Елизавета только головой покачала. Уж на что ей случалось углубиться в дали дальние, но Камчатка... Это просто невозможно представить!
– Сударь, Алексей Яковлевич, расскажите о той земле! – осмелилась она попросить. Ответом ей была извиняющаяся старческая улыбка.
– Простите великодушно, матушка, но я столько внушал себе забвение сего времени страданий, что наконец и впрямь все забыл.
И, вновь улыбнувшись, Шубин отдал все внимание обеду.
Это истинное велеядие, как говаривали в старину, сказать попросту, обжорство, длилось часа три. Счет блюдам Елизавета утратила после первой перемены: пироги узорчатые, решетчатые, печерские, караваи, курники, лоб свиной под хреном, гуси под взваром луковым – и прочая, и прочая... Для всякого кушанья был особый повар. Каждый из них, в белом колпаке и фартуке, подавал свое изобретение. Поставивши очередную перемену, повара снимали колпаки и с низкими поклонами удалялись за следующими блюдами.
Троим обедающим прислуживали двенадцать официантов, одетые в красные кафтаны карамзинного сукна, с напудренными волосами и повязанными на шеи белыми косынками. Елизавета была просто ошарашена этим воистину царским великолепием! И все же ей стало немного грустно: несчастный старик, видно, тосковал в своей глуши, в этом почетном изгнании, и хоть как-то силился развеять скуку. Елизавете было жаль его, и потому она с превеликим тщанием ела, не переставая хвалить сервировку, поварское мастерство, вышколенных лакеев, обои, портьеры, мебель – все подряд! Особенное ее восхищение вызвало некое сооружение, возвышающееся на столе: подобие пирога, очень красивого и на вид весьма аппетитного. За ее взорами с удовольствием следил третий сотрапезник, отрекомендованный графине как мсье Асселен. Это был сотоварищ Алексея Яковлевича по камчатской каторге, угодивший на край света из-за своего неосторожного языка: он сделал неловкий комплимент Анне Иоанновне, подчеркнув чисто русскую массивность форм этой особы, которая всегда тщилась быть эфемерной и изящной на лифляндский или немецкий манер. Шубин выпросил помилование для Асселена; и вот уже не один десяток лет старые товарищи делили провинциальную скуку.
Г-н Асселен, одетый как щеголь еще петровских времен, не забыл забавы своей родины. Каково же было ошеломление Елизаветы, когда с пирога сняли верхушку и оттуда вдруг выпорхнул добрый десяток воробьев, разлетевшихся по дому! Старики были в восторге, да и гостья не отставала в его проявлениях. Оказалось, для нее устроили французскую королевскую забаву, причем сам Асселен с немалым искусством изловил птиц, замесил тесто и испек чудо-пирог.
До сего момента Елизавета ощущала среди этих двух оживших обитателей кунсткамеры некую натянутость, тем паче что господин Шубин гляделся человеком, напитанным правилами старого времени, благочестивым и правосудным, да еще с кавалерией [7] принимал он гостью, не по-домашнему, а в мундире и при всех генеральских регалиях, но теперь она почувствовала себя воистину как дома и без стеснения завела разговор о покупке Северьяновой невесты.
Призвали Лукерью. Г-н Асселен, истый француз, с удовольствием озирал ее пышные стати; Алексей Яковлевич, как и подобает хозяину, держался сурово; Елизавета смотрела на хорошенькую, статную, скромную девицу с жалостью, уверенная, что она еще хватит лиха с бабником и наглецом Северьяном, даром что сейчас тот ведет себя тише воды ниже травы! Впрочем, она строго сказала себе, что последнее это дело – переносить на чужую судьбу свой собственный печальный опыт. Потому отогнала неприятные воспоминания и с ходу предложила за Лукерью сто рублей. Обыкновенная цена за девушку-невесту была двадцать пять рублей, но это показалось Елизавете унизительно малой суммою. Шубин сбил цену до пятидесяти, бранясь на чем свет стоит на барынек, которые готовы все свое богатство спустить ежели не на помады или тряпки, так на иные причуды свои. Наконец ударили по рукам, оставшись чрезвычайно довольными друг другом.
Елизавета едва угомонила осчастливленную Лушеньку, которая рвалась бегом бежать в Любавино, к милому другу. Однако гостеприимные хозяева предложили Елизавете заночевать под их кровом, тем паче что до вечера ей еще предстояло увидеть преизрядную потеху.
