На Москву! - Василий Авенариус 16 стр.


— Скончался! — проговорил Курбский и, сняв шапку, набожно перекрестился.

Братьев Биркиных он не застал дома: раньше вечера их не ожидали из торговых рядов в Китай-городе, где у старшего брата были две собственные лавки.

Платониду Кузьминишну внезапная весть о том, что царя Борися не стало, поразила как громом. Когда же Курбский еще объявил ей о своем решении немедля убраться из Москвы, толстуха совсем голову потеряла.

— Ай, матушки-светы! Владычица Небесная! Беда беду родит! Да как же так без Ивана Маркыча? Из воли его я выйти не смею. Нет, голубчик князь, как хочешь, а без него я тебя не пущу. Ах, ах! Погневили мы, знать, Господа… Да будет Его святая воля!

Курбскому стоило немалого красноречия вразумить ее, что ему необходимо воспользоваться тем временем, что сыщики еще во дворце и не выследили его снова.

— А ну, как нас-то здесь опосля притянут за то к Иисусу?

— За что? Да они и знать не будут, что я заходил еще домой. Но выбраться от вас мне надо все-таки с опаской и бережью. Кабы у тебя, матушка, нашлась для меня какая-нибудь одежда попроще…

— А и в самом деле! Для странников Божьих у меня одежки на всякий рост припасено. Сейчас тебя обрядим…

Обрадованная счастливой мыслью, толстуха выкатилась бочкой из комнаты.

И точно, в ее богатом запасе отыскалось как для Курбского, так и для Петруся все, что нужно было: странническое облаченье, скуфья, котомка и посох.

— А обличьем, все же, не странник! — заметила Платонида Кузьминишна, озабоченно оглядывая Курбского. — Из себя больно статен и пригож…

— Ну, это-то не долго справить, — сказал Петрусь. — Садись-ка, княже; я тебя живой рукой состарю.

Достав из печки золы и уголек, он золой навел своему господину на здоровый румянец щек серую тень, а угольком провел ему на лбу и около углов рта резкие морщины. Сделал он это настолько искусно, что Платонида Кузьминишна руками всплеснула.

— А ей-ей ведь не узнать: старик стариком!

— Тепрь только одежду подновить, — сказал Петрусь и новой порцией золы перепачкал Курбскому платье сверху до низу. — Лучше не надо! Вот тебе и посох в руки. Покажи-ка, старче, не разучился ли ходить. Э, нет! Нешто старые люди таким орлом выступают? Сгорби спину-то, ниже, ниже! А ноги переставляй как деревяшки. Ну, так, вот, вот!

— И смех и грех! — говорила, качая головой, Платонида Кузьминишна. — А ты, князь, теперича куда отсель?

— В Путивль, матушка, — отвечал Курбский. — Там, слышно, стоит со своей ратью царевич Димитрий.

— В Путивль! Вот подлинно: никто не может, так Бог поможет!

— А что?

— Да ведь у меня тут заправский странничек (вечор забрел), что туда же путь держит. Убогий человек, не в своем, кажись, разуме: один, того гляди, пропадет! До ночи вместе с ним мы Богу молились, чтобы послал ему доброго попутчика, — ан вот и нашелся! Ведь ты, князь, не откажешься взять его с собой?

— Ну, что ж, коли ему туда же, так отчего не взять. Когда, однако, хозяйка привела к нему будущего попутчика, Курбский готов был уже раскаяться, что согласился: так был на вид он стар и дряхл.

— Буди благословен, сын мой! — прошамкал старец, поправляя дрожащими руками котомку за спиной. — Пособи-ка подтянуть покрепче…

— Да донесут ли тебя, дедушка, ноги до Путивля? — спросил Курбский. — Ведь туда слишком семьсот верст.

— Доплелся сюда из Углича, так с Божьей помощью и до места доплетусь.

— Из Углича? — переспросил Курбский. — Где будто бы убит был царевич Димитрий?

Странник, в свою очередь, воззрился на него своими тусклыми глазами.

— Так, стало, это верно, что он еще жив и здрав? Курбский объяснил, что возвращается именно к царевичу.

— Да будешь же ты мне, сын мой, путеводной звездой! Лишь бы узреть мне его опять своими очами…

— А ты, дедушка, знал его еще в Угличе?

Старик, точно не слыша, молитвенно шевелил губами и крестил себе лоб и грудь. Курбский должен был повторить свой вопрос.

— Мне ли было его не знать! — отвечал странник. — Мне ли было его не знать!

— Но ты сам-то кто, скажи?

— Я-то кто? Видишь: убогий странник Божий.

— Но в ту пору был чем в Угличе?

— В ту пору в Угличе?.. Огурцом был.

— Огурцом? — повторил, недоумевая, Курбский. — Да звать-то тебя как?

— Так и зови. Был Огурцом и остался Огурцом.

Платонида Кузьминишна из-за спины старца указала Курбскому на лоб свой: на вышке, мол, у бедняги не в порядке, из ума выжил. Тут Петрусь напомнил своему господину, что пора, однако ж, и в путь-дорогу. И пять минут спустя три наши странника пробирались уже глухими закоулками к Калужской заставе.

Глава шестнадцатая КТО БЫЛ ОГУРЕЦ И ЧЕМ КОНЧИЛАСЬ ЕГО ВСТРЕЧА С ЦАРЕВИЧЕМ

В последних числах того же апреля месяца, в городе Путивле названный царевич Димитрий целый вечер совещался опять с двумя безотлучными теперь советчиками своими — иезуитами Николаем Сераковским и Андреем Ловичем. На столе перед ними была разложена большая карта Старого Света. Наклонившись над картой, Димитрий показывал патерам окружный морской путь вокруг Африки на Индию.

— Ведь им, сами видите, приходится каждый раз огибать вот мыс Доброй Надежды, — говорил он, — а нам из Москвы прямехонько через Астрахань и Каспий.

— Но от Каспия еще через всю Персию, — возразил Сераковский.

— Да что Персия! Разве Александр Великий не перешагнул ее точно так же почти без всякой задержки?

— М-да, — протянул патер, обмениваясь с своим младшим собратом многозначительным взглядом. — Но Александр Великий не засиживался три месяца слишком без движения в Путивле.

Это было не в бровь, а в глаз; царевич так и вспыхнул.

— От вас, clarissime, я, кажется, менее всего заслужил бы такой упрек! Если я с нашими слабыми силами не трогался до сих пор с места, то не по вашему ли совету?

— Верно… Московское войско ведь во много раз сильнее нашего…

— И все-таки за те же три месяца не может взять Кром! Значит, пока мы ничего не потеряли…

— А время для его царского величества между тем не пропало бесплодно, — вступился тут патер Лович, — мы усердно упражнялись в науках…

— И начали совершенно ведь случайно, — подхватил царевич. — Вижу на столе у патера Андрея раскрытую книгу…

— Что это, — говорю, — у вас?

— Сочинение Квинтилиана.

— Какого такого Квинтилиана?

— А Марка-Фабия, римского оратора и словесника начала христианской нашей эры.

— К стыду моему, — говорю, — никогда об нем не слышал! О чем же его книга?

— О писаниях греческих и римских.

— Любопытно?

— И очень даже. Угодно послушать?

«И стали мы читать вместе изо дня в день. Потом принялись за грамматику…»

— А теперь и за философию, — добавил молодой иезуит.

— Все это препохвально, — сказал Сераковский. — Будущему монарху нельзя не быть просвещенным, особенно монарху такой страны, как Московия, утопающей еще в глубоком невежестве.

— А вот погодите, — с оживлением перебил Димитрий, — у меня везде заведутся народные школы, в больших городах — академии…

На тонких губах иезуита заиграла ироническая улыбка.

— Вопрос лишь в том, государь, где вы возьмете для них между московитянами хороших учителей?

— Да я буду посылать для этого молодых людей на выучку в Краков, в Прагу, в Лейпциг…

— Прекрасно. Но ранее просвещения, казалось бы, необходимо укрепить в народе корни истинной веры.

— Что русский народ — богомольный, вы, clarissime, наглядно видите здесь же в Путивле: с тех пор, что сюда, по моему приказу, перенесена из Курска чудотворная икона Божией Матери, здесь такой наплыв богомольцев…

— А к нам, иноверным слугам церкви, народ начинает уже привыкать, — досказал опять Лович. — Давно ли, кажется, на наши тонзуры и черные рясы глядели здесь все с недоверием; а теперь первые горожане приглашают нас к себе запросто в дом, просят обучать грамоте их детей; а дети бегут нам сами навстречу, принимают от нас гостинцы… Один мальчик умолял меня даже взять его с собой в Москву, и у меня есть полная надежда обратить его в католичество.

В это время тихонько растворилась дверь, и послышался знакомый всем трем собеседникам голос:

— Можно войти, сударь?

Все трое разом оглянулись. Но стоявший на пороге высокого роста странник с истомленным, сильно загорелым лицом и с длинным посохом в руках показался им с первого взгляда совсем чужим.

— Ужели я так уже переменился, государь? — спросил с улыбкой странник.

По этой улыбке Димитрий сразу узнал своего единственного истинного друга.

— Михайло Андреич! Ты ли это? А я думал, что тебя и на свете-то давно нет.

И, быстро подойдя к Курбскому, Димитрий крепко его обнял и расцеловал.

— Где ты это, братец, пропадал?

— Все в Москве, — отвечал Курбский. — Не мог благоуспешно выполнить твое поручение, государь: Годунов не давал ответа, да и не отпускал из Москвы. А тут он сам внезапно скончался…

— Где ты это, братец, пропадал?

— Все в Москве, — отвечал Курбский. — Не мог благоуспешно выполнить твое поручение, государь: Годунов не давал ответа, да и не отпускал из Москвы. А тут он сам внезапно скончался…

— И до нас уже о том весть дошла: привез ее Авраам Бахметев. От него же мы знаем про предсмертную волю Годунова, чтобы Басманов перенял начальство над всеми войсками.

— То-то он по пути обогнал нас! — воскликнул Курбский. — Ну, теперь, государь, твое дело наполовину уже выиграно.

— А разве Басманов не против меня?

— Думаю, что нет. Зачем бы ему-то было дважды навестить меня, так много расспрашивать про тебя? Зачем бы он помог мне потом уйти из Москвы?

— О! Коли так… Но расскажи-ка, расскажи по ряду, что было с тобой.

И стал Курбский рассказывать. Относительно Маруси Биркиной он упомянул только вскользь; даже имя ее произнести было ему теперь больно. Но что задело было Димитрию и обоим иезуитам до какой-то купеческой дочки! Выслушав подробный отчет Курбского о приеме его Годуновым, о посещении его Басмановым и о собственном его, Курбского, побеге из Москвы, они осыпали его вопросами о сыне Борисовом, теперь царе Федоре, о боярской думе, о настроении москвичей.

Расспросы эти были прерваны приходом маленького секретаря царевича. Пан Бучинский приветствовал Курбского чуть ли не также сердечно, как и сам царевич; после чего обратился к последнему:

— А я, ваше величество, должен обеспокоить вас экстренным делом.

— Что такое?

— Да вот вместе с князем Курбским прибыл сюда один странник…

— Да, государь, — подхватил Курбский. — Он прямо из Углича.

Димитрий весь вздрогнул и изменился в лице.

— Из Углича? — повторил он. — Но что ему нужно от меня?

— Он Христом Богом молит дать ему сейчас взглянуть на ваше величество, — отвечал Бучинский. — Не ест, не пьет, пока не узрит вас.

— Да, преупрямый старик, — подкрепил Курбский. — И дорогой сюда, кроме хлеба да воды, ничего в рот не брал. Он помнит тебя, государь, ведь еще с малых лет. Утешь уж старика!

— Да кто он такой? Чем был тогда в Угличе?

— Этого он мне не хотел сказать. Называет же себя просто Огурцом.

— Изволите видеть! — вмешался тут патер Сераковский. — Все это весьма и весьма подозрительно… Давно ли священная жизнь вашего величества едва не пресеклась от таких же чернецов, подосланных из Москвы?

— Может ли быть! — воскликнул Курбский. — На жизнь твою, государь, злоумышляли?

— Один из них раскаялся и сам же отвел от меня удар, — уклончиво отвечал царевич, видимо смутившись, и окинул обоих патеров хмурым взглядом. — Будет об этом! А странника я сам расспрошу. Будьте любезны, пане Бучинский, ввести его к нам.

«За что он сердит как будто и на себя, и на патеров? — недоумевал Курбский. — Уж не расправился ли он, по их совету, чересчур жестоко с теми чернецами?»

То, что он узнал впоследствии о недавнем покушении на жизнь Димитрия, подтвердило его догадку. Оказалось, что с месяц назад в Путивле появилось трое каких-то неведомых монахов с грамотами от Бориса Годунова к духовенству и к народу. Прочитывая эти грамоты всенародно на площадях и перекрестках, монахи подбивали своих легковерных слушателей схватить «расстригу», самозванно именующего себя сыном блаженной памяти Ивана Васильевича, и отправить в цепях в Москву, за что-де настоящим государем Борисом Федоровичем будут щедро награждены. Схваченные сами и представленные Димитрию, мутители продолжали упорствовать на своем, пока им не пригрозили пыткой. Перед мучениями пытки один из них не устоял. Повалившись в ноги царевичу, он выдал, что у одного из его товарищей в сапоге между подошвами спрятан смертоносный яд; что яд тот имелось в виду подмешать к ладану, которым окуривали бы царевича в церкви; выполнить же это взялись двое московских бояр, незадолго перед тем передавшихся царевичу, но на самом деле по-прежнему верных еще Годунову. Притянутые в свою очередь к допросу, оба боярина повинились и были расстреляны на площади, а два нераскаявшихся монаха были пытаны в темнице, где все еще не могут оправиться от причиненных им телесных повреждений…

До времени, однако, все это не было еще известно Курбскому, и он с замирающим сердцем, как бы в тяжелом предчувствии, ожидал, как-то поведет себя при виде царевича старец-странник, очевидец угличской драмы.

И вот, пан Бучинский ввел странника. Еще более исхудав от многодневного странствия и самовольного голодания, старец скорее походил теперь на выходца с того света, чем на живого человека.

— Подойди-ка ближе, старче, — с царственною ласковостью обратился к нему Димитрий, но дрогнувший голос выдал его глубокую душевную тревогу. — Ты хотел видеть меня; смотри же: узнаешь?

Кряхтя, странник заковылял вперед с помощью посоха; дойдя же до царевича, вперил в него свои подслеповатые глаза, забыв даже обычный поклон. Но мелькавший в его взоре луч надежды не разгорелся радостным огнем; напротив того, как будто даже померк.

— Вседержитель и Сердцеведец! Вразуми меня, открой мне очи… — пробормотал он про себя, но все же настолько внятно, что всем присутствующим было слышно.

— Он меня не узнает!.. — прошептал по-польски Димитрий, лицо которого покрылось мертвенной бледностью.

— Да если он даже и видел ваше величество в Угличе, то четырнадцать лет назад, когда вы были малюткой, — поспешил успокоить его Бучинский. — Но тогдашние приметы ваши во всяком случае сохранились. Ты помнишь то же особые приметы царевича? — отнесся он по-русски к старцу.

— Особые приметы царевича? — повторил тот, точно очнувшись от забытья.

— Да. Вглядись-ка и припомни хорошенько. Странник еще пристальнее уставился своими мутными глазами в лицо царевича.

