Детство 45-53: а завтра будет счастье - Людмила Улицкая 20 стр.


Вскоре мама нас забрала, но ненадолго – ее болезнь прогрессировала, и нас снова отправили уже в другой детдом, где я пошла в первый класс. Здесь было намного хуже. Кормили одной кислой капустой (кусочек хлеба старшие отнимали). Мы ходили ночью на картофельные поля и собирали прошлогоднюю картошку – куски грязного крахмала. Завтрак – капуста, обед в школе – баланда из травы, голова постоянно кружилась, падали в обморок, писались. Нас не будили ночью, но зато мокрых били, заворачивали рулоном в матрас и клали головой вниз. Ноги привязывали вверху над матрасом веревкой, чтобы моча текла нам на голову.

Однажды я нашла в песке лист зеленой капусты, забралась на печку-голландку (она высокая, под потолок) и стала грызть этот листочек. Песок хрустел на зубах, он меня выдал. Подошла «воспитательница», подтянулась, достала мою руку, схватила ее в запястье, где у меня была рана (я вся была в чиреях), и попала пальцем прямо в рану; я упала на пол без сознания, ударилась об пол, проснулась в медпункте.

Как-то раз брат Игорь позвал меня на гороховое поле. Эта деревня-колхоз была у реки, кругом лес – красиво. Мы убежали в тихий час. По дороге на поле мы повстречали группу колхозников. Они нам ни слова не сказали. Детдомовские девочки все носили капоры, мальчики – шапочки. Расставаться с этим было запрещено – это знак: детдомовцы! Потому-то колхозники и промолчали. Они шли на обед, а мы – на поле.

Добрались, боже! Какой горох – больше я такого не видела. Крупный, сочный. Мы так наелись, что животы вздулись, и мы начали за пазуху складывать. Про время мы не понимали. Гонг – удар об железо, пора выходить… Мы вышли. Они сидят все у арыка. Он сухой, воды нет. Нас посадили рядом с собой.

Сначала расспрашивали по-хорошему, а потом стали стыдить. Забрали горох и начали над нами смеяться. Игоря положили вдоль канавы и пустили на него колесный трактор. Он лежал между колес, молчал от страха, а я ревела, кричала во весь голос. Игорь встал, когда трактор прошел, весь белый и волосы белые. С нас сняли головные уборы, а без них возвращаться в детдом нельзя. Наказывали. Сажали в уборную. Она большая, цементированная, высокая, холодная.

Нас посадили туда и забыли. Мы от боли в животе корчились до утра, а утром Игорь встал на мою спину, дотянулся до окошечка, вылез, потом подтянул меня за руки, и мы сбежали. Ночевали в свежевырытой могиле, а утром нас вытащили из могилы. Мы убежали до реки. Голодные, холодные, раздетые. Лесом. Дальше еще хуже.

Поймали нас в деревне Вильгорт, около Сыктывкара, и снова сдали в детдом, где жили одни дети-поляки. Они не лучше наших – издевались.

Вот оттуда меня украла тетя Маша и увезла в Воркуту. В 1945 году мне исполнилось десять лет.

О жизни тех лет писать очень трудно, еще труднее читать. Мария Васильевна (тетя) получила комнату на первом этаже. Я пошла в первый класс, а вскоре превратилась в няньку. Мария Васильевна работала заведующей базой, которая снабжала лагеря – лагеря политзаключенных. И шахты.

Всего несколько домов, большая школа и драмтеатр, где работали артисты-заключенные. Остальные на шахте добывали уголь.

Артисткой побывала и я. Пришли к нам в школу режиссеры и отбирали детей на роли в театре. Меня с одним мальчиком сразу отобрали. Мне с большим трудом удавалось убегать из дома на репетиции, за что тетя меня ужасно избивала. Иногда соседи заступались.

Это была моя мечта – быть артисткой. Мама рассказывала мне позже, что я танцевала, где только услышу музыку. Часто приходила на репетиции с синяками, рваными ранами, взрослые меня подлечивали, и я все равно выходила на сцену.

Самое страшное было утром, очень рано, в пять-шесть часов, когда заключенных гнали на шахту. Зимой и летом, в любую погоду они, худые, оборванные, цепи на ногах, чтобы шаг был меньше, шли мимо моего окна. Так гремели-лязгали эти цепи, что уснуть уже было невозможно.

