– Сначала занято, потом никто не подходит. Длинные гудки.
Мы пошли по улице Горького, мимо зала Чайковского. Я вспомнил, что последний раз был в зале Чайковского два года назад.
– Куда мы идем? – неопределенно поинтересовался я.
– К моей подруге, – сказала Гелана. – Я должна занести ей конспект.
– А это надолго? – Мне очень не хотелось заносить подруге конспект.
Гелана ничего не ответила, потом посмотрела на меня и спросила:
– Что?
Очень тонкое общение.
Дверь открыла подруга. Я заметил, что личико у нее бледненькое, а уши торчат перпендикулярно плоскости головы.
Они переглянулись с Геланой, как заговорщики, и скрылись на кухне, а я остался стоять возле двери.
Постояв так минут десять, я решил уйти по-английски, не прощаясь. Но в этот момент, когда я решил уйти, про меня вспомнили.
– А почему вы здесь стоите? – удивилась Гелана, высунувшись из кухни.
Это был довольно сложный вопрос, и я не сразу нашелся, как на него ответить.
– Проходите, пожалуйста! – гостеприимно откликнулась подруга и поманила меня пальцем.
Я правильно прочитал этот жест и доверчиво пошел следом за подругой. Она привела меня в комнату, а сама ушла обратно на кухню.
Кроме меня, в комнате оказалась старуха в штапельном платке с маленькой девочкой на руках.
– А кто это пришел? – громко спросила старуха у девочки. – Это папа пришел?
Девочка поглядела на меня серьезно и подозрительно и вдруг заплакала.
Я смутился, хотел выскочить за дверь, но в это время старуха медленно закружилась и запела:
Девочка перестала плакать, и личико ее с висящей слезой на щеке было ясное.
– А как мы поймаем голубя за хвост? – спросила старуха.
Девочка вытянула пальцы, потом собрала их в кулачок и снова вытянула.
– А как Наташенька делает «дай-дай»?
Наташенька вытянула пальцы, потом собрала их в кулачок и снова вытянула.
Старуха снисходительно на меня посмотрела, ища на моем лице следы восторга и зависти.
– А как Наташенька делает «папа, иди сюда»?
Наташенька, не балуя разнообразием программы, снова повторила тот же самый жест.
– Видал, что деется? – похвасталась старуха и, чтобы сделать мне приятное, сказала: – А Лека – девка самостоятельная. Сама шить может и вяжет на спицах. И учится на «пять», не то что наша…
Я посмотрел на часы, было начало девятого. Старуха тоже посмотрела на часы и, вручив мне девочку, вышла из комнаты. Я думал, что она пошла за Геланой, но старуха возвратилась одна, держа в руках блюдечко с творогом.
– А сейчас нам дядя споет песенку про уточку… – пообещала она.
Такой песни я не знал и запел побочную партию из симфонии Калинникова.
– Чу, завыл, как баптист, – обиделась старуха. – Спой что быстрое…
– Но я не хочу петь! – запротестовал я.
В это время в комнату заглянула подруга и, сориентировавшись в обстановке, сказала:
– Они кормят, подожди еще немного…
Дверь закрылась, и голоса стали глуше. Я слышал, как подруга сказала: «Только, пожалуйста, не делай глупостей», а Гелана ответила: «Мало ли я делала глупостей, пусть будет еще одна…»
Через час, оглохший и отупевший, я вышел на улицу. У меня было такое состояние, будто я проработал целый рабочий день – причем не сегодняшний, а тот далекий, когда еще работал добросовестно.
– Дайте мне две копейки, – потребовала Гелана.
Двух копеек у меня не было, и я зашел в продовольственный магазин. Кассирша менять деньги отказалась, резонно заметив, что мелочь ей нужна больше, чем мне. Чтобы получить как-то две копейки и не испытывать при этом унижения, я купил румынский коньяк.
Гелана ушла звонить, а я остался ждать, когда она выйдет из будки.
