Саквояж со светлым будущим - Татьяна Устинова 9 стр.


Маша полетела, и радостно всем этим занималась, и была счастлива, и обожала это огромное, пахнущее арбузом, очень соленое море, которому было лень шевелиться под круглым и жарким солнцем! И от лени оно просто покачивалось в своем песчаном ложе, плескало на берег, сверкало лакированной плотной волной, ерошило камушки, иногда брызгало в лицо соленой теплой водой — заигрывало.

Невыразимая легкость бытия, не прочитанная в книге, а вполне реальная, тогда так поразила Машу Вепренцеву, что все десять дней в этой южной, странной и древней стране она чувствовала себя как будто немного на небесах. Слишком много всего, вот как она определила свое тогдашнее состояние.

Слишком много черной и теплой южной ночи, слишком много звезд, слишком крутобок полумесяц, повисший над шпилями минаретов древнего города Денизли. Слишком много сверкающего под солнцем золота, не только на пляже, где это самое золото, разогретое и тягучее, переливалось и жгло ступни так, что невозможно было дойти до воды без шлепанцев, но и в ювелирных лавках, где оно было завлекательным, тревожным и каким-то чрезмерным, как все в этой стране. Слишком много свободы, вольного ветра, воды, треска цикад, к которому она никак не могла привыкнуть, все ей казалось, что рядом работает электростанция, и Родионов очень сердился на эту самую «электростанцию» — цикады казались ему куда романтичнее!

И это ощущение жары, и запах моря и хвои, и горячий ветер, играющий подолом платья, и вечно мокрая голова, и темные очки на носу, и осознание собственного тела, словно от мизинцев до макушки наполненного радостью бытия. И очень отдаленная мысль о том, что где-то остались Москва, работа, проблемы — как комариный писк, смешные и неважные, ведь есть только это, только здесь и только сейчас!…

С Родионовым они жили в разных номерах, мало того, еще и в разных корпусах, и, кажется, Родионов, идиот, очень гордился тем, что и «на свободе» он остается верен своим принципам — с «персоналом» ничего, никогда, ни под каким видом! А может, и не гордился, а просто, как всегда, замечал Машу, только когда ему требовались ее услуги — кофе, машина, телефон, корт, массажист, и все сначала!…

В ковровом центре они купили ковер — озеро неяркого, будто чуть выцветшего шелка. Мастерица ткала его пятнадцать лет, объяснил им пожилой турок-«эфенди». За это время у нее подросли дети, состарился муж, сухой карагач упал на дом и проделал дыру в крыше, похоронили кого-то из соседей, а ковер все оставался на станке, и его рисунок прибавлялся медленно, по миллиметру, и так год за годом. Маша относилась к ковру как к живому существу, свидетелю и участнику совсем другой жизни, и вряд ли он завораживал бы ее больше, если бы был привезен из созвездия Гончих Псов!…


***

Она гладила Леркины штаны под кодовым названием «спецназ» и поняла, что плачет, когда слеза упала на пятнистую ткань и, зашипев, испарилась, как только Маша наехала на нее утюгом.

Нельзя плакать. Совершенно не из-за чего плакать. Все так было и так же и останется, и никогда у них ничего не будет, и вообще он сегодня на свидание поехал!…

Звонок в дверь остановил равномерные движения ее утюга. Она вздрогнула, двинула рукой и сильно прижгла себе палец. Слезы моментально высохли, и Маша замерла, сунув палец в рот.

Кто это может быть? Кто может звонить ей в дверь почти… она оглянулась и взглянула на часы… почти в час ночи?!

Звонок повторился, настойчивей и длинней, и Маша Вепренцева, насторожившаяся, как овчарка, дернула и вытащила из розетки хвост утюга. Держа утюг наготове, осторожно и неслышно ступая, она подошла к двери и посмотрела в глазок. В эту секунду звонок прогремел в третий раз.

На площадке ничего не было видно, лампочки уже три дня не горели, только сумрачная мутность, слегка разбавленная уличным фонарем из лестничного окна, внутри которой колыхался чей-то силуэт.

