С полчаса рикша бежал по шоссе, потом свернул на проселочную дорогу и, отсчитав метров триста, остановился. Поднятым пальцем объявил о конце пути.
В стороне от дороги, в окружении чахлых, припорошенных пылью деревьев стояло серое здание барачного типа. На него показал рикша Пояркову:
— Там!
Остальное разворачивалось с быстротой кинематографической ленты.
12.30
Пояркова встретил японский офицер в чине капитана:
— Мне приказано подготовить вас к отъезду.
Он не назвал фамилию того, к кому обращался. С двенадцати тридцати Поярков стал именоваться «господин» и «мистер»
13.10
Ему отвели комнату. Маленькую, подслеповатую, с железной койкой.
— Отсюда выходить нельзя. Прогулки только в сопровождении офицера.
— Здесь нет одеяла.
— Оно не понадобится.
Это было удивительно.
«Кажется, я ошибся. Отъезд не на той неделе. Карты спутаны!»
14.25
Поярков лежал на койке, когда дверь без стука отворилась.
— Следуйте за мной!
Опять тот же капитан. Страшно серьезный и деловитый.
Они вышли в коридор. В конце его была лестница, ведущая в подвальный этаж. По ней они спустились вниз. Впереди капитан, сзади Поярков. Свернули вправо — оказались в траншее. Она привела их в тир, вырытый рядом с постройкой. В глубине стояли мишени различной формы.
Капитан спросил:
— Какое оружие вам по руке?
Поярков ответил:
— А разве понадобится оружие?
Капитан странно посмотрел на Пояркова и смолчал. Открыл дверцу шкафа, показал на полку, где лежали револьверы и пистолеты разных марок.
Поярков взял наган, привычным движением провернул барабан, проверил гнезда для патронов. Револьвер не был заряжен.
— Давно не стрелял. Попробуем?
Офицер кивнул:
— Да.
Полез в какой-то ящик, достал патроны, протянул их Пояркову:
— Попробуйте!
Значит, все-таки оружие понадобится! Печальный вывод.
Поярков вогнал патроны в гнезда. Стал боком к мишеням, прицелился.
Выстрел. Второй. Третий.
Мишени полетели кувырком.
— Неплохо! — похвалил себя Поярков. — Как вы считаете, капитан?
— Очень неплохо
— Попробуем маузер?
— Нет-нет…
15.00
Пояркову принесли обед. Рис, мясо, соус из бобов. Пожелали приятного аппетита.
— Не хочет ли господин водки?
— Нет.
Не успел Поярков покончить с обедом, как вошел капитан и разложил на столе полсотни фотографий:
— Есть среди этих людей ваши знакомые?
Знакомые были — люди Радзаевского. Поярков сказал, что видит их в первый раз.
Капитан собрал фотографии. В дверях объявил:
— Ваш порядковый номер 34.
«Забрасывают группой. Хуже не придумаешь. Где же страховка Комуцубары?»
19.45
Выдали костюм: теплую куртку, шерстяные брюки, сапоги, шапку.
Заставили примерить.
— Не снимайте!
20.00
Ужин.
— Ешьте, ешьте, ешьте!
— Потом отдых. Постарайтесь уснуть.
— Одежду не снимать! Сапоги — тоже.
«Все ясно. Отъезд сегодня. Катастрофа!»
23.08
Только задремал.
— Тридцать четвертый, на выход!
Во дворе возбужденные голоса, грохот сапог. Урчание автомашин.
Тьма кромешная.
Капитан рыщет в толпе с электрическим фонариком. Как светляк.
— По машинам!
Пояркова подтолкнул какой-то человек в кожаной куртке. Помог влезть в кузов грузовика. Ткнул на скамейку. Здесь еще темнее, не поймешь ничего — то задеваешь чьи-то ноги, то плечи. Тесно, тянет до дурноты гуталином. Намазали сапоги на совесть Ну, конечно, осень, там болота, лесная мокрядь.
— Садись сюда, Борис Владимирович!
Кто-то узнал все же. Наверное, тот, в кожаной куртке.
Понедельник. 02 часа
На какой-то станции группу пересаживают из грузовиков в вагоны.
Один вагон всего понадобился. Забили до отказа. Закрыли наглухо. Кто сел на солому, кто лег, кто прислонился к стене.
— Курить нельзя!
Сосед Пояркова выругался:
— Сволочи! Не могли устроить получше.
Теперь можно ругаться: японцы далеко, смерть близко. Комуцубары нет. Нет никого, кто должен заслонить Пояркова. Все шиворот-навыворот.