Жизнь города

Все, что здесь описано, ушло в прошлое. Нет больше хлебных карточек, толкучек. Нет очередей с фиолетовыми номерами на руках, нет колонок во дворах, столов с доминошниками, агитаторов, старьевщиков и домоуправов…

Сегодня соседи, живущие в одном подъезде многоэтажки, не знакомы между собой, разве что кивнут в лифте. Большие города изменили свой облик, широкие проспекты разрезали прежние малоэтажные кварталы, вместо изредка проезжавших машин – многочасовые транспортные пробки. Урбанизация стирает индивидуальные черты, городская застройка деловых кварталов больших городов так мало отличается в разных странах, что, проезжая в Москве по Третьему транспортному кольцу, временами испытываешь чувство выпадения из привычного пространства: что за небоскребы по сторонам? Это Манхэттен, Пекин, Сеул или Дубаи?

Взгляд на современный город наводит на размышления о том, что перемены, происходящие вокруг, касаются не только живущих сегодня поколений. Происходит такое глубокое изменение мира, который создан руками человека, что оно не вполне оценивается нашим сознанием. Как будто человек немного запаздывает, не успевает постичь драматизм и новизну перемен, которые касаются не только устройства города и его ландшафта, но абсолютно всего, что составляет жизнь человека. Совершенно очевидно, что молодые люди всегда легче приспосабливаются к переменам. Современный ребенок не может представить себе жизни без мобильного телефона, Интернета, в то время как их бабушки и дедушки в детстве замирали в немом изумлении перед первым телевизором, в юности впервые совершали путешествие на самолете, и далеко не все мои сверстники преодолели страх перед компьютером. Наша недавняя, можно сказать, вчерашняя жизнь кажется им столь же далекой, как жизнь Древнего Рима. Недавно один малыш, внук моего приятеля, спросил: дедушка, а ты динозавров застал?

Нет, мой сверстник не застал ни динозавров, ни Юлия Цезаря. Признаться, очень бы не хотелось, чтобы новое поколение относилось к нам как к динозаврам. И как хотелось бы, чтобы сохранялась преемственность мыслей и чувств между поколениями. И мы, дети послевоенных лет, оглядываясь назад с умилением, храня в памяти ушедшие черты уютных дворов, узких переулков, мощенных камнем улиц, хотели бы, чтобы молодые люди знали, что происходило в недавнем прошлом на этом месте, на этой улице, в этой стране…

Галина Мурашова (записала Екатерина Мурашова) «Купите папиросы!»

Все продукты и вещи выдавали по карточкам и талонам. Карточки «отоваривала» в основном я. Как-то надо было их выгодно отоваривать в дневное время, а мама допоздна работала, чтобы получать «рабочую карточку». Помню, что крупяные карточки отоваривать макаронами с большой дырочкой внутри было невыгодно. А эти макароны (хорошо разваренные, толстые) так вкусно было втянуть в себя!

По карточкам выдавали и табак. И у меня был свой «бизнес». Мама где-то «доставала» (так говорили) пустые папиросные гильзы, и мы всей семьей вечерами их набивали табаком. Я продавала уже папиросы утром у входа в булочную на Кировском проспекте. Окна нашей комнаты выходили прямо на эту булочную, и папа с братом, наверное, могли меня видеть. Негромко, но четко я говорила одно слово: «Папиросы, папиросы!» Папиросы были закреплены резиночкой по десять штук и стояли в коробке. Десять штук стоили 30 рублей. Но были и штучные, они стоили 5 рублей за штуку. У меня был конкурент – мальчишка моих лет или чуть постарше. Он сидел у входа в булочную на ящике и заунывно пел:

Декоративный мальчонка. Из рваного носа большого башмака высовывалась голая нога – зимой! Я была по тем временам нормально, тепло одета, но голенища валенок доходили до колен, и я плохо, неуклюже передвигалась. Однако моим преимуществом в конкуренции было то, что мои гильзы были плотнее набиты табаком – у нас было специальное приспособление для набивки. И постоянные покупатели это знали. Мальчишка часто приходил позднее меня – я выбегала сбывать товар до школы. При встрече мы молча кивали друг другу.

Как-то в школе меня подозвала пионервожатая и спросила о моем «бизнесе» (кто-то донес). Я бес-страшно ответила, что у нас в семье папа-инвалид, маленький брат и денег не хватает. Пенсия у папы была 120 рублей (после реформы – 1200). А еще, сказала я пионервожатой, я продаю шестьсот грамм черного хлеба (через день) и на эти деньги покупаю в «коммерческом магазине» две бутылки по пол-литра молока (оно было по здоровью обязательно нужно моему брату и стоило 30 рублей за бутылку. Четыре бутылки молока – вот и вся папина пенсия), иногда деньги коплю и покупаю там же масло. Магазин № 2 был расположен на площади Льва Толстого. № 1 был Елисеевский на Невском. В народе они имели название «магазин наглядных пособий для заочного питания». Цены там были несусветными. Вот леденцы, это я точно помню, стоили 700 (послереформенных) рублей килограмм, и я только однажды сумела накопить на сто грамм.