Потеха сия состояла в том, что один из шубинских крепостных, мужик головастый и на выдумки гораздый, с некоторых пор размышлял над несправедливостью Творца, который почему-то не наделил любимое создание свое, человека, способностью летать, хотя даровал сие великолепное умение не только птицам, но и самым ничтожным мошкам. Решившись исправить сие упущение, Гаврила (именно так звалась беспокойная головушка) прилежно наблюдал за птицами и наконец решил, что крылья и человеку пристали. Только крылья особенной прочности и величины, ибо человек велик ростом и весом и кости его тяжелы. Махать крыльями, подобно птице, человек, конечно, не сможет; Гаврила сообразил, что число взмахов непременно имеет какое-то значение для полета, но парить на них в воздушных струях ему будет вполне способно. После долгих мучений и стараний Гаврила наконец соорудил крылья и сегодня намеревался их опробовать на высоком обрывистом берегу Волги, неподалеку от села.
Хозяева были так любезны и вместе с тем настойчивы, что Елизавета не нашла сил воспротивиться приглашению, хотя у нее почему-то тяжело сделалось на сердце. Но задуматься ей не дали. Спешно отправились в путь.
Бугор, облюбованный Гаврилою для рискованного опыта, был усыпан народом. Чудилось: здесь собрался стар и млад не только из Работок, но и со всей округи. Лошадям ступить было негде, так что господа принуждены были идти пешком к месту потехи. Но, увидав самые крылья, Елизавета враз перестала смотреть на сие как на пустую забаву.
Они занимали чуть ли не весь верх холма и напоминали причудливый, неровный треугольник. На гибкий каркас из ивовых прутьев была натянута провощенная холстина, в солнечных лучах казавшаяся прозрачной. Под крыльями оказалось прикручено подобие корзинки, и Елизавета сперва решила, что это сиденье для полетчика, но оно было какое-то дырявое, и Елизавета отказалась от намерения понять его назначение.
Возле крыльев по-хозяйски стоял молодой мужик, и ясно было, что это и есть хитромудрый Гаврила. Елизавета поглядела на мастера с уважением, однако тут в душу ее вновь закралось сомнение. Уж больно крепок, кряжист, коренаст был сей Гаврила! Уж больно увесистый животик нависал над его алым кушаком! Очень трудно вообразить сего тяжеловеса парящим в небесной вышине подобно птице... Даже если ему удастся каким-то чудом оторваться от земли, он тотчас рухнет – и разобьется насмерть!
Похоже, те же самые сомнения отягощали и мастера, ибо он взирал на собравшуюся толпу с видимым замешательством. А народ уже горел нетерпением. Он желал увидеть обещанный полет – и все тут. В веселых, поощрительных выкриках уже звучали недовольные нотки.
И тут Гаврила решился. Он со всех ног кинулся к своему барину, низко поклонился и, сконфуженно улыбаясь, что-то зашептал. Он очень старался, чтобы чужая барыня ничего не слышала, поэтому Елизавета отошла в сторонку, с любопытством ожидая развязки.
Шубин и Асселен сперва казались недовольны, но вот улыбки вновь появились на их лицах, и наконец Шубин, выступив вперед, вскинул руку, призывая к тишине.
Тут шум улегся, и Елизавета с удовольствием заметила, как ласково и приветливо глядят крестьяне на старого барина. Они любили этого легендарного чудака, и, может быть, история молодого воина и царевны рассказывалась в деревенских избах как волшебная сказка, в которой Алексей Шубин равнялся с Ерусланом Лазаревичем, Бовой Королевичем и прочими баснословными героями в своей удали, храбрости, верности – и неисчислимых страданиях, выпавших на его долю.
– Детушки! – выкрикнул Шубин старческим, надтреснутым, но еще сильным голосом. – Кто желает удаль свою выказать, отправившись в полет? Нужен человек молодой, отважный, сильный. И тяги [8] небольшой. За наградою не постою!
Наступило общее замешательство. Наконец чей-то голос из толпы несмело спросил:
– А чего ж Гаврила? Он ведь сам лететь хотел. Коли выдумал крылья – пускай сам и летит.
Стоявшие в передних рядах крестьяне невольно попятились, ожидая вспышки барского гнева на сию дерзость, но Шубин расхохотался.
– Да разве сыщутся на свете крылья, чтобы такого пузана поднять?
Теперь уже хохотали все, но пока Елизавета что-то не видела желающих попытать судьбу.
– Так что же, ребятушки? – воззвал Шубин, перекрывая смех. – Кто молодец? Кто смельчак? Кто удалец?
Он выждал, но ни смельчака, ни молодца, ни удальца не дождался, и его седые пушистые брови грозно поползли к переносице.
– Когда так, – многообещающе прорычал Шубин, – когда так...
Он упер кулаки в боки, готовясь назначить в летуны первого попавшегося, но какой-то человек растолкал толпу и стал перед барином, точно так же уперев руки в боки.
Он выждал, но ни смельчака, ни молодца, ни удальца не дождался, и его седые пушистые брови грозно поползли к переносице.
– Когда так, – многообещающе прорычал Шубин, – когда так...
