Детство 45-53: а завтра будет счастье - Людмила Улицкая 19 стр.


Не сразу, но в седьмой класс я все же перешел, а семилетка считалась тогда вполне достаточным образованием – неполным средним. Поэтому директор Валентин Панкратьевич стал терпеливо ждать начала лета, когда мы с ним расстанемся навеки. Однако час настал, и он прочитал мое заявление.

– Что?! Кабанов – в восьмой класс?!

Но он же ведь не знал, что я из хорошей семьи, где не то что десятилетка, а даже институт считался обязательным. В восьмой класс я все-таки пришел, и тут что-то со мной случилось. Вернее, Вовка Митрошин меня надоумил. Он способ изобрел, как прилично учиться без мук. И я перенял этот способ. Благо у нас была вторая смена.

Часам к двенадцати ночи, когда все в доме засыпали, я садился к столу, засветив несильную лампу, и делал все уроки… Ну, почти все. Конечно, для этого пришлось записывать домашние задания, чего я прежде не имел в привычке. На все мои уроки уходило два часа. Потом я ложился и спал сколько хотел, иногда до самой школы.

Зато за партой я испытывал блаженство. Мог слушать ход урока, мог думать о своем, читать, беседовать с соседом… Я был свободным человеком, готовым отстоять свою свободу ответом на любой вопрос. Но объяснение нового старался слушать, поскольку это упрощало домашнюю работу, а по устным предметам и вовсе ее отменяло.

Только урок истории вводил мою свободу в рамки, потому что историю преподавал сам директор. Он вынудил нас иметь тетради по истории, и в ходе урока приходилось все время что-то писать: то план, то даты, то вопросы, то выводы, а в завершение каждой темы Валентин Панкратьевич торжественно и грозно нам диктовал высказывания на этот счет самого товарища Сталина и предлагал потом эту запись заключить в красную рамку или же всю ее подчеркнуть красным.

Валентин Панкратьевич Мясин не дождался, пока мы окончим школу. Почему и куда он ушел, я не знаю. Это был исторический 1954–1955-й – послесталинский – учебный год. Похоже, что историк наш попал под колесо истории. Уже обозначился слом, и первые ученики сталинских университетов иной раз из гнезда выпадали. Но первая четверть десятого класса прошла еще при нем. Школа перестала быть мужской, и в каждом коридоре из двух уборных осталась нам одна. Но десятые классы не воссоединили. На первой же встрече с директором этот вопрос прозвучал. И Валентин Панкратьевич ответил:

– Коваль, ты о чем говоришь? К вам девочек пустить? Ты что же, хочешь, чтобы мне при школе еще родильный дом открыть?

В последний раз я видел нашего директора году в пятьдесят девятом, когда уже пришел из армии. Валентин Панкратьевич сутулился рядом с моим домом. Он думал что-то свое и немного шевелил губами. В руке у него была авоська с кефиром и белым батоном. Двубортный костюм его увял, и лацканы понуро загибались книзу. Меня он не заметил.

Куда же делись вы потом, Валентин Панкратьевич, сталинский сокол, наш славный директор 657-й мужской средней школы, что до недавних пор была на улице Чаплыгина, бывшем Машковом переулке? Только номер у нее потом стал другой…

Ян Хуторянский Двое на одного

Приближалось первое сентября, родители записали меня в школу неподалеку от Куликова поля, а учебников для седьмого класса и портфеля не было. Папа снял с антресолей «зингеровскую» швейную машину и выразительно посмотрел на меня. Дело в том, что незадолго до этого я решил проверить, есть ли у меня воля. Подставив под иглу палец, крутанул ручку. «Подвиг» был примерно «отмечен» родителями. Запомнил надолго…

Подобие портфеля, который застегивался на большую пуговицу, сшили из старого пальто. С лицевой стороны был пристрочен кусок клеенки, которой покрывали кухонный стол. По моей просьбе бабушка расставила внизу мои брюки, чтобы получились клеши, которые тогда носили многие одесские мальчики.

В классе меня встретили, как любого другого новенького. Прочитав позднее очерк Помяловского о нравах бурсы, вспомнил свою послевоенную одесскую школу.

За партой сидело по трое ребят. С наступлением холодов пальто разрешали не снимать, отчего становилось еще более тесно и неудобно писать. Меня подсадили к двум второгодникам.

На перемене хотел подкрепиться, поделившись с соседями, но они выхватили сверток и разделили «трофей» между собой. Нагло жуя, пригрозили: «Пожалуешься – после уроков рожу начистим».

Я никому не рассказал, но мои обидчики поджидали на пустыре. Один больно толкнул плечом, другой добавил. В это время из школы вышли старшеклассники и пристыдили их:

– Вы че, пацаны, двое на одного?..