Маша покрепче перехватила утюг.

В дверь сильно ударили, и она вздрогнула.

— Открывай! — закричали с той стороны. — Открывай давай! Я знаю, что ты дома, свет горит!

— Уходи, — приказала Маша. — Или я вызову милицию!

На площадке хрипло засмеялись:

— Вызывай! Давай, давай, вызывай! Мне так даже лучше! Правда-то на моей стороне!

Маша перевела дыхание и сунула на полку утюг, который все ехал и ехал из пальцев.

И открыла дверь.

— Давай собирай их! — приказал вошедший. — Попользовалась, и хватит!… Час расплаты настал!


***

— Тимофей Ильич, к вам Катерина Дмитриевна.

Он оторвался от бумаг — чтение было трудным, он даже губами шевелил, когда читал, и еще помогал себе лбом, — и посмотрел населектор.

— Где?

Секретарша знала все его интонации, как свои собственные, и именно в этой не было ничего хорошего.

— В… приемной, Тимофей Ильич. Рядом со мной.

— Я ее не вызывал.

В селекторе послышался какой-то шум, шевеление и возня — дрались они там, что ли? — и голос его жены сказал:

— До чего ты противный мужик, Кольцов! Ну, не хочешь, и не надо!

И все смолкло.

Тимофей Ильич еще некоторое время смотрел на селектор, потом пожал плечами и вернулся к чтению.

Читал долго.

Когда дочитал, понял, что ничего не понял, и обозлился. Его жена обладала удивительной способностью отвлекать его от любых занятий, даже когда он и не собирался отвлекаться и даже когда она ничего особенного для этого не делала.

Интересно, зачем она приходила?…

«Ни за что не буду звонить, — решил он. — Буду соблюдать себя. Буду равнодушным и сильным. Что я ей, на самом деле, мальчик, что ли?! Если хочет поговорить со мной, пусть говорит вечером. Или мы вечером куда-то собирались?»

Он наморщил лоб, потом побарабанил пальцами по столу. Обнаружил заусенец и тут же расковырял его, очень неудачно, потому что сбоку сразу закровоточило.

«Подумаешь, она пришла!… И что теперь? Я из-за нее должен работу бросить?»

Рассуждая таким образом, Тимофей Ильич Кольцов, олигарх, губернатор, судостроитель, вершитель судеб и практически бог-отец и бог-сын в одном лице, потер заусенец, встал из-за стола, решительно распахнул дверь в приемную — на взволновавшуюся секретаршу даже не взглянул, прошагал мимо охранника — тот вскочил и сделал «в ружье» — и вырулил в коридор. Там никого не было, на его персональном этаже в компании помещалась только служба безопасности, а больше никого, дошел до двери на лестничную клетку и распахнул ее. Сразу за стальной дверью начинались шум, гул голосов, запах сигарет и духов — компания жила, дышала, работала, будто отделенная от хозяина не только стальной дверью, но и незримой стеной, за которую не проникали мелкие человеческие проблемы и страстишки, карликовые карьерные соображения, дурацкие мысли о повышениях и зарплатах.

Офисы, хоть бы и свои, Тимофей Ильич не слишком любил. Он любил производства и людей, которые работают на них. Он, конечно, лучше в них разбирался и лучше их понимал.

Он сбежал на один пролет, касаясь рукой деревянных полированных перил. Офисы он отделывал только своим деревом, с собственных лесопилок, и в этом был определенный шик, что-то вроде купеческой гордости — мол, у нас все свое, и мануфактурка, и заводишко железоделательный, и лес свой, и паровой катер. Даже лосось в тарелке свой, открыли лососевую ферму, а что же делать, норвежский, что ль, покупать, деньги тратить?!

При его появлении — лоб государственно нахмурен, на людей не глядит, за спиной пристроившийся охранник — все разговоры на площадке смолкли, курящие одномоментно и даже несколько кучно кинулись к урне, затолкали в решетку свои бычки, побежали к двери, возле которой произошел некоторый затор. Кольцов наблюдал совершенно равнодушно.

— Добрый день, Тимофей Ильич!

— Здрасти.

Так или иначе, сотрудники все протиснулись, только одна осталась, длинноногая и длинноволосая, с длинным мундштуком. Она наблюдала за исходом коллег с лестничной площадки с загадочной улыбкой. Она попадалась Тимофею в коридорах и на лестницах не один раз, и ему казалось, что она пытается с ним заигрывать.

Дура.

Он прошел по коридору, открыл одну дверь, вторую, кивая направо и налево и слушая, как за его спиной привычно смолкает шелест голосов, перед третьей чуть задержался, чтобы охранник смог притормозить и остаться, и вошел один.

Его жена сидела за столом, прихлебывала из кружки, нетерпеливо болтала ногой и одним пальцем что-то печатала.

— Тим, — сказала она, едва завидев мужа и ничуть не удивившись его приходу, — ты знаешь, как фамилия хозяйки дома, у которой мы будем гостить в Киеве?

Тимофей Ильич моргнул, помедлил и почесал за ухом свернутыми в трубку бумагами, которые он зачем-то прихватил со своего стола.

— Как?

— Цуганг-Степченко! — провозгласила Катерина. — Мирослава Цуганг-Степченко! Поэтесса.

— Ну и чего?

Катерина оторвалась от компьютера и передразнила олигарха и губернатора:

— Да ничего! Смешная фамилия!

— А мне-то что за дело, какая там у нее фамилия!

— Да тебе-то никакого, а мне смешно!

— Ну и чего?

— А ее мужа зовут Казимир. Мирослава и Казимир Цуганг-Степченко! Звучит?

Тимофей немного подумал.

— А он кто? Поэт, что ли?

— Он не поэт. Он торгует водкой. По-украински, значит, горилкой. Он торгует горилкой, а она сочиняет стихи. Прелестно.

— Ты думаешь?

— Да ну тебя, — сказала Катерина. — От тебя можно с ума сойти. Ты чего притащился?

Ну вот! Он же еще и притащился! Это она притащилась, а он решил, что разговоры разговаривать они будут дома, а на работе нужно работать, только потом на почве недовольства собой заусенец обгрыз и пришел спросить, что она хотела спросить, когда приходила, а он ее не принял и теперь не знает, зачем Катерина приходила!

Вдруг осознав, что все десять лет после женитьбы он ходит вокруг нее, как бычок на веревочке, и, в сущности, демонстрирует полную покорность, зависимость и предсказуемые реакции, Тимофей Ильич рассвирепел. Он всегда свирепел, когда это осознавал.

Однако его жена, знавшая его как свои пять пальцев, взъяриться ему не дала.

— Тим, — быстро сказала она, глядя, как олигарх медленно и неотвратимо краснеет и вот-вот начнет изрыгать из ноздрей дым, а изо рта, подобно Змею Горынычу, испускать языки пламени, — я хотела у тебя спросить, идем мы сегодня тусоваться или не идем?

— Куда еще нам тусоваться, блин!

— Мне надо со Светой Астаховой увидеться, а ты, по-моему, с Павлом хотел переговорить. Или я ошибаюсь?

Павел Астахов, знаменитый адвокат, время от времени работал вместе с Егором Шубиным, штатным и постоянным адвокатом холдинга «Судостроительные заводы Тимофея Кольцова». Вдвоем Астахов и Шубин были решительно непобедимы, и противники Тимофея Ильича мрачно пошучивали, что в договоры с Кольцовым, в графу «Обстоятельства непреодолимой силы» следует вписывать, что интересы его защищают Астахов и Шубин.

Лучше не соваться. Обстоятельства непреодолимой силы.

Катерина права. С Павлом нужно было бы увидеться, и… не дома и не в офисе.

Черт побери, опять права Катерина!

— Хорошо, — сказал олигарх и напоследок пыхнул в ее сторону пламенем из ощеренной Змей-Горынычевой пасти. — Мы пойдем. И куда?