Он упер кулаки в боки, готовясь назначить в летуны первого попавшегося, но какой-то человек растолкал толпу и стал перед барином, точно так же уперев руки в боки.
– Вот я! – сказал он просто, глядя на грозного барина нахальными светло-зелеными глазами.
Он куда более Гаврилы годился для полета: тонкий, худощавый, мускулистый, легкий и проворный, и толпа встретила его восторженными воплями. Шубин и Асселен тоже были довольны, и только Елизавета глядела на него с неприязненным недоумением, как на выскочку и наглеца, не восхищенная, а раздраженная его веселой дерзостью. По правде сказать, у нее даже рука зачесалась отвесить наглецу добрую пощечину. Ведь это был Вольной!
Елизавета невольно огляделась, выискивая Ульку. Ведь она уже около года не видала своей крепостной, которая ударилась в бега за Гришкою-атаманом.
Она резко отвернулась, с ненавистью стиснула руки, кляня на чем свет стоит Вольного, беглую Ульку, преследовать которую у нее не хватило сил, эту вечеринку, так растревожившую душу, но пуще всего, конечно, себя.
Но прошло время, тревога и сумятица в душе улеглись, и сейчас она испытывала только холодное презрение к своему глупому сердцу, которое вдруг снова дрогнуло, снова сладко, по-девчоночьи заныло при виде этих глаз, и этих кудрей, и этих широких плеч.
«Опять он, опять! Да будь ты проклят, зараза неистребимая!»
Тем временем Вольной, дерзко улыбаясь, подошел к крыльям, по-хозяйски оглядел их, пощелкал ногтем по туго натянутой холстине, что-то спросил у Гаврилы – и проворно, словно проделывал это каждый день, просунулся в загадочную плетенку, так что его раскинутые руки держались за петли, укрепленные посредине каждого крыла.
Вольной распрямился, едва удерживая громоздкое сооружение. Его клонило то влево, то вправо, как бабу, у которой на коромысле неравные ведра, но он сделал несколько шагов... и вдруг, резко метнувшись к обрыву, рухнул вниз!
Не сдержав крика, Елизавета ринулась вперед, но тут же вспыхнула от стыда и остановилась. Однако сразу от сердца отлегло: рядом стоял весь народ – все так же, как она, бросились на крутояр, все разом вскрикнули, так что слабость ее осталась незамеченной.
Люди осторожно заглядывали вниз, под кромку травы и желтой глины, когда оттуда ударила в лица теплая, сладкая струя запаха цветущих яблонь, черемух, рябины (внизу белели дикие пышные заросли), и, словно бы поднятый этой благоуханною силою, из-под обрыва взмыл Вольной и высоко поднялся над землею, плавно, медленно поводя крыльями, так же поймав ветер, как ястреб ловит его незримые потоки и отдается на их волю и течение. Безо всяких усилий он то взмывал выше, то опускался ниже, словно бы в самозабвении, словно бы наслаждаясь лишь ему одному слышимой музыкой небесных сфер, являя собой непостижимое, сказочное, невероятное зрелище дикой воли – наслаждение, ведомое прежде лишь птице!
Елизавета стиснула руки у горла, торопливо смаргивая слезы: все бы отдала в этот миг, чтобы вот так же плыть, качаться в небесах, отрешившись от того, что мучит, терзает, тянет к земле! И сердце ее на миг перестало биться, когда крылатое создание вдруг накренилось, рванулось – и, теряя высоту и скорость, камнем рухнуло вниз... прямо в синие волжские волны.
Миновало несколько мучительных мгновений, но вот из-под распластанного треугольника выглянула мокрая голова, взметнулась, помахала рука... и Елизавета только и смогла, что обратиться в бегство.
* * *К несчастью, помня свое обещание переночевать в Работках, она не могла так просто уехать. Пришлось смирить себя, улыбаться, болтать, молясь, чтобы скорее пришел вечер, принес избавление.
В середине мая установились долгие, светлые сумерки, но у Шубина ложились рано, не ожидая полной тьмы. Однако отходу ко сну предшествовало непременное чаепитие, ритуал коего слегка развлек Елизавету и напомнил ей обеденное шествие.
В столовую вступил слуга с большим медным чайником, наполненным горячею водою. За ним следовал другой и нес большую жаровню с горячими угольями. Потом были принесены бесчисленные блюда с печивом и вареньями. Шествие заключал слуга с веником, насаженным на длинную палку, – для обмахивания золы и пыли. Жаровню с угольями поставили на железный лист, а на нее – медный чайник, и, сотворивши молитву, слуги почтительно удалились.
Чаепитие казалось бесконечным, но и после него в доме угомонились не враз.