По неписаным правилам тех лет подростки выясняли отношения один на один и дрались до первой крови. Тогда лежачего не били ногами, что нынче делают не только в телесериалах…

С одним я справился. Вмешаться второму не позволили «зрители», окружившие нас. Однако продолжение не заставило себя ждать. На другой день соседи по парте подкараулили, и мне крепко досталось…

Дома соврал, что поскользнулся, а своему старшему другу рассказал, как было. На следующий день как ни наклонялся над тетрадкой, учитель математики, наш классный руководитель, заметил «автографы» на моем лице.

– Вижу, знакомство состоялось, – сказал он. – После уроков жду всех троих в учительской.

Нас рассадили, а мой друг дал несколько уроков «культурного мордобоя». Специальные упражнения напомнили рубку дров, с которой я знаком с детства. В эвакуации мы жили в уральской деревне, и я был единственным мужчиной в семье.

Через месяц тренировка дала результат. В это время в классе появились два новеньких, и до боли знакомый сценарий повторился. Один мальчик отбивался, а другой постоять за себя не мог. Я предложил объединиться, и в случае нападения мы вставали спинами друг к другу и защищались.

Учителя не могли не знать об этих драках, но криминогенная обстановка в послевоенной Одессе была так тревожна, что школьные потасовки никто и в голову не брал.

Исключением был классный руководитель. Когда он заболел, мы пришли на Пироговскую улицу, где у него была комната в коммуналке. Рассказывая школьные новости, скрывали, что в классе по-прежнему нездоровая обстановка. Между тем опытный педагог уже тогда понимал, какими жестокими могут быть подростки, о чем сегодня не пишут только ленивые…

Как-то он сказал: «Спасибо, что навестили, а сейчас запишите домашнее задание. В следующий раз жду весь класс. Увижу вас в окно, и мне станет легче».

Пришли почти все. Не знаю, заметил ли он это: на улице смеркалось, шел дождь. Через месяц в школьном вестибюле появился его портрет в траурной кайме. На столике, покрытом красным бархатом, лежали боевые ордена, которых он никогда не надевал. С этого дня драки между одноклассниками считались предательством памяти Учителя.

Альбина Огородникова-Ястребова Про Марусю

Одна история из моего детства не дает покоя, тревожит душу поздним раскаянием. Давно я хочу рассказать об этом, но даже сейчас, более чем через шестьдесят лет, стыд и боль охватывают меня. Несколько раз принималась я за эту грустную повесть, но каждый раз, доходя до кульминации, не могла продолжать – слезы душили меня, как и сейчас. Но надо, надо написать…

Это было во втором классе. В школе у нас и в классе было много девочек из семей насильно переселенных из сел и деревень, оказавшихся под немецкой оккупацией. Матери с грудными детьми, больные, старики были посажены в «телячьи» вагоны и отправлены в Сибирь. Эти несчастные люди обвинялись в содей-ствии немецким оккупантам. Многие до Сибири не доехали, погибли в дороге, а уцелевшие строили себе бараки из сырых кирпичей, слепленных из соломы и глины, – «саманные бараки», «саманы», как их называли. Они простояли до шестидесятых годов, и мой брат Коля, женившись в 1955 году на дочери ссыльных украинцев, жил там несколько лет с женой и сыном.

Выжившие ссыльные окрепли, дети выросли, многие выучились и получили хорошую специальность – жизнь продолжалась. Сталин умер в марте 1953 года, массовые репрессии кончились, погибшие в лагерях и оставшиеся там живыми «враги народа» были реабилитированы; люди с надеждой смотрели в будущее.

Но вернусь к моей печальной истории. Итак, наш класс – 2 «Б». Наша учительница, Наталья Ивановна, время от времени любила пересаживать нас. Однажды она посадила меня за одну парту с Марусей – девочкой из такой вот бедной семьи переселенцев. Никто не хотел сидеть с этой Марусей: она была одета в неряшливое серое платьице из какой-то грубой мешковины; жидкие волосенки заплетены в две крысиные косицы с тряпочками на концах вместо ленточных бантов. И еще мы знали, что у нее были вши: мы видели их в ее волосах и сторонились ее. И вот однажды Наталья Ивановна разделила нас с Ниной Соболевой и посадила меня с Марусей.

Поскольку моя семья жила более-менее благополучно, мама каждый день давала мне в школу четвертинку молока в бутылке, два кусочка хлеба с маслом. Дети часто бывают эгоистичными и даже жестокими: никогда я не обращала внимание на то, что ели на перемене мои одноклассницы, не замечали мы тех, кто рядом с нами был голоден.