— Ан и впрямь ведь, — заговорил он, оживляясь, — вон одна бородавочка на лбу, другая под глазом…

— Ну, вот видишь ли! А кроме того, есть еще и другие приметы…

Димитрию, видимо, было крайне не по душе такое удостоверение его личности — личности царевича московского — перед каким-то полоумным бродягой, когда целые города русские, без всяких удостоверений, встречали его уже, как сына царского, с хлебом-солью. А теперь засучить еще перед этим проходимцем свой рукав, чтобы предъявить родимое пятно под локтем, да вымерить длину обеих своих рук — нет, это было бы слишком унизительно!

— Ты видишь, значит, старче, что я тот самый царевич Димитрий, который почитался убитым в Угличе, — гордо приосанясь, заговорил Димитрий. — Но кто ты сам, мы до сих пор не ведаем. Именуешь ты себя, кажись, Огурцом?

— Огурцом, батюшка, — отвечал тот, но как бы нехотя и величая царевича только «батюшкой», точно еще не совсем уверовав в его подлинность.

— Это твое прозвище?

— Да, навязали люди ярлык, и — хошь, не хошь, — ходи весь век с ним.

— А по имени тебя да по отчеству как звать?

— В святом крещении дали имя Федот, а по изотчеству Афанасьев сын.

— Так вот что, Федот Афанасьич…

— Никто меня так николи не кличет; для всех я Огурец, Огурцом и в гроб лягу. Так и ты зови меня Огурцом.

— Изволь. И давно ты, Огурец, странничаешь этак по белу свету?

— Давно ли? Да с того самого дня, что выпустили тогда из тюрьмы. О, Господи всемилостивый, прости им, грешным! Не ведали бо, что творили.

— Однако за что-нибудь же ты попал в тюрьму?

— Одна всего вина моя, что звонил невпопад. Да все этот Суббота Протопопов! Кабы не он…

— Постой, старче. Ты, значит, по должности своей пономарем был?

— А то кем же? Пономарем Царяконстантиновским. Ну, а хватил в чужой колокол — и должности решился, и в яму еще на много лет угодил… Ох, ох, ох! Молод был — конем слыл, стар стал — одер стал. Пора костям на место!

— Зачем же тебе было звонить не в свой колокол?

— Да так уж, знать, на грех подошло. Слышу: звонят во всю у Спаса. «Ну, думаю себе, — коли ударил в набат Максимка, так недаром. Верно где лихо загорелось. Дай-ка, побегу, посмотрю».

— А Максимка — звонарь тоже?

— Знамо, первый сторож у Спаса, Максим Дмитриев сын Кузнецов. Бегу со всех ног, по сторонам озираюсь: нету ли где дыму? Что-то не видать. Подбегаю к Спасу, ан тут навстречу тот самый Суббота Протопопов, кормового двора стряпчий.

— Ты куда, Огурец?

— Да вот, мол, трезвонят. Не знаю только, где горит-то.

— Какое горит! Царевича Димитрия зарезали.

— Как сказал он мне это слово, меня ровно обухом по голове; стою да глазами хлопаю.

— Чего, — говорит, — глаза пялишь? Полезай на колокольню, звони вместе с Максимкой.

— Да колокольня, — говорю, — не моя.

— Где уж тут, — говорит, — разбирать; сама царица звонить приказала.

Ну, и полез я сдуру, давай тоже звонить что есть мочи — и дозвонился! И благо бы мне одному досталось, а то, вишь, и колоколу так не прошло: кнутом его, сердечного, наказали, да с оторванным ухом в Сибирь сослали[7]. Да не в том мое горе, что на старости лет мирским кормлюсь пропитаньем: птицы небесные не сеют, не жнут, не собирают в житницы, а сыты бывают. Горе мое в том, что с того самого часа, что сослали колокол, мне от него по ночам нет и нет покою. Чуть задремлю, забудусь, как в ушах загудит:

Назад Дальше