Приготовления ко сну начались с барского приказа затворять ставни. Закрывающие стояли попарно изнутри и снаружи; первые читали молитву Иисусову, вторые хором отвечали: «Аминь!» – и с ужасным стуком затворяли ставни, засовывая в пазы железные болты.
Проводивши Елизавету в отведенную ей комнату, доверенная горничная помогла графине раздеться, умыться и лечь, а потом, перекрестив на прощание, вышла – и замкнула двери снаружи.
Прежде чем сделать это, она пояснила, что движет ею вовсе не недоверие: таков был порядок, установленный господином, которому все ключи от комнат кладут в изголовье.
Мало того! Чтобы пугать мышей, которые своим шуршанием могли разбудить барина, в пустых комнатах на ночь оставляют по семь кошек, привязанных к особенным стульям с семью ножками. И до Елизаветы донесся голос горничной, дававшей суровый наказ сенным девушкам:
– Кошек-то смотрите, чтоб не отвязались. Помните накрепко: ничем не стучите, громко не говорите, подслушников глядите!
Ну просто смех и слезы!
Так и лежала Елизавета в слишком мягкой и пышной постели, не зная, то ли смеяться, то ли плакать, пока сон наконец не смежил ей ресницы.
Казалось, минуло какое-то мгновение, когда внезапный свист, плеск воды, крик заставили ее вскинуться и сесть в постели, испуганно глядя в темноту и пытаясь понять, что случилось. За дверью раздался стук палки и тихий голос Шубина:
– Спите, графинюшка?
– Нет, – отвечала Елизавета, – а что такое, Алексей Яковлевич? – Помстилось караульщикам, будто тать в окошки полез. Вот и подняли переполох. Но нету никого, видно, домовой поморочил. А жаль, что померещилось! Попался бы мне этот вор – я б его, растреклятого, я б его, распрокаянного! По делам вору и мука была бы. – Палка дробно застучала в пол, Шубин затопотал обеими ногами и не скоро утих. – Ну что ж, – сказал он наконец, – спите, графинюшка. А я уж не усну. Пойду-ка в библиотеку, почитаю своего любимого Квинта Курция – «Жизнь Александра Македонского». Спокойной вам ночи!
Шубин ушел, а по пустым комнатам еще долго бродило эхо его шаркающих шагов.
Но уж теперь-то сон у Елизаветы вовсе прошел. Вдобавок в саду распелись соловьи, да так, что ломило сердце – невыносимо было внимать этой сладкой, мучительной песне! Чудилось: чей-то дальний голос клялся в вечной любви, бил себя перстами в грудь, вновь и вновь разжигая свою боль этими прикосновениями, этим пением!
Елизавета и не замечала, что плачет, пока горячая слеза не обожгла щеку, скатившись на подушку. Всхлипнула раз-другой, вздохнула прерывисто – и тотчас замерла, вслушиваясь в настороженную тишину, ибо только что почудился ей легкий шорох в углу, возле окна, чей-то вздох, прозвучавший словно бы в ответ на ее сдавленные всхлипывания.
Она изо всех сил вглядывалась во тьму, и показалось, что видит за тяжелой шелковой занавесью очертания высокой фигуры.
Мгновенный ужас стиснул горло, но ждать да дрожать было не в ее натуре. Вскочила, вне себя от гнева, босиком пробежала по толстому ковру, рванула штору – да и отшатнулась, почему-то ничуть не удивившись, когда разглядела знакомые черты лица, широкие плечи, тонкий стан, босые ноги, – наверное, чтобы ловчее взбираться по стене. Только почему-то кудлатые волосы Вольного были мокры, да и пестрядинная рубаха-голошейка хоть выжимай.
Елизавета глянула в прищуренные зеленые глаза и спросила, словно сейчас главным было именно это:
– Что, дождь на дворе? Или еще после купания не просох?
– Что? – спросил Вольной тихо. – А, это... – Он говорил с трудом, жадно вглядываясь в лицо Елизаветы, и у нее вдруг ослабели ноги, так что она принуждена была опереться о спинку кресла, очень кстати оказавшегося рядом. – Как подняли тут шум караульщики, как стали воду из окон лить! Вот и окатили меня. Спасибо, хоть не кипяток!
Он усмехнулся, зубы сверкнули во тьме – влажно, хищно, и Елизавета не могла оторвать взора от этой пугающей и манящей улыбки.
Она задрожала, когда пальцы Вольного вдруг стиснули ей руку. Они были ледяными, и Елизавета прошелестела:
– Замерз?
Вольной помолчал, и в тишине ночи его надсадное дыхание казалось оглушительным. Разве только сердце Елизаветы стучало громче, но Вольной накрыл его своей ладонью, будто перепуганного птенца, и еще долго, томительно долго молчал, слушая его бессильное трепыхание, прежде чем вымолвил хрипло: