«Вопрос, — сказал я. — Ты думаешь, что женщины в Украине высшей пробы?» — «Я пока очень немногих видел. — «У вас в Америке есть такие же?» — «В Америке что хочешь можно найти». — «Я об этом слышал. У вас в Америке много мотоциклов?» — «Конечно». — «А факсов?» — «Повсюду». — «У тебя есть факс?» — «Нет. Факсы очень passé». — «Что значит passé?» — «Они несовременны. С бумагой столько возни». — «Возни?» — «Хлопот». — «Я понимаю, о чем ты сообщаешь, и гармонизирую. Я бы тоже не стал пользоваться бумагой. Меня от нее сразу в сон клонит». — «А у меня от нее беспорядок». — «Да, это правда, сначала беспорядок, а потом сон». — «Другой вопрос. Есть ли у большинства молодых людей в Америке внушительные автомобили? Лотус Эспри Ви-8 с Двойным Турбо?» — «Вообще-то нет. У меня, во всяком случае. У меня говнистая Тойота». — «В смысле, коричневая?» — «Нет, это такое выражение». — «Как может автомобиль быть выражением?» — «Говенный может. Мой и воняет говном, и выглядит говенно». — «А если ты хороший бухгалтер, ты можешь купить внушительную машину?» — «Несомненно. Хороший бухгалтер может купить практически все, что захочет». — «Какая у хорошего бухгалтера жена?» — «Кто его знает». — «С тугими сиськами?» — «С уверенностью не скажу». — «Но допускаешь?» — «Не исключаю». — «Я от них торчу. Я торчу от тугих сисек». — «Но бывают еще бухгалтеры — иногда даже и очень хорошие, — у которых уродливые жены. Так уж в жизни устроено». — «Если бы Джон Холмс был первосортным бухгалтером, за него бы любая замуж пошла, да?» — «Наверное». — «У меня очень большой пенис». — «О'кей».
После ужина в ресторане мы поехали обратно в отель. Я уже знал, что отель не отличается внушительностью. В нем не было ни зоны для плавания, ни знаменитой дискотеки. Когда мы сделали открытой дверь в номер, я ощутил, что герой огорчен. «Симпатично, — сказал он, потому что ощутил, что я ощущаю, что он огорчен. — Серьезно. Это ведь только на одну ночь». — «У вас в Америке нет таких отелей!» — запустил я шутиху. «Нет», — сказал он и засмеялся. Мы были совсем как друзья. Насколько я могу упомнить, я впервые почувствовал себя всецело хорошо. «Убедись, что ты обезопасил дверь, когда мы пойдем к себе в номер, — сообщил я ему. — Не хочу делать тебя оцепеневшим от ужаса человеком, но здесь слишком много людей, которые любят брать вещи американцев без спроса, а также устраивать им киднепинг. Спокойной ночи». Герой опять засмеялся, но это потому, что не знал, что это не было шутихой. «Пошли, Сэмми Дэвис Наимладшая», — призвал суку Дедушка, но она не отошла от двери. — Пошли». Ничего. «Пошли!» — пророкотал он, но она не сместилась. Я попробовал для нее спеть, чем она обычно услаждается, особенно когда я пою «Билли Джин» Майкла Джексона. «Ши из джаст э герл ху клеймз зет айм зе уан».[5] Но ничего. Она только сильнее толкнула головой дверь в номер героя. Дедушка предпринял попытку удалить ее силой, но она приступила к вытью. Я постучал в дверь, и у героя изо рта торчала зубная щетка. «Сегодня вечером Сэмми Дэвис Наимладшая будет производить храпунчики вместе с тобой», — сообщил я ему, хотя знал, что это не увенчается успехом. «Нет», — сказал он и больше ничего не сказал. «Она отказывается покидать твою дверь», — сообщил я ему. «Тогда пусть спит в коридоре». — «Ты мог проявить благотворительность». — «Не заинтересован». — «Всего на одну ночь». — «И на одну это слишком. Она меня убьет». — «Это маловероятно». — «Она же чокнутая». — «Да, я не могу оспаривать, что она чокнутая. Но она также и сострадательная». Я знал, что мне не удастся возобладать. «Слушай, — сказал герой, — если она хочет спать в номере, я с радостью посплю в коридоре. Но если в номере я, то я в номере один». — «Возможно, вы оба могли бы спать в коридоре», — предложил я.