Хлеб я продавала всегда одному и тому же покупателю – он меня ждал. Это был какой-то большой черный дядька в полушубке. Мы никогда не разговаривали, только иногда он молча угощал меня конфеткой «барбариска» – маленький леденец в обертке.

Редко около булочной появлялся милиционер, но он нас с мальчишкой «не видел». Он охотился за настоящими спекулянтами и ворами, которые продавали из-под полы бормотуху-самогон и целые буханки хлеба. Плохо милиционер охотился – все равно продавали…

Трудное послевоенное детство, но сколько живых, по-настоящему добрых воспоминаний… Может быть, это потому, что мы тогда были юными и впереди у нас была долгая и непременно счастливая жизнь после великой Победы?

Уже в юношеском возрасте мы с мальчишкой в трамвае друг друга узнали, одновременно сказали: «Привет!» – и он вышел на остановке.

Людмила Фрейдлин Толкучка как зеркало жизни

В одной из четырехэтажек заводского поселка, где мы жили, появилась вывеска, смысла которой я долго не могла понять, – «Ателье мод». В доме напротив кто-то приобрел радиолу и выставил ее в окно. Оттуда полились дивные песни. Не только наши любимые, военные. Леонид Утесов пел про одессита Мишку и водителя кобылы, Клавдия Шульженко – про голубку, вестницу любви для путника в дальних краях. Возникло новое имя – Петр Лещенко. «Там, под небом чужим, я как гость нежеланный», – скорбел голос, и мы замирали. И когда он молил: «Перестаньте рыдать надо мной, журавли…» – с улицы кричали, поднимая головы к музыкальному окну: «Пока не ставь ничего!» Хотелось времени, чтобы песня улеглась в душе.

Радиола гремела, а то пошипывала или задыхалась, как астматик. Люди приходили с третьей смены и ложились спать, но никто ни разу не выглянул и не потребовал утишить звук. Не было злобности: с неудобствами легко мирились, потому что любое из них сравнивалось с недавними военными тяготами и казалось несущественным. Верили, что впереди – лучшая жизнь, и радовались самой малости.

На углу нашей улицы Клубной и улицы Первой Конной Армии угнездилась пивнушка, по определению трезвых – гадюшник. Звучало слово не оскорбительно, а скорее снисходительно. У ларька роился взбудораженный народ, инвалид без ног играл на гармошке и пел про загубленного фашистами пионера Витю Черевичкина и его голубей. Он выводил с большим чувством: «Го-лубы, мои вы го-лубы», и это было почему-то жалостливее, чем привычное «голуби». Прохожие останавливались, женщины плакали. И пионера Витю было жалко, и самого гармониста: от его голеней остались культи, он стоял на коленях с толстыми кожаными наколенниками, чтобы было теплее и чтобы не перетирались быстро. Ему подносили кружку. Он порывался заплатить, возражающий хор его останавливал. Угощали и двух безусых фэзэушников, с подчеркнуто блатняцкой развязностью отбивавших чечетку для всеобщего удовольствия.

В один прекрасный день место гадюшника заняла тележка с газированной водой. Это тоже было событие. Туда очередь не иссякала целый день, все пили воду из одного, наскоро сполоснутого под хилым круглым фонтанчиком граненого стакана.

В продаже появились абажуры оранжевого и зеленого шелка, с бахромой, ткань «штапель» и нитки «мулине».

Новое, невероятное знание о жизни принесла окраинная толкучка. Это был другой конец города, у черта на куличках. Мы с родителями сначала ехали в трамвае, потом от последней остановки долго шли по местности, которую с полным основанием можно назвать Пресеченной, и еще издали увидели толпу, которая странно, хаотично двигалась. Она была похожа на огромную гидру, на доисторическое животное и, когда мы подошли к ней вплотную, поражала одним выражением общего лица. Оно было какое-то вороватое. И у тех, кто продавал, и у тех, кто покупал. И еще виноватое, потому что (как я поняла годы спустя) и те, и другие нарушали. И ничего удивительного не было в том, что в этом людском муравейнике сновали милиционеры. Бог знает, кого именно они ловили среди сплошных преступников, но если человек продавал, к примеру, несколько пиджаков, то, завидев милиционера, быстро совал в сумку все, кроме одного. Потому как свое продавать, в общем, не возбранялось, а вынести «партию» – это уже спекуляция.

В настороженной, напрягшейся толпе выделялось ростовское жулье. Определялось оно на глаз даже малолетними. Парнишки в потертых пальто и глубоко сидящих кепках («кепелюхах» – говорил папа) держали руки в карманах и не мельтешили. Вид у них был демонстративно безразличный. Мол, одни здесь деньги тратят, другие зарабатывают, а мы – просто так, вышли погулять. Мол, имеем особое пристрастие к полуовражному пейзажу на краю городской географии.

Мы протиснулись в толпу, стараясь держаться вместе (папа крепко держал мою руку в своей), и я увидела непонятного назначения предметы. Их было много, глаза разбегались. В воздухе висели незнакомые слова: горжетка, джерси, багет, танкетки, коверкот, канделябр, акварель, фраже…

Толкучка меня совершенно ошеломила. Я все время спрашивала у родителей: «А это что? Это что?» Мне коротко и довольно рассеянно отвечали. Я не запоминала и снова спрашивала, отрывая папу с мамой от цели нашего путешествия. А покупали мне туфельки. Нескоро их выбрали, зато какие! Американские, на шнурках, чудного шоколадного цвета. Я надела их и почувствовала, что мир прекрасен, и прекрасны люди вокруг со своими горжетками, фарфоровыми красотками, которых беззастенчиво обнимали пастушки, и бесполезными блестящими топориками для рубки мяса, редко имеющегося в продаже…

Папа присел на корточки и тщательно ощупывал носок каждой туфельки. «Если давит, обязательно скажи», – строго наказал он, стараясь по моему бессовестному лицу угадать, говорю ли я правду. Куда там! Туфельки были мне малы, и потом я в них намучилась, но они были такой немыслимой красоты, что от них невозможно было отказаться. Папа смотрел на меня немного снизу вверх; было солнечно, а при ярком свете его глаза, и без того неопределимого цвета (мама называла их серо-буро-малиновыми), становились как маленькие солнышки с зелеными и коричневатыми пятнышками. Как я любила папу в этот момент! И маму, которая стояла рядом, улыбалась, поправляла волосы одной рукой, а другой крепко прижимала к груди сумочку.

Удивительный был день, полный впечатлений! И сколько их потом было! Может быть, они не так захлестывали, как наша высадка в ростовскую толкучку, но их непременно сопровождало радостное волнение. Помню приемник «Рекорд», который принес домой сияющий папа. Мама ахнула: «Мы же тебе брюки собирались купить! Эти совсем протерлись». – «Непременно! – легкомысленно пообещал папа. – Занимайте места согласно купленным билетам». И мы сели слушать «Театр у микрофона», не сводя с приемника восторженных глаз.

Многое было впервые: настольная лампа под матовым зеленым стеклом, первые гардины из простых ниток, чайные чашечки с блюдцами из дешевого фаянса. Откуда-то взялась у нас в хозяйстве смешная тарелка, желтоватая, с неровными краями. Вероятно, ее кто-то умыкнул из городской столовой и презентовал нам, беспосудным. По ободу было написано синей краской с завитушками: «Общественное питание – под огонь рабочей самокритики».

Помню первые духи для мамы, которые папа стал покупать ей ко дню рождения и к 8 Марта. Я была уже школьницей, и папа, не умевший различать парфюмерные запахи, брал меня с собой в качестве консультанта. Он надеялся на природную женскую интуицию в этом деле, но главное условие ставил сразу: «Берем самые дорогие», – и интуитивность выбора отпадала сама собой. Модную «Красную Москву» в виде духов и одеколона (в более крупном флаконе) папа игнорировал именно по этой причине. Его вкусы колебались между духами в жуткой склянке ядовито-синего стекла и матовом флаконе в виде кремля. Кажется, духи так и назывались – «Огни Кремля». При их виде мама схватилась за сердце, но быстренько справилась с собой и придала своему лицу выражение сладкого счастья…

Елена Фуксис (записал Геннадий Авербух) Кино приехало!

Возвращаясь из школы, мы с подругой Наташей услышали восторженный крик детей: «Ура! Кино приехало!» Мы, конечно, тоже побежали в сторону клуба, чтобы узнать, какую картину привезли. Киномеханик Степа и его помощники разгружали киноаппаратуру с машины.

Наташа крикнула:

– Скажите, пожалуйста, какую картину привезли?

Молодой парнишка ответил ей:

– «Она защищает Родину».

Мы с радостью поспешили домой, чтобы поделиться хорошей новостью.

Мама была дома, так как у нее был ненормированный рабочий день. Я с порога закричала:

– Мама, «Она защищает Родину»!

Мама испугалась и тоже закричала:

– Вэйзмир! Кто кого защищает?!

– Кино приехало! Оно называется «Она защищает Родину».

– Ясно, а то забежала неожиданно и прогремела – не поймешь, что к чему, – сердито сказала мама. – Так ведь и описаться можно! Ну, хорошо, пойдем сегодня и посмотрим, как она защищала Родину.

Назад Дальше