Понедельник. Утро
Светает. Или так кажется. Небо будто заголубело.
Время неизвестно. Часы стоят. Или Поярков забыл завести их, или неловким движением сбил маятник.
— Из вагона! Быстро!
Японцы буквально стаскивают людей вниз. Строят вдоль насыпи. Пересчитывают:
— Первый… Второй… Третий… Поярков услышал свой номер. *
— Тридцать четыре! Втиснулся в строй.
Стал приглядываться к японцам: нет ли среди них Комуцубары?
Все маленькие, щупленькие. Не похожи!
— Бегом!
Все еще утро
Берег Амура. Но не Сахалян. Восточнее или западнее, не поймешь. Наверное, восточнее.
На воде — канонерская лодка. В рассветном тумане синими линиями вырисовывается ее строгий корпус.
Всю группу сажают в лодки.
Ветер пробирает до костей. Знобкий, северный, но пахучий. Поярков жадно дышит, подставляет лицо струям.
Рядом, совсем рядом дом. На том берегу. Внутри замирает все от какого-то радостного и тревожного ожидания.
Рядом. А ведь можно и не доплыть.
Поднялись на борт. Всех — в трюм. Одного Пояркова оставляют наверху.
— Сунгариец!
Впервые за восемнадцать часов он слышит свое имя. Оглядывается. Вот он, Комуцубара, стройный, подтянутый, суровый. В форме со знаками отличия полковника. Наконец-то! Они отходят в сторону, за рубку
— Вот ваши документы, — говорит Комуцубара. — Теперь уже осталось недолго.
Поярков выражает недовольство:
— Выбрасывать с группой рискованно. Просто нелепо.
Комуцубара разводит руками:
— Все переменилось в последний момент. На той стороне стало известно о нашей операции и ориентировочные сроки выброски — пятница, суббота. Пришлось избрать понедельник. Тяжелый день для них. И легкий для нас. Думаю, что легкий. Когда не ждут, входить всегда проще.
— Но группа наведет на меня огонь пограничников.
— Она наведет его на себя, уж если такое случится. Вы окажетесь в мертвой зоне.
Комуцубара перешел на шепот:
— Вас никто не узнал?
Поярков вспомнил о человеке в кожаной куртке.
— Нет.
— И теперь уже не узнают… До выброски вы будете находиться в изолированном помещении. Есть у вас какие-нибудь претензии ко мне или японскому командованию?
— Только сожаление. С группой идти опасно.
— Принимаю. Но изменить уже ничего нельзя… Ни пуха ни пера, как говорят там. — Комуцубара пожал руку Пояркову и спустился по трапу в лодку.
Утро. День. Вечер
Время не фиксировалось. Его просто нельзя было фиксировать.
Поярков находился в каморке под палубой, громко названной полковником изолированным помещением. Ни иллюминатора, ни других отверстий, способных пропустить солнечный свет! Но он знал, что уже не утро и не полдень. Завтрак и обед подавали. Что-то близкое к вечеру или вечер. Канонерка шла не останавливаясь. Шла обычной скоростью и ушла, надо полагать, далеко. Миновали Благовещенск. Многое миновали…
Высадка ночью. В другое время это и не делается. Диверсант, как сыч, охотится под надежным покровом темноты. А на канонерке — диверсанты.
Чем ближе ночь, тем сильнее волнение. Уже не тревога, а страх вселяется в Пояркова. Не просто, оказывается, ступать на родную землю в обличье врага. Все внутри холодеет.
Он не мог лежать. Сидеть не мог. Покой невыносим! Только двигаться. Два шага к двери, два шага от двери. И так без конца…
Потом он упал на койку лицом вниз и замер. Внутри боль, одна боль.
— Тридцать четвертый, наверх!
Ночь
На палубе было тихо. Темно и тихо. Канонерка стояла метрах в ста от берега, который не был виден, а только угадывался. Оттуда летел ветер, пахнувший близким лесом и осенью. Землей пахнувший. И еще чем-то знакомым и ласковым.
Поярков влез по трапу в лодку. Она качалась на волне, тыкалась носом в железный борт, не хотела принимать пассажира. Он все же сел. Запахнул поплотнее куртку, надвинул на глаза шапку. Сжался весь.
Сверху крикнули:
— Пошел!
Лодка оторвалась от борта и поплыла…
Это одна из частей романа - разоблачения "В ШЕСТЬ ТРИДЦАТЬ ПО ТОКИЙСКОМУ ВРЕМЕНИ".
Жестокость Павел Нилин
В повести «Жестокость» человеколюбивый принцип молодого уполномоченного Веньки Малышева сталкивается со стеной жестокости, железной уверенностью его коллег в том, что именно непримиримостью и беспощадностью к врагу доказывается преданность новой власти.
1
Мне запомнился Узелков именно таким, каким увидели мы его впервые у нас в дежурке.
Маленький, щуплый, в серой заячьей папахе, в пестрой собачьей дохе, с брезентовым портфелем под мышкой, он неожиданно пришел к нам в уголовный розыск в середине дня, предъявил удостоверение собственного корреспондента губернской газеты и не попросил, а, похоже, потребовал интересных сведений. Он так и сказал – интересных.
Происшествия, предложенные его вниманию, не понравились ему.
– Ну что это – кражи! Вы мне дайте, пожалуйста, что-нибудь такое…
И он щелкнул языком, чтобы нам сразу стало ясно, какие происшествия ему требуются.
Я подумал тогда, что ему интересно будет узнать про аферистов, про разных фармазонщиков, шулеров и трилистников, и сейчас же достал из шкафа альбом со снимками. Но он на снимки даже не взглянул, сказал небрежно:
– Я, было бы вам известно, не Цезарь Ломброзо. Меня физиономии абсолютно не интересуют.
И как-то смешно пошевелил ушами.
А надо сказать – у него были большие, оттопыренные, так называемые музыкальные уши. И потом мы заметили: всякий раз, когда он нервничал или обижался, они шевелились сами собой, будто случайно приспособленные к его узкой, птичьей голове, оснащенной мясистым носом.
Нос такой мог бы украсить лицо мыслителя или полководца. Но Узелкова он только унижал. И, может быть, Узелков это чувствовал. Он чувствовал, может быть, что нос его, и уши, и вся тщедушная фигурка смешат людей или настраивают на этакий насмешливый лад. И поэтому сам старался показать людям свое насмешливое к ним отношение.
Я давно заметил, что излишне важничают, задаются и без видимой причины ведут себя вызывающе и дерзко чаще всего люди, огорченные собственной неполноценностью.
Не берусь, однако, утверждать, что Узелков принадлежал именно к этой категории людей.
Не хочу также сгущать краски в его изображении, чтобы никто не подумал, будто я стремлюсь теперь, по прошествии многих лет, свести с ним давние личные счеты. Нет, я хотел бы в меру своих способностей все изобразить точно так, как было на самом деле. И если я начал эту историю с Узелкова, со дня его появления в нашей дежурке, то единственно потому, что главное, о чем я хочу рассказать, произошло именно после его приезда.
Хотя, конечно, в первый день никто ничего не мог предугадать.
Узелков, нервически подергивая плечами, ходил по нашей дежурке, трубно сморкался в широко раскрытый на ладонях носовой платок и говорил:
– Вы мне дайте, пожалуйста, что-нибудь такое фундаментальное. А уж дальше я сам разовью. Мне хотелось бы успеть сделать еще сегодня что-нибудь незаурядно оригинальное для воскресного номера. Что-нибудь такое, понимаете, экстравагантное!..
– Хотите, я вам про знахарок подберу материал? – предложил Коля Соловьев. – Знахарки тут шибко уродуют народ. Надо бы их осветить пошире и как следует продернуть в газетке…
– О знахарках я уже писал из Куломинского уезда, – сказал Узелков. – И это, собственно говоря, не мой жанр. Я, к вашему сведению, не рабкор и не селькор и никого не продергиваю. Я осмысливаю исключительно крупные события и факты. В этом и состоит цель моего приезда…
– Ага, – догадался Венька Малышев. – Я знаю, чего вам надо. Я сейчас принесу…
Всем нам хотелось угодить представителю губернской газеты, впервые заехавшему в эти места, в этот уездный город Дудари, расположенный, как было сказано в старом путеводителе, среди живописной природы, но малодоступный для туризма из-за сложности передвижения по сибирским дорогам.
Из губернского центра в Дудари надо было или плыть на пароходе, или ехать поездом да еще пробираться по тракту на лошадях – в общей сложности не меньше пяти суток.
Не всякий без крайней нужды мог решиться на этакую дальнюю поездку, зная к тому же наверное, что в пути на него в любой час могут напасть бандиты.
Бандитов в начале двадцатых годов было еще очень много в этих местах.
Даже генералы действовали среди бандитов – белые генералы, потерпевшие полное крушение в гражданской войне.