Однажды, после звонка на перемену, я сунула руку в парту, чтобы достать свой завтрак, – рука ощутила пустоту. Я взглянула на Марусю. Положив голову на руки, она, видно было, что-то быстро жевала. Косички ее дергались, уши горели… Я начала громко плакать. Наталья Ивановна спросила: «Что случилось?» Показывая на Марусю, я пожаловалась: «Маруся съела мой хлеб». Маруся, перестав жевать, не поднимая головы, плакала… Сцена эта врезалась мне в память навсегда. Вот почему я плачу, вспоминая это, и не могу закончить рассказ.

В этот день Наталья Ивановна говорила с нами о жизни. Она была тоже из семьи ссыльных, такой же жертвой жестокости и несправедливости, как и Марусина семья и многие тысячи других. Ни она, ни другие не могли выразить недовольство или несогласие с политикой Сталина: за это люди шли не только в Сибирь на жительство, но и в тюрьмы и лагеря. Многие искренне любили Сталина и верили ему, а его злодеяния объясняли чьей-то ошибкой. Умные, образованные люди, такие как наша учительница, понимали все правильно, но вынуждены были молчать. Наталья Ивановна сказала: «Аля, ты счастливая девочка – твой отец вернулся с войны, вот и школьную форму тебе уже купили. Но запомни: это не главное, важно, что у тебя в душе – добро или зло. Я верю, что ты – добрая девочка, только многого не понимаешь».

Ни в чем учительница не упрекнула меня, но я была красная как мак, и слезы ручьем лились из глаз. Мне было ужасно стыдно и жалко Марусю. Наталья Ивановна подошла к нашей парте, погладила Марусю, которая тоже плакала, по голове, погладила и мою голову: «Девочки, не будьте жестокими друг к другу».

Когда я вернулась домой, я снова начала плакать, но на расспросы матери не рассказала, что случилось в школе. «Никогда больше не надену эту форму, – рыдала я. – Я хочу быть, как Маруся. Наталья Ивановна не любит меня, сшей мне платье из мешка, как у Маруси!» Я плакала больше о себе, чем о Марусе, – мой детский ум не мог постичь всего того, что было в одном этом эпизоде. Я была по-детски эгоистична и начала понимать все о жизни значительно позднее. А Маруся вскоре как-то незаметно исчезла из нашего класса, куда – не знаю.

Я не выросла жестокой, всегда чувствовала боль других, старалась помочь по мере сил. Наверное, эта история с Марусей дала мне на всю жизнь урок сочувствия и сопереживания.

Маруся, ты не слышишь меня, но всю жизнь стоишь перед моими глазами со своими хвостиками-косичками, в своем платьице… Наверное, много ты испытала и во взрослой жизни горя, бедности и унижения. Помнишь ли ты меня и, если помнишь, – простила ли?

Прости меня, Маруся.

Детдом

Население детских домов в послевоенные годы возросло почти вдвое за счет военных сирот, полусирот и детей, тайно оставленных матерями у порога детских домов ради сохранения их жизни: так сделала мать одной из наших корреспонденток. Еле живая от голода мать приходила несколько раз издали взглянуть на двух своих дочек во время прогулки. Ближе подходить боялась: вдруг дети ее узнают и ей придется их забрать – а кормить их было нечем.

Прошло то голодное время, но количество детских домов в нашей стране не уменьшилось, а увеличилось.

В послевоенном 45-м году в нашей стране насчитывалось 600 тысяч детей-сирот. Спустя более полувека, в 2010 году, количество сирот по статистике перевалило за 800 тысяч. Это значит, что 2,8 % детей в нашей стране – сироты. Огромное большинство сирот (90–95 %) имеют одного или даже обоих родителей. Это социальные сироты, родители которых либо отказались от них, либо лишены материнства.

Последние годы, относительно благополучные и сытые, наша страна занимает первое место в мире по количеству оставленных в родильных домах детей. Нужны ли здесь комментарии?

Антонина Паршакова Очень хотелось одеться…

Я закончила семь классов, и меня из детдома отправили на работу учеником токаря в цех № 2. Мне было неполных четырнадцать лет. 22 августа исполнится четырнадцать. Работа моя заключалась в следующем: собирать стружку вокруг станков и на станке обрабатывать детали по подсказке мастера.

Завод казался мне огромным. Было девять или десять цехов, по территории ездил трамвай: перевозил детали по мере их обработки из одного цеха в другой. Люди в рабочей одежде казались серой строгой массой. В конце десятого цеха стояли танки и вездеходы, готовые к погрузке на железнодорожные платформы, рядом – большие деревянные ящики, также готовые к погрузке. Все были заняты своими делами, на меня попросту не обращали внимания. Я казалась никому не нужной, и моя работа – это насмешка надо мной. Казалось, станки и корзины для стружки смотрели на меня осуждающе.

Горе мое в том, что ростом я была 147 см. Хотя для меня мастер сколотил вдоль всего станка помост, но не слишком высокий. Я становилась на цыпочки, потому что не доставала до верха станка, чтобы закрепить деталь. Сосредоточившись на закрутке детали, ручкой станка била себя по носу. Так я и ходила: худая девочка с тоненькими светло-русыми косичками, да еще и с подбитым носом.




Однажды директор завода, проходя по цеху, вдруг взял меня за руку и привел в заводскую столовую. С этого дня я работник общепита: собираю посуду в зале и мою столы и стулья! Я счастлива!

Директором столовой был старик на деревянном протезе, всегда одетый в гимнастерку, увешанную орденами и медалями. Я успевала перемыть в перерыв столы и стулья, в оставшееся время помогала на кухне: чистила картошку, лепила пельмени и вообще делала всё что скажут.

А по вечерам училась в вечерней школе. Это было обязательно: нас, выпускников детдома, проверял участковый. Мы обязательно должны были учиться. А вечерняя школа была платной. Когда нужно было платить за обучение, на работе мне выписывали премию (в размере оплаты за обучение, не больше и не меньше).

И так прошли три года. Я закончила десять классов.

Прошли годы, пока я поняла, что фронтовики жалели меня, поэтому помогли выжить.

Очень хотелось одеться. Ведь из детского дома меня выпустили в мир с «приданым»: фэзэушная шинель, которая была мне очень велика, ботинки с обмотками (на все случаи жизни; летом можно и босиком!), две белые сорочки, белая блузка (по размеру!), юбка и спортивные штаны-шаровары. В детском доме всех девочек научили вязать оренбургские пуховые платки, это был и небольшой заработок. Учили нас этому с первого класса. Сначала перебирали пух, затем чесали его и потом уж пряли. К третьему классу все девочки моего возраста умели прясть пух. А дальше учили вязать: платок отдельно, кайму отдельно.

В первый год самостоятельной жизни связала себе из серого козьего пуха кофту, перчатки и шапочку. За пух вскопала бабке пятнадцать соток огорода.

Одевалась по тем временам неплохо. Выручал маленький рост и тридцать пятый размер ноги. Всё покупала на барахолке, кому что мало – мне в самый раз.

Выдали нам на работе фуфайки – это такие ватные куртки. Поскольку фуфаек сорокового размера не было, выдали сорок восьмой. Пришла домой и из фуфайки сделала модную куртку: по талии в три ряда протянула тесьму. Сделала воротник-стойку и внутренние карманы в боковых швах. Очень красиво! Завскладом, когда увидел такую красоту, дал мне еще одну фуфайку, но поношенную и пятьдесят второго размера. Ее я тоже переделала. Вся вечерняя школа на меня смотрела с восхищением!

Я часто вспоминала свой детдом, помню мальчишек-чеченцев: Зортова, Лечо, Хуршета. Это были мои одноклассники в детдоме, а на заводе их не было, наверно, пошли в ФЗУ и на стройку.

Так закончилось мое детство.

Клара Павлова Моя мечта – быть артисткой…

Отца, Ушакова Василия Михайловича, репрессировали в 1938 году. Мама была больна туберкулезом. Мы с братом Игорем попали в детдом – как враги народа.

Все три детдома находились на территории Коми АССР – в Пыелдино, в Подъельске.

В первый детдом нас мама привезла в 1938 году, мы были совсем маленькими. В этом детдоме всех стригли одинаково – налысо. А у меня белые, очень пушистые волосы. Посадили нас всех в большом зале, вдоль стены. Посреди зала стоял стул, около него мужчина в белом халате и с ножницами в руке. Он нас вызывал по одному к себе, сажал на стул и стриг. Все молча подходили и садились. Но когда подошла моя очередь садиться, брат мой, Игорь, бросился в ноги мужчине, обнял его и так громко заплакал, умоляя его: «Дяденька, миленький, я вас очень прошу – не стригите Ляльку! Она такая красивая, у нее такие красивые волосики!» Он плакал так, что мужчина тоже заплакал и ответил: «Да, она очень красивая, но я выполняю приказ директора». И он меня остриг. После этого брат пролежал с температурой неделю.

Вскоре мама нас забрала, но ненадолго – ее болезнь прогрессировала, и нас снова отправили уже в другой детдом, где я пошла в первый класс. Здесь было намного хуже. Кормили одной кислой капустой (кусочек хлеба старшие отнимали). Мы ходили ночью на картофельные поля и собирали прошлогоднюю картошку – куски грязного крахмала. Завтрак – капуста, обед в школе – баланда из травы, голова постоянно кружилась, падали в обморок, писались. Нас не будили ночью, но зато мокрых били, заворачивали рулоном в матрас и клали головой вниз. Ноги привязывали вверху над матрасом веревкой, чтобы моча текла нам на голову.

Назад Дальше