перехода себя в ничто, и к чему бояться того, что случится уже со следующей версией тебя? Пока мы в безопасности, а когда накатит, найму тебе сиделку, самой неловко и не те отношения.
В какой-то момент Ви испугалась, что ей самой скоро понадобится сиделка – в трамвае у нее пошла носом кровь. Испугалась не за себя (кто-то из пассажиров передал кружевной платочек, вышла, приложила снежок на переносицу, как советовали), а за Нику, за то, что ей, возможно, станет известна эта дурацкая тайна, и как она выдержит этот обман, сразу сляжет? Как она ей вообще это объяснит? У меня то же самое? Чудесное совпадение? Нет уж.
Она пришла домой, позвонила Нике и сказала: слушай, у меня нет никого дороже тебя, но я не хочу быть этому всему свидетель.
Ника помолчала и сказала: тогда сделаем это завтра.
Что завтра, не поняла Ви. Есть одна последняя штука, сообщила Ника, но она работает только тогда, когда уже совсем. Воробьиная река. Собирайся, поедем, там и попрощаемся. Одеяло с собой бери, термобелье, пять носков.
Они встретились на вокзале, очень долго, часов пять, ехали электричкой, потом стареньким скрипучим автобусом, в дороге слушали плеер, как тогда, распутывая наушники и путая право-лево, хохотали, пили глинтвейн из термоса. Потом шли через поле, через лес, дальше уже не было тропинки и просто брели по сухой бесснежной февральской земле.
– Вот она, – тихо сказала Ника, пряча в карман планшет с картой. – Я уже слышу. Она здесь. Привет, это мы. Мы пришли.
И скользнула вниз, как змея, ниже и ниже (Ви еле за ней успевала, у нее гудело в ушах, как будто тело-холодильник забарахлило и предательски разморозило что-то вроде эмпатии или даже любви), к тихо стрекочущему в замерзшем мху ручью. Он был похож на сияющий мультипликационный целлофан, на гномью седину и на паучье облако, в его струистом шепоте почти не было ничего от воды – всполохи, царапины на листве, белый шум. Ви отметила, что ручей очень хорош и что это, пожалуй, самое красивое, что когда-либо случалось у нее с Никой.
– Воробьиная река лечит только один раз, поэтому ехать к ней нужно, только если уже точно все – повторила Ника. – Надо снять с себя одежду, лечь на дно реки и лежать там тридцать секунд как минимум, такой закон.
Тут Ви будто обдало теплом, даже жаром. Она подошла к Нике и обняла ее. Кажется, это был вообще первый раз, когда она до нее дотронулась, Ви вообще не любила все эти объятья-поцелуи при встречах-прощаниях, всю эту светскую тактильность, поэтому она и пошла на контактные танцы, и не ради этого ли момента?
Отступив на шаг, Ви сняла с себя рюкзак, куртку, два свитера, брюки, носки и шерстяные рейтузы, термобелье и браслет из фальшивых бирюзовинок, сняла все быстро и профессионально, как на приеме у врача, подошла к ручью и легла в него с головой, закрыв глаза. Через некоторое время Ви открыла глаза и увидела где-то в облаках и небесах, наверху, испуганное, перекошенное лицо Ники, смешное и лошадиное. Она тянула к ней руки и что-то кричала сквозь водичку. Ви поняла, что фактически она видит Бога, только он зачем-то прикрепил на себя лошадиное лицо, чтобы ей не было так больно от его ледяного сияния любви.
Ви закрыла глаза и вдохнула, после чего ее обдало жаром и свистом, пористой мглистостью и иглистым огнем, в груди взорвалось и загремело, Ника вцепилась в нее и потащила по земле, по воде, хлестала ее по щекам и кричала: эй, ты что, давай быстрей, кашляй, кашляй, одевайся давай быстрее, ты что, что это ты? Кажется, она плакала. Ви мало что соображала, ее стошнило на землю какими-то бумажными птичками, Ника закутала ее в одеяло, дальше Ви уже стояла одетая и крутила заледеневшие волосы вокруг пальца, чтобы они оттаяли, а Ника наливала в стаканчик коньяк и ревела так, как будто Ви отняла у нее вообще все.