Оставив героя и суку отходить на покой (героя — в номере, суку — в коридоре), мы с Дедушкой пошли вниз в отельный бар, чтобы выпить водки. Это было Дедушкино предложение. По правде, я испытывал миниатюрный страх быть с ним один на один. «Он хороший парень», — сказал Дедушка. Я не ощутил, осведомляется ли он или наставляет. «Вроде хороший», — сказал я. Дедушка задвигал рукой по лицу, которое за день стало покрыто волосом. Тогда-то я и заметил, что руки у него по-прежнему дрожали, что они продолжали дрожать весь день. «Мы должны несгибаемо постараться ему помочь». — «Должны», — сказал я. — «Мне бы очень хотелось найти Августину», — сказал он. «И мне тоже».
Больше мы в ту ночь не разговаривали. Мы выпили каждый по три водки и посмотрели прогноз погоды, который был в телевизоре за баром. Завтра погоду обещали нормальную. Меня это умиротворило. Это сделает поиск более проще. После водки мы пошли наверх к нашему номеру, который был с фланга от номера героя. «Я буду отходить на покой на кровати, а ты будешь отходить на покой на полу», — сказал Дедушка. «Конечно», — сказал я. «Я сделаю свой будильник на шесть утра». — «Шесть?» — осведомился я. Если хотите знать, почему я осведомился, то это потому, что для меня шесть — это не утро, а запоздночь. «Шесть», — сказал Дедушка, и я знал, что это был конец разговора.
Пока Дедушка полоскал зубы, я пошел убедиться, что все было приемлемо с номером героя. Я послушал у двери, чтобы определить, приступил ли он к производству храпунчиков, и не услышал ничего абнормального, только ветер, проникающий в окна, и звук насекомых. Хорошо, сказал я своему лобному месту, он на покое основательно. С утра он не будет изнурен усталостью. Я попытался сделать дверь приоткрытой, чтобы убедиться, что он ее обезопасил. Она приоткрылась частично, и Сэмми Дэвис Наимладшая, которая по-прежнему была в сознании, проникла внутрь. Я пронаблюдал, как она улеглась рядом с кроватью, на которой мирно покоился герой. Это приемлемо, подумал я, и закрыл дверь в молчании. Я прошел обратно в номер себя и Дедушки. Огни были уже потушены, но я ощутил, что он еще не отошел на покой. Он ворочался всем телом. Простыни двигались и подушки шумели, когда он ворочался снова и снова, снова и потом опять. Я слышал его большое дыхание. Я слышал движение его тела. Так продолжалось всю ночь. Я знал, почему он не может отойти на покой. Это была та же причина, по которой и я не мог отойти на покой. Мы оба рассматривали один и тот же вопрос: что он делал во время войны?
Впадая в любовь, 1791 — 1803
С ТЕХ ПОР КАК ТРАХИМБРОД перестал быть безымянным штетлом, что-то неуловимо изменилось в нем. Внешне все выглядело, как раньше. Несгибанцы по-прежнему вопили, свисали и прихрамывали, и по-прежнему смотрели свысока на Падших, которые по-прежнему теребили бахрому на манжетах своих рубах и продолжали поглощать печенье и ватрушки по окончании, а чаще во время богослужений. Скорбящая Шанда по-прежнему скорбела о своем покойном муже-философе Пинхасе, который по-прежнему играл заметную роль в политической жизни штетла. Янкель по-прежнему пытался жить правильно, по-прежнему повторял, что не грустит, но грустил по-прежнему. Синагога по-прежнему перекатывалась, по-прежнему стараясь угнаться за кочующей линией Еврейско/Общечеловеческого раскола. Софьевка как был сумасшедшим, так и оставался, по-прежнему мастурбируя вкривь и вкось, по-прежнему обвязывая себя узелками в надежде, что тело послужит напоминанием о теле, но оно по-прежнему служило напоминанием только об узелках. И все же вместе с именем в штетл пришло незнакомое ранее ощущение собственной значимости, зачастую проявлявшееся самым постыдным образом.
Женщины штетла задирали свои внушительные носы перед моей пра-пра-пра-пра-пра-прабабушкой. За глаза они называли ее грязнулей и водянушкой. И хотя повышенная суеверность не позволяла им открыть ей истинную историю ее происхождения, они сделали все, чтобы у нее не появилось друзей среди сверстников (своим детям они говорили, что она не такая веселая, как старается показаться, и не так добра, как ее поступки) и чтобы она могла общаться только с Янкелем или с теми из мужчин штетла, кого не пугала перспектива быть застуканным женой. В таковых не было недостатка. Даже самоувереннейший кавалер терял под ногами почву в ее присутствии. За каких-нибудь десять лет жизни она сделалась самым вожделенным созданием в штетле, и молва о ней растеклась ручейками по соседним деревням.
Я воображал ее неоднократно. Низкорослая даже для своего возраста, но не по-детски очаровательно, а скорее как ребенок, не выросший из-за хронического недоедания. То же можно сказать и о ее худобе. Каждый вечер, перед отходом ко сну, Янкель пересчитывает ей ребрышки, как будто одно могло за день испариться, чтобы стать семенем и почвой для зарождения нового спутника ее жизни, который похитит у него Брод. Ест она хорошо и вполне здорова, во всяком случае, никогда не болеет, хотя внешне напоминает хронически больную девочку, или девочку, стиснутую в биологических клещах, или изнуренную голодом — одна кожа да кости и какая-то внутренняя скованность. Волосы у нее черные и густые, а губы — тонкие, остро очерченные, бескровные. Как может быть по-другому?
Женщины штетла задирали свои внушительные носы перед моей пра-пра-пра-пра-пра-прабабушкой. За глаза они называли ее грязнулей и водянушкой. И хотя повышенная суеверность не позволяла им открыть ей истинную историю ее происхождения, они сделали все, чтобы у нее не появилось друзей среди сверстников (своим детям они говорили, что она не такая веселая, как старается показаться, и не так добра, как ее поступки) и чтобы она могла общаться только с Янкелем или с теми из мужчин штетла, кого не пугала перспектива быть застуканным женой. В таковых не было недостатка. Даже самоувереннейший кавалер терял под ногами почву в ее присутствии. За каких-нибудь десять лет жизни она сделалась самым вожделенным созданием в штетле, и молва о ней растеклась ручейками по соседним деревням.
Я воображал ее неоднократно. Низкорослая даже для своего возраста, но не по-детски очаровательно, а скорее как ребенок, не выросший из-за хронического недоедания. То же можно сказать и о ее худобе. Каждый вечер, перед отходом ко сну, Янкель пересчитывает ей ребрышки, как будто одно могло за день испариться, чтобы стать семенем и почвой для зарождения нового спутника ее жизни, который похитит у него Брод. Ест она хорошо и вполне здорова, во всяком случае, никогда не болеет, хотя внешне напоминает хронически больную девочку, или девочку, стиснутую в биологических клещах, или изнуренную голодом — одна кожа да кости и какая-то внутренняя скованность. Волосы у нее черные и густые, а губы — тонкие, остро очерченные, бескровные. Как может быть по-другому?
К ужасу Янкеля, Брод настояла на том, чтобы самой остричь эти черные густые волосы.
Как это неженственно, — сказал он. — С такой короткой стрижкой ты похожа на мальчика.
Не говори глупости, — сказала она.
Неужели тебе все равно?
Конечно, мне не все равно, когда ты говоришь глупости.
Я о твоих волосах, — сказал он.
По-моему, очень мило.
Может ли быть милым то, что никто не находит милым?
Я нахожу, что это мило.
Ты одна?
Для мило это немало.
А как же мальчики? Разве тебе не хочется им нравиться?
Мне бы хотелось нравиться только тем мальчикам, которым я нравилась и до стрижки.
А она и в самом деле очень милая, — сказал он. — По-моему, она просто прекрасна.
Еще одно слово — и я начну отращивать волосы.
Я знаю, — засмеялся он и, притянув ее голову зауши, поцеловал в лоб.
По мере того, как Брод обучалась шитью (по книге, которую Янкель привез ей из Львова), она все чаще отказывалась носить одежду, которая не была бы изготовлена ее собственными руками, а когда он купил ей книгу о внутреннем устройстве животных, она поднесла одну из иллюстраций к самому его лицу и сказала: Ты не находишь, Янкель, что это странно: как это мы их едим?
Никогда не пробовал иллюстраций.
Я про животных. Ты не находишь, что это странно? Даже удивительно, как мне не приходило это в голову раньше. Так же и с именем: сначала его долго не замечаешь, а когда наконец заметишь, начинаешь повторять снова и снова и просто диву даешься, как можно было все это время жить и не удивляться, что тебя назвали именно так и что все вокруг зовут тебя только этим именем.
Янкель. Янкель. Янкель. Не слышу ничего странного.
Не буду их есть. По крайней мере, до тех пор, пока это не перестанет казаться странным.
Брод всему противилась, никому не уступала и любой вызов оставляла без ответа.
Не думаю, что ты это делаешь из упрямства, — сказал ей как-то за обедом Янкель, когда она отказалась съесть первое прежде десерта.
А вот из упрямства!
За это ее и любили. Любили все, даже те, кто ее ненавидел. Необычайные обстоятельства ее появления на свет разжигали в мужчинах любопытство, а ее умение ими манипулировать, отточенность жестов и повороты фраз, ее нежелание замечать или оставлять без внимания их существование заставляли их преследовать ее на улицах, глазеть на нее из окон, грезить о ней (а не о своих женах и даже не о самих себе) по ночам.
Да, Йошке. Все мужчины на мельнице силачи и смельчаки.
Да, Файвел. Да, я хорошая девочка.
Да, Сол. Да, да, я люблю сладости.
Да, о да, Ицик. О, да.
У Янкеля не хватало мужества открыть ей, что не он был ее отцом и что в День Трахима ее нарекали Царицей Реки не только потому, что она, бесспорно, была самой любимой девочкой штетла, но и потому, что на дне реки, носившей одно с ней имя, лежал ее настоящий отец, ее папа, за которым и ныряли в воду усердные мужчины. Вот он и выдумывал новые истории — буйные, с неукрощенной фантазией и вычурными персонажами. Его истории были до того неправдоподобны, что ей приходилось в них верить. Конечно, она была еще совсем дитя, и прах ее первой смерти не успел с нее полностью облететь. Что ей оставалось делать? А он уже был присыпан прахом своей второй смерти. Что оставалось делать ему?
Не без помощи сгоравших от вожделения мужчин и сгоравших от ненависти женщин моя далекая прародительница постепенно становилась собой, совершенствуясь в своих увлечениях: плетение, садоводство, чтение всякой попадавшейся под руку книги (а каких только не было книг в огромной Янкелевой библиотеке, занимавшей целую комнату, в которой они громоздились стопками от пола до потолка, и которая со временем станет первой публичной библиотекой Трахимброда). Но она была не только самой сообразительной жительницей Трахимброда, к которой обращались, когда нужно было найти решение наитруднейших задач математики и логики (СВЯТОЕ СЛОВО, обратился к ней однажды из темноты Многоуважаемый Раввин, — ЧТО ЭТО ЗА СЛОВО, БРОД?), но также и самой одинокой и самой печальной. Она была гением печали, она отдавалась ей целиком, разделяя ее на бесчисленные подвиды, упиваясь ее едва уловимыми оттенками. Она была призмой, преломлявшей печаль на бесконечное множество составляющих.
Ты грустишь, Янкель? — спросила она однажды утром за завтраком.
Конечно, — ответил он, дрожащая ложка с кусочком дыни на полпути к ее открытому рту.
Почему?
Потому что ты болтаешь вместо того, чтобы завтракать.
А раньше ты грустил?
Конечно.
Почему?
Потому что ты завтракала, а не болтала, а я всегда грущу, когда не слышу твоего голоса.
А когда ты смотришь, как люди танцуют, тебе бывает грустно?
Конечно.
И мне бывает. Как ты думаешь, почему?
Он поцеловал ее в лоб, чуть приподнял за подбородок ее голову. Ешь, — сказал он. — Поздно уже.
Как ты думаешь, Битцл Битцл часто грустит?
Не знаю.
А скорбящая Шанда?
О да, она грустит часто.
Ну, это и так ясно, да? А Шлоим грустит?
Кто знает.
А двойняшки?
Возможно. Нас это не касается.
А Бог грустит?
Грустит — значит существует, не так ли?
Я знаю, — сказала она, легонько шлепая его по плечу. — Может, я для того и спросила, чтобы узнать наконец, веришь ли ты в Бога.
Тогда скажем так: если Бог есть, то поводов для грусти у Него предостаточно. А если Его нет, то вот ему и повод погруститъ. Так что, возвращаясь к твоему вопросу: скорее всего, Бог грустит.
Янкель! — она обвила руками его шею, точно хотела проникнуть в него или вобрать его в себя.
Брод открыла 613 печалей: каждая по-своему уникальна, каждая — особое душевное состояние, одну не спутать с другой, как печаль в целом не спутать с яростью, восторгом, чувством вины или разочарованием. Печаль у Зеркала. Печаль Взращенных в Неволе Птиц. Печаль оттого, что Твою Грусть Замечают Родители. Печаль Смешного. Печаль Любви, Не Находящей Выхода.
Она барахталась в повседневности, подобно утопающему, хватаясь за все что угодно — лишь бы спастись. Каждый миг своей жизни она вела упорную и отчаянную борьбу за оправдание собственного существования. Она разучивала невообразимо сложные мелодии песен на скрипке, до того сложные, что казалось, уж их-то никогда не сыграть, — и всякий раз прибегала к Янкелю в слезах: Я и эту освоила! Какой ужас! Видно, мне самой надо сочинить мелодию, которую даже я не смогла бы исполнить! Вечерами она просиживала за книгами по искусству, которые Янкель покупал ей в Луцке, но по утрам выходила к завтраку с надутыми губами: Все это хорошо и даже прекрасно, но не предел красоты. Если, конечно, не заниматься самообманом. Это всего лишь лучшее из того, что существует. Как-то днем она провела несколько часов, неотрывно глядя на входную дверь.