Мне больше не хотелось к Дориану, а хотелось домой. Хотелось поесть, а потом развалиться в кресле и, вытянув ноги, почитать «Известия».
Гелана вдруг выглянула из телефонной будки и, не сказав ни слова, потащила меня внутрь.
– Позовите Сашу мужским голосом, – приказала она и сунула телефонную трубку к моему уху. Глаза у нее были какие-то стремительные, будто она разбегалась для прыжка в воду.
– Позовите Сашу, – послушно повторил я максимально мужским голосом.
– А кто спрашивает? – поинтересовался женский голос.
– Кто спрашивает? – Я зажал мембрану ладошкой.
– Алексей, скажите, Алексей…
– Алексей, – повторил я.
– Сейчас… – подумав, сказал женский голос.
– Сейчас, – передал я Гелане и протянул ей трубку.
Она посмотрела на меня с ужасом и осторожно взяла трубку, почему-то двумя руками.
Я вышел на улицу. Шел снег, редкий и крупный. Мне показалось, что я уже стоял однажды на этом месте, видел такие вот деревья и фонари.
Гелана вышла из будки, остановилась возле меня, натянула зубами варежку.
– Ну, куда теперь? – уточнил я.
– Поедем к вам.
– Ко мне? – Я очень удивился, и это, наверное, выглядело невежливо.
– Ну да… – не обидевшись, объяснила Гелана. – Куда вы меня весь вечер тянете, вот туда и поедем.
Она посмотрела на меня стремительными своими глазами. А я, глядя в эти глаза, подумал, что из нее получился бы превосходный дрессировщик диких зверей. Во всяком случае, меня она могла заставить делать все, что угодно.
Я никак не мог открыть квартиру. Я вставлял ключ бородкой вверх, а надо было как раз наоборот, бородкой вниз.
Наконец я все же открыл дверь. Гелана прошла первая и тут же начала торопливо раздеваться. Зачем-то сняла свои сапоги и в одних чулках прошла в комнату. Я подумал, что, может, родители у нее сибиряки или японцы. Обычно в Сибири и в Японии у порога снимают обувь.
– Ну? – сказала она и поглядела на меня глазами, ясными от отвращения.
Я не понимал, что значило это «ну». Я вообще ничего не понимал, меня просто парализовало ее отвращение. Я стеснялся повернуться спиной – понимал, что у меня плоский затылок. В детстве мама не перекладывала меня с боку на бок, я лежал все время на спине, и затылок от этого остался плоским.
Я боялся повернуться в профиль, потому что у меня ничтожный нос. Боялся стать фас, хотя ничего явно компрометирующего в моем фасе нет.
Боялся стоять на месте, чтобы не выглядеть балбесом. Боялся двигаться, потому что у меня отвратительная походка: ноги где-то впереди туловища, и когда я иду – впечатление, что сейчас упаду на спину.
Проклиная все на свете, я подошел к столу, сел и выпил несколько глотков прямо из бутылки. Стал ждать, когда начнет пошумливать в голове, надеясь, что, может, это освободит меня от ущербности.
– Ну? – повторила Гелана.
Она подошла ко мне и остановилась очень близко. Боковым зрением я видел ее юбку в складочку и вязаный свитер с короткими рукавами. Подумал почему-то, что она сама сшила это и связала на спицах.
Она шагнула еще ближе и, не успел я опомниться, обняла меня за шею.
Я обжегся об ее руки, испуганно скинул их. Вскочил со стула, обо что-то споткнувшись.
– Ты что? – закричал я. Мне плевать вдруг стало на свой затылок и на свой профиль. – Как ты себя ведешь? Черт знает что…
Гелана вся сжалась, виновато отошла к дивану, постояла возле него. Осторожно, будто выверяя каждое движение, села. Потом легла лицом вниз и застыла.
Я не знал, что мне делать: сказать что-нибудь или лучше помолчать. Подойти к ней или лучше держаться подальше…
Мне хотелось сказать ей «Лека», как назвала ее Наташина бабушка. И я почему-то помнил, что она самостоятельная и учится на «пять».
– Брось, – сказал я. – Не переживай. Дурак он, Саша твой. Что он понимает?
Я был совершенно убежден сейчас, что Саша этот круглый дурак и ничего, абсолютно ничего не понимает. Иначе бы он не заставил ее плакать здесь.
– Что вы знаете? – вскрикнула Гелана, оторвала от дивана голову. Глаза у нее были бешеные, даже какие-то веселые от бешенства. – Что вы вообще можете знать? Вы все ничтожества рядом с ним! Я умру…
Она снова ткнулась лицом в диван и заплакала. Сначала тихо, потом громче и, чтобы я не слышал, сильнее прижалась лицом к жесткому дивану.
А я слышал, и мне казалось, что у нее от духоты и отчаяния хрустнут ребра. И мне самому было душно.
Я отошел к окну, стал смотреть в сумерки. Напротив стоял дом. В прошлый раз, когда я сюда приходил, он еще не был заселен, а сейчас там светилось несколько окон. Я смотрел на окна и думал о том, что по мне никто так не заплачет и не скажет: «Я умру».
Мне нравилось бывать в обществе женщин. С ними я чувствовал себя талантливее и значительнее. Я всегда любил не их, а себя в них. Знакомясь, я обычно сразу предупреждал, что не собираюсь жениться. Я сразу так говорил, чтобы больше потом к этой теме не возвращаться. И получалось, что женщины действительно на меня не рассчитывали, а относились несерьезно, как к эпизоду.
И мои ученики никогда не станут профессионалами. Они вырастут, и каждый будет заниматься своим делом. Может быть, иногда вспомнят, что ходили когда-то на музыку. А может, и не вспомнят. Забудут, как неинтересный эпизод.
За окнами двигались тени. Я смотрел на них и думал о том, что моя жизнь – сплошной эпизод, а сам я – эпизодический персонаж.
А я мог бы играть главную роль в жизни того же Миши Косицына, если бы иначе относился к нему. Вернее, к себе. И женщина сумела бы по мне заплакать. А почему нет? У меня хороший характер, я ни от кого ничего не требую, и со мной легко.
Я ничего не требую, потому что сам ни в кого и ни во что себя не вкладываю. А «где ничто не положено – нечего взять».
– Пойдем, – сказал я Гелане. – Я тебя домой отвезу.
Мы шли по улице. Она плакала так, чтобы этого никто не заметил.
– На! – Я протянул ей носовой платок. – И не реви. Люди подумают, что это я виноват.
Гелана взяла платок и сказала:
– Я выстираю и верну. – Гулко высморкалась, добавила: – Только не вздумайте меня жалеть…
– А я и не жалею, – сказал я.
Дориан стоял под вывеской «Галантерея. Трикотаж», как мы условились, и ждал меня. Вернее, не меня, а свои ключи.
Мне не хотелось возвращать ключи при Гелане и не хотелось, чтобы он видел ее заплаканной.
– Подожди здесь. – Я оставил ее возле газетного киоска. – Только стой на месте и не двигайся. Я сейчас.
Дориан скакал с одной ноги на другую – то ли развлекался, как умел, а может, грелся подобным образом. Увидев меня, перестал скакать, встал на обе ноги.
– Порядок? – участливо спросил Дориан.
– Порядок, – сказал я и отдал ему ключи.
Будет другое лето
Вечером мне позвонила из Ленинграда Майка и спросила:
– Ты на свадьбу ко мне приедешь?
– У меня разлад мечты с действительностью, – сказала я.
– Что?!
– Я хотела бы подарить тебе шубу, а могу только зубную щетку.
– Привези щетку, у моей как раз отломилась ручка.
Я представила себе, как приеду в Ленинград, как мне удивятся и обрадуются.
– Если тебя не будет… – У Майки ослаб голос.
– Не реви, – посоветовала я. – У тебя только три минуты.
– А приедешь?
– Приеду.
Утром я провожаю своего брата Борьку на работу. Сижу, подпершись ладошкой, гляжу, как он ест и пьет.
Глаза у Борьки синие, как у мамы, выразительные. Они могут выражать все, что угодно, но Борька этим преимуществом не пользуется и ничего своими глазами не выражает. Ест сырок, помахивая вилкой.
Мой брат – раб своего организма. Когда он хочет есть или спать, ему не до духовных ценностей.
– Вкусно? – спрашиваю я.
– Резина, – говорит Борька и принимается за другой сырок.
Уходя, он пересчитывает мелочь.
– Тебе оставить?
– У меня есть.
– Я оставлю двадцать копеек, – великодушно решает Борька и уходит, щелкнув замком.
Итак, у меня двадцать копеек. На них я должна пообедать, съездить в редакцию, купить Майке подарок и взять билет на Ленинград.
Раньше, когда была жива мама, она беспокоилась о Борьке, потому что он рос слабый и болезненный. Сейчас о нем беспокоюсь я, и Борька не представляет, что можно беспокоиться еще о ком-нибудь, кроме него.
Я сижу и думаю, где достать денег: во-первых, у кого они есть; во-вторых, кто их даст. Можно взять у Татьяны, соседки справа. У нее есть, и она даст, но на это уйдет два часа.
Татьяна – борец за правду. Она все время решает со мной общечеловеческие вопросы, при этом крепко держит за рукав, чтобы я не убежала.
Поначалу ее интересовало – отчего врачи, несмотря на ответственную работу, получают маленькую зарплату. Сейчас, когда зарплату врачам повысили, мою соседку заинтересовал вопрос о человеческой неблагодарности: почему люди часто не помнят хорошего и на добро отвечают злом?
Я каждый раз не знаю, почему это происходит, и каждый раз коченею от тоски.
Я иду за деньгами к Игорю – соседу напротив. Игорь закончил станкостроительный институт и работает в журнале «Крокодил», помещает в нем карикатуры и изошутки.
Когда была кампания против взяточничества, Игорь рисовал краснорожего взяточника. Когда стоял вопрос, чтобы не скармливали хлеб свиньям, он рисовал краснорожего мужика, который сыплет свиньям крендели и булки.
– Привет! – весело говорю я.
Игорь поднимает встревоженные глаза.
– Сколько тебе?
– Тридцать рублей.
– И все?
– Все.
Игорь радостно подхватывается, приносит мне деньги. Видно, боялся, что попрошу тысячу.
– Ты думал, я больше попрошу?
– Кто тебя знает. – Игорь снова усаживается за стол. – С твоим-то размахом.
Все думают обо мне, будто я живу с размахом. У меня в руках две бумажки, двадцать пять рублей и пять. Теперь я реально чувствую, что уеду сегодня в Ленинград.
– Ну как? – спрашиваю…
Игорь пожимает плечами и бровями.
Ему понятно, о чем я спрашиваю, а мне понятно, что он отвечает: уже два года он собирается жениться и все прикидывает, что он от этого потеряет, а что приобретет.
– Брось, – говорю я, – не рассчитывай. Все равно всего не учтешь.
Возвращаюсь в свою комнату. С порога слышу телефонный звонок. Бегу, опрокидывая стулья. Сдергиваю трубку.
– Да!
– С вами говорит Дин Рид.
– Что тебе надо? – Я вдруг чувствую усталость, сажусь на стул.
– Выходи за меня замуж!
Я уже поняла, что звонит не Дин Рид, а Сашка Климов, и поняла, что американский певец сейчас в Москве на гастролях.
Сашка держит меня в курсе всех событий: когда было перешито сердце, Сашка тут же позвонил, представился Кристианом Барнардом и спросил – не хочу ли я за него замуж?
Сашка влюблен в меня. Об этом известно всему курсу. И мне известно. Прежде мне это нравилось, сейчас раздражает.
– Сашка, – говорю, – зайди в деканат, скажи, что меня неделю не будет.
– А где ты будешь неделю?
– Я уезжаю в Ленинград на свадьбу.
– Неуважительная причина, – замечает Сашка. Он ведет на курсе профсоюзную работу, знает законы.
– Тогда скажи – на похороны.
– На чьи?
Я перетряхиваю в голове всех родственников. К родственникам я не привязана, но смерти им не желаю.
– Почему свадьба – не причина? – торгуюсь я.
– Ведь свадьба не твоя.
– Похороны тоже не мои.
Странное дело: чем бы ни начинался наш с Сашкой разговор, кончается обязательно тем, что мы ссоримся.
– При чем тут я? – раздражается Сашка. – Не я ведь придумываю порядки…
Я бросаю трубку. Сашка действительно ни при чем, и порядки ни при чем. Просто я жду, что позвонит другой человек, а он не звонит.
Я иду в парикмахерскую. Хочу сделать прическу, чтобы нравиться.
В парикмахерской очередь. Все хотят нравиться. Все ждут мастера Зою. Мне безразлично, у кого причесываться, я потом все равно переделаю по-своему.
Я сижу в кресле перед высоким зеркалом, вижу в нем себя и парикмахершу. Парикмахерша тоже смотрит в зеркало, видит в нем только себя. По выражению ее лица ясно – она очень довольна тем, что видит. Бигуди кладет редко и неровно, но я стесняюсь сказать об этом. Я понимаю, что посажена в кресло из милости и вообще по сравнению с парикмахершей ничего не стою.
– Сушиться сорок минут, – предупреждает парикмахерша. Я понимаю, что на эти сорок минут у нее планы и чтобы я не вздумала соваться со своими.
Под феном душно, но я не обращаю внимания. Я сочиняю стихи. Это мое основное занятие в жизни. В перерыве между стихами я учусь в институте. Как говорит Борька – учусь на врача. Я вообще люблю участвовать в жизни других людей: сватать, советовать, лечить. Лечить мне пока не приходилось, а сватать и советовать – довольно часто. Пока от этого у меня одни неприятности.
Помогать людям – своеобразный эгоизм. Я не знаю, кому это больше нужно – людям или мне. Наверное, обеим сторонам.
Сочинять стихи, навязывать свое «я» – тоже своеобразный эгоизм. Но здесь это нужно только мне. Людям это безразлично. Они даже не знают об этом.
Качества своих стихов я пока не уяснила. В редакциях говорят «хорошие», но печатать не берут. Наверное, боятся, что не сумеют поддерживать журнал на уровне моих стихов.
Через сорок минут я возвращаюсь в кресло.
– Вам с начесом? – строго спрашивает парикмахерша.
– Так и так… – осмелев, я делаю вокруг головы несколько жестов.
– Я так не знаю, – одергивает меня парикмахерша.
– Делайте, как знаете.
Парикмахерша делает, как знает. Я бормочу благодарные слова и, оставив чаевые, иду в гардероб. Там достаю расческу и начинаю раздирать дремучий начес.
Очередь смотрит с интересом. Предусмотрительная очередь ждет Зою, у которой обеденный перерыв.
Зоя беседует с кассиршей, при этом ест калорийную булочку, запивая молоком из бутылки. На ее месте я поставила бы на столик бутылку, положила булочку и со всех ног бросилась на «Мосфильм» сниматься в главной роли. Никогда не видела таких редкостно красивых девушек. Зоя поставила на столик бутылку, положила булочку и подошла ко мне. Вытащив из кармана металлическую расческу, стала укладывать мои волосы сзади и сбоку. Я смотрела в зеркало на нее, она – на мои волосы. Они лежали небрежно и точно как на портретах из польского журнала «Экран».