– А ты когда? – прохрипела Ви, поперхнувшись коньяком. – Тебе нужно. Река.
Ей было чудовищно неудобно, как будто она легла в чужую могилу, вытеснила оттуда близкого человека, уже как будто вырывшего себе уютное, точное, аккуратное.
Ника глубоко вдохнула, влила в себя не допитый Ви коньяк и сказала:
– Я тебя обманула.
– Река? – глаза Ви округлились. – Река не лечит?
Потому что она чувствовала себя совершенно иной.
– Да какая река! – взвыла Ника, – Я не умираю! Я все это наврала про анализы, болезнь, стадии эти. Ты не можешь обижаться! Это был единственный способ тебя вернуть. Наладить как-то это все. Ты же такая принципиальная, ты не выносишь, когда врут, подстраиваются. Ну и я не знала, что ты так занята, такая жизнь, все эти встречи, новые друзья, танцы – что тебя может выхватить из всего этого, вырвать? Я думала, что признаюсь тебе сразу, но не могла потом уже, потому что ты как-то очень близко была с этим всем, я не могла, я даже жалела, что на самом деле не болею, правда! Я уже сама не понимала, что делаю, но оно само как-то уже складывалось, как снежный ком, одно на другое, я не могла остановиться, ну прости, прости, теперь все, теперь уже все, да? Мне теперь надо, наверное, к психиатру сходить?
– А река, – прохрипела Ви. – Река – что?
– А реку я придумала, чтобы было чудо. Ну, и объяснить как-то. А то как выходит – умирала, умирала и все не могу как-то с этим уже разобраться окончательно. Просто чтобы ты поверила. Это же и правда чудо.
– Да, – сказала Ви. – Это и правда чудо.
– Я не знаю, почему ты туда полезла, – расплакалась Ника. – Ну прости меня, пожалуйста. Ты полезла специально, чтобы я во всем призналась, да? Ты почувствовала что-то?
– Да, – ответила Ви. – Почувствовала что-то.
Таким образом, все наконец-то разрешилось: никакого совпадения не было, никаких кровавых постельных рифм, никаких хоровых успений в унисон. Можно было успокоиться и не думать о том, как эта чудовищная конструкция вообще оказалась возможной – впрочем, совпадение все же было, но какого-то иного, более глубокого и жестокого свойства. Пока они ехали обратно в пригородной электричке, Ви смотрела в масляные качающиеся фонари на потолке и снова, будто плеер, слушала свое тело, но оно предательски молчало – как будто в нем остановилось вообще все и только бил подземный магнитный метроном где-то глубоко-глубоко. Гудение тоже исчезло. Тела практически не было – вероятно, его уже забрали и теперь можно жить дальше, эту реку как-то получилось переплыть. Или не получилось, задала себе вопрос Ви. И тут же на него ответила: получилось.
Но она не чувствовала никакой радости, никакого восторга. Тем не менее, она почему-то точно знала, что теперь здорова, что все закончилось, что можно расслабиться, бросить все эти занятия, изматывающие душу, и жить какой-то одной из собственных тихих будущностей, кем-то наиболее своим и себе понятным – снова погрузиться в бездействие и тихую благость, и что-то еще, и что-то еще (но уже не было сил думать, что еще, потому что слегка ломило голову, видимо, придется теперь поболеть). И еще надо найти новую работу, подумала она. И еще пойти к врачу и сдать анализы повторно. Хотя она же пропустила операцию? С другой стороны, операция ей уже не нужна, потому что случилось чудо.
Они вышли на вокзале, долго смотрели друг на друга перед тем, как спуститься в метро.
– Мне стыдно, – сказала Ника. – Я хотела инсценировать чудесное выздоровление, а ты устроила там какой-то долбаный перевал Дятлова.
Ви обняла ее одной рукой и вздохнула ей прямо в ухо.
– Ты меня простишь? – спросила Ника. – Этот трындец весь для тебя был. Самой страшно. Я никогда ничего такого не делала раньше. Не знаю, что на меня нашло. Остановиться действительно было невозможно – это было страшнее смерти. Простишь?
Ви покачала головой и подумала: нет, как такое можно простить? – а вслух сказала: «Спасибо, для меня и правда никто никогда ничего такого не делал», и не обманула. Спустились в метро, долго смотрели друг на друга, поехали с одной ветки в разных направлениях. Обе точно знали, что больше никогда не встретятся: все, что происходит на Воробьиной реке, остается в этой самой реке – этот неизреченный закон повис между ними, как стеклянная стена. Февраль закончился.
…Ви через пару лет все же осмелилась погуглить Воробьиную реку, но нашла только третьесортный мягкий романчик какого-то американца про туриста-байдарочника, обнаружившего во время регулярного сплава труп в зимнем талом ручье – 6.99, и это со скидкой, несусветная дрянь. Совпадения закончились – в которой раз сказала себе Ви совпадения закончились навсегда, началась жизнь. И это был первый раз за все эти годы, когда она по-настоящему почувствовала сожаление.
Две недели в янтаре
– Вы слышали, что к Резничеву жена приехала?
– Да, мы слышали, что к Резничеву приехала жена.
– Нормальное дело, ну нормальное.
Мы сидим около камина и бросаем в него камни, палки, монеты и бумажные носовые платки, которые мальчик Нутик, Пафнутий полностью, насаживает на шампуры и жарит, как белее белого суфле, тлен и потеря, кругом тлен и потеря, и вот к Резничеву приехала жена, аккурат под старый Новый год, тринадцатого, Резничев, наверное, черт.
– С одним всего чемоданом приехала. Нажила там за семь лет один чемодан всего. Но хоть чего-то нажила, нажила.
Жена, которая приехала к Резничеву, умерла семь лет назад, и все, в общем-то это знали, ну, почти все.
Мы пьем горячий, пылающий компот и думаем о том, сказать это все или не сказать остальным, когда они вернутся с лыжной прогулки. Я, Зая и мальчик Нутик, Пафнутий полностью (редкое имя, вот повезло – обычно назовешь редким именем дитя, так потом весь роддом этим именем взрывается, и все эти нескончаемые Евстахии в детских садах звенят, как трубы ада), на лыжах не катаемся, потому что не умеем, подворачиваем ножку, натыкаемся животом на лыжную палку и воем. Таня из Берлина не катается, потому что пьяная: выпила бутылку шампанского с утра и не смогла взойти на гору. Я вспоминаю, что мы, домашние сидельцы, обещали сварить для остальных ребят глинтвейн; на диване лежит Николай-Коля из Пенсильвании, наш мерзкий беженец совести, и мысленно прошу Нутика помахать ему стальной веточкой с сопливым закоптившимся бумажным платком – Коля-Николай, свари нам глинтвейн. Какая глупая идея. Коля ржет, ему смешно.
– Резничев вроде даже не знает, не понимает, откуда приехала, просто как будто он приехал вначале один, а тут на конец отпуска к нему жена присоединилась. Ну, может, Резничева на работе на две недели отпустили, а ее дня на три, бывает. Но ты ж знаешь, ты ж знаешь.
– Это была твоя идея.
Это была идея Тани из Берлина, собраться старой нашей компанией, традиционно съезжающейся на Новый год домой, на родину, и поехать всем вместе в какой-нибудь санаторий, чтобы, как водится, хлестать глинтвейн, валяться пьяными и счастливыми в снегу, до хрипа выяснять отношения под шаткой крышей, насмехаться над ватным мягкогубым Николаем, пленником своей ненависти к былому – в общем, делать в режиме праздника и чуда все то, что мы лет десять назад делали в режиме мерзкой рутины вынужденного сосуществования.
«Соберемся, поедем все вместе в санаторий в лесу, в горах, на две недели, обязательно только на рейсовом автобусе. Будем пить вино, гулять в лесу, ходить в местный единственный ресторан с пыльными скатертями и пластиковыми стаканчиками для салфеток, танцевать на дискотеке с соседями по этажу, там еще в конце должно быть самоубийство в номере, отличный сюжет – старые друзья, которые разъехались по разным странам, решили встретить так старый Новый год, детектив, смерть».
И вот никакой смерти, наоборот даже – жизнь, отворяй ворота, к Резничеву прикатила жена, чертова кукла! И он чувствовал, ждал, она ему звонила: встречай, встречай семичасовой, я на семичасовом, или восьмичасовом даже, какой у вас поясок там, какой поясочек?
– Набоков, Машенька, – захихикал мальчик Нутик, образованный мальчик, 12 лет, а какие книги читает, вот Катя молодец, все знали с самого начала, что у нее такой мальчик будет. – Ждал, ждал, а потом нажрался как свинья и проспал, и никто ее с поезда не встретил, и шла пешком через лес злая-презлая! Придет и прибьет!
Продолжение Набоковской «Машеньки», идеальный вариант, явно ведь все так и было. Только в нашем случае не было никаких параллельных историй, ненужных синхронизаций и исчезающих постояльцев. Резничев чудовищно напился, причем еще до того, как жена Резничева позвонила ему и сказала, что приедет на восьмичасовом, он потом уже в связи с этим пытался протрезветь к утру и пил теплую аспириновую воду из кувшина, но не получалось, поэтому выпил тогда еще «Букета Молдавии» сверху, чтобы не переживать хотя бы, там же травы, в этом букете, они усмиряют тревогу.
– Я слышала, что теперь все с одним чемоданом приезжают. Только один чемодан разрешают собрать, – мистическим шепотом сообщает Таня.
Нет, жена Резничева точно забрала все нажитое. В итоге все мчат с шальной искристой горы на стальных, резных, неоновых лыжах будущего, в которое мы все мучительным локомотивом врываемся вот уже 10 лет, а наша маленькая команда заговорщиков сидит у камина и обсуждает этого нелюдимого Резничева, к которому приехала жена, хотя всем же понятно, что она умерла. Тем не менее, Резничев нам брат, соратник и вечный участник нашей невидимой партизанской рельсовой войны, и нам невыносимо больно видеть, как смерть, проходя мимо, будто мазнула ему углем по лицу – отметина, печать, вечность. С какой стати жена решила его навестить? Может быть, она теперь заберет его с собой? Ну уж нет, не отдадим, наш Резничев. Я сжимаю в руке шампур, как будто это шпага.
С другой стороны, вот он с ней поехал кататься на лыжах, вместе со всеми – выходит, здоровенькая приехала, боевая, задорная, ноги-руки-голова. И понятно, откуда приехала, чего обсуждать, как-то к Петровским, мы сразу вспомнили, таким же образом бабушка приехала из Владивостока и сидела там у них, сидела, и варила, и парила, и закатывала банки с пряным зеленящимся перламутром отшумевших соцветий мертвого лета, и ставила на стол пышные, ночами колобродящие в тазах тугой тестяной мышечной силой пироги-чиненки и булки-плетенки, и жарила, и гладила, и даже успела вышить крестом пару картин с поездами (зачем-то вышивала только поезда – видимо, потому что приехала на поезде), и так вот нашила, назакатывала и напекла всего на целую вечность вперед, а потом весело сказала: ну все, идите провожать меня на поезд, и всей семьей пошли провожать, посадили в поезд, тоже, кстати, восьмичасовой был, а потом пришли домой и вспомнили: умерла же бабушка! Пять лет как умерла! Но пока раскатывала этими теплыми руками дышащее и розовое, как щенячий живот, тесто – никто и не вспомнил, как с мордобоем делили эту кривую деревенскую хатку чуть ли не прямо на поминках.