Впрочем, в бандах Дударинского уезда генералов и полковников уже не осталось. Их сильно потрепал особый отряд ОГПУ, продвинувшийся теперь дальше – в сторону побережья Великого, или Тихого океана.
А вокруг Дударей действовали, как считалось после крупных операций, ослабленные банды. Но ослаблены они были не настолько, чтобы можно было писать в сводках: «Ночь прошла спокойно». Нет, спокойных ночей еще не было в Дударинском уезде. И спокойные дни выпадали редко.
Бандами еще кишмя кишела вся тайга вокруг Дударей. Они убивали сельских активистов, нападали на кооперативы, грабили на дорогах и старались использовать любой случай, чтобы возбудить в населении недовольство новой властью, посеять смуту среди крестьян и завербовать таким способом в свои полчища побольше соучастников.
Продвигаться по дорогам было крайне опасно.
Поэтому всякий рискнувший приехать сюда был немножко и героем. Встречали мы приезжих с неизменным радушием.
А собственный корреспондент мог рассчитывать на особенно радушный прием.
Правда, он приехал к нам в пору некоторого временного, что ли, затишья.
Была зима. Даже один из самых отчаянных бандитских атаманов, знаменитый Костя Воронцов, кулацкий сын и бывший колчаковский поручик, объявивший себя «императором всея тайги», зимой уводил свои банды в глубину лесов, зарывался в снега, прекращая на время, до весны, все убийства, грабежи и поджоги.
Зимой ему опаснее было действовать, чем весной и летом, когда в густой траве среди бурелома пропадают не только человечьи, но и конские следы.
Зимой уходили подальше от городов и сел и такие атаманы, как Злотников, Клочков, Векшегонов.
В городах в это зимнее время озоровали чаще мелкие шайки и одиночки, так называемые щипачи, а также разные домушники, скокари, очкарики, фармазоны, прихватчики и тому подобная шпана.
Зимой нам работать было нелегко, но все-таки немного легче, чем весной и летом. Зимой мы готовились к весне, устанавливали новые агентурные связи и между делом составляли подробную опись наиболее выдающихся происшествий, представляющих, как любил цветисто выражаться наш начальник, известный интерес для криминалистической науки.
Вениамин Малышев как помощник начальника по секретно-оперативной части правильно сообразил, что корреспонденту будет интересно заглянуть в эту опись. Малышев принес и разложил перед ним два рукописных журнала, полных снимков и схем. Но тот даже перелистывать их не стал, хмыкнул носом и усмехнулся:
– Вы учтите, пожалуйста, что я не историк. Вы мне постарайтесь дать что-нибудь посвежее, что-нибудь, понимаете, такое…
И опять он щелкнул языком.
Это щелканье нам сразу не понравилось. Но в первый раз мы промолчали. А во второй Венька Малышев сказал:
– Слушайте. Вы что думаете, тут каждый день людей убивают? Мы-то, как вы считаете, для чего здесь находимся?
– Я не знаю, зачем вы здесь находитесь, – опять усмехнулся, хмыкнув носом, собственный корреспондент. – Но я лично приехал сюда, чтобы в художественной форме осмысливать наиболее свежие и по возможности увлекательные факты. Я должен, к сожалению, заботиться в первую очередь о читателе. Читатель ждет главным образом свежих фактов…
Эти слова нам тоже не понравились.
Лет корреспонденту на взгляд было не больше, чем нам, – примерно семнадцать, от силы девятнадцать. И это показалось нам особенно обидным. Чего он из себя выламывает?
А он держался в своей собачьей дохе и в заячьей папахе так независимо и с таким важным видом расстегивал и застегивал брезентовый портфель, что в первый день мы даже не решились поставить его на место.
На следующий день он опять пришел. Опять придирчиво рылся в сводках, недовольно морщился, записывая что-то в блокнот, грыз карандаш и тихонько вздыхал. И во вздохах его угадывалась какая-то давняя печаль. Она отражалась и в его круглых, галочьих глазах, изредка слезившихся то ли от мороза, то ли от резкого света, то ли еще от чего.
Некоторые происшествия ему все же понравились. Довольный, он извлек из портфеля десяток папирос, завернутых в газетную бумагу, и угостил нас всех.
И даже вору, сидевшему тут, в дежурке, в ожидании своей участи, тоже дал папироску.
Затем, поговорив с нами полчаса, он объяснил, между прочим, что, хотя его фамилия Узелков и зовут его просто Яков, в газете он подписывается «Якуз», спросил зачем-то, партийные ли мы, и стал ходить к нам в уголовный розыск почти каждый день.