— Тим, я не знаю. Помощники в курсе. Зачем нам география, нас кучер куда хочешь довезет!

Тимофей Ильич посмотрел с подозрением:

— Ну и чего?

— Чего?

— Да это вот, про кучера-то? Шутка новая, что ли?

Катерина вылезла из-за стола, подошла к губернатору Калининградской области, крепкой рукой взяла его за затылок и поцеловала в губы:

— Это старая шутка, темнота! Это Фонвизин. Комедия «Недоросль»!

Тимофей Ильич посмотрел на нее сверху вниз. От поцелуя у него стало тяжело в голове, и внизу тоже начались оживление и взбрыкивание, и он с тоской подумал, что до ночи, когда они наконец останутся одни, еще полжизни пройдет!

Все ему казалось, что они женаты десять минут, а не десять лет.

— Только ненадолго, — распорядился он, глядя на ее рот, — приедем, поговорим и уедем. И вообще ты плохая мать, Катька! Про детей ни фига не помнишь. Все бы тебе по балам разъезжать!

Это была неправда, маленькая месть за то, что он притащился к ней, не выдержал характер. Не то чтобы он хотел ее обидеть, но последнее слово всегда должно оставаться за ним. Пусть попереживает малость, ей на пользу пойдет.

Тут ему пришло в голову, что он играет по правилам именно молодожена, а не умудренного семейным опытом мужа, и это несколько отравило радость осознания «последнего» оставшегося за ним слова.

— Охота тебе всякую ерунду говорить, — сказала Катерина и хладнокровно пожала плечами. — У нас самые лучшие дети в мире! Вот сколько детей на свете ни есть, а наши все равно самые лучшие, а я самая лучшая в мире мать!

— Это точно, — внезапно для себя подтвердил совершенно раскисший от мыслей о детях промышленник, политик и олигарх.

Он вырос в детском доме, и этот самый детский дом был самым крохотным испытанием из тех, что ему пришлось пережить в детстве. Можно даже сказать, что и не испытанием вовсе. В детдоме кормили — каждый день, ей-богу, каждый божий день он получал миску еды! Он долго не мог в это поверить, но по правде получал! А еще там был повар дядя Гриша. Добрый, пьющий, с носом, скособоченным на одну сторону, в переднике в сальных пятнах. Дядя Гриша очень жалел маленького Тимофея, который в те времена не умел даже говорить. Ему было десять лет, а он не говорил. Он целыми днями сидел на своей койке, с головой накрывшись одеялом, и молчал. Когда его пытались вытащить, а одеяло сорвать, он дрался, и выл, и кусался до крови, и его оставили в покое. Себе дороже такого тащить! Волчонок, а не человек!

Дядя Гриша приходил из кухни, садился возле Тимофеевой койки и жалостливо смотрел на холмик под серым солдатским одеялом. Тимофей подсматривал в дырку, проделанную в одеяле. Он ненавидел и боялся всех, весь мир, и дядю Гришу ненавидел и боялся тоже, и даже однажды сильно лягнул ногой, когда тот попытался его погладить.

Но дядя Гриша не ударил его в ответ, хотя Тимофей, скрючившись под одеялом, ждал этого и уже пытался подставить коленку или ногу, а не беззащитный бок, чтобы в коленку или в ногу в случае чего пришелся удар рассвирепевшего дяди Гриши! Но тот не рассвирепел и не стал его бить. Никуда — ни в коленку, ни в бок. С тех пор он стал приносить Тимофею картошку на тарелке.

Тарелка была щербатая, толстая, с потрескавшейся эмалью и синей полосой по ободку. На полосе было написано загадочное слово «минпрос». Намного позже Тимофей узнал, что это означает «министерство просвещения», и тарелки, из которых ели беспризорники, принадлежали именно этому могущественному ведомству. Картошки в ней была целая гора, и сбоку еще лежал изрядный шматок сливочного масла, который подтаивал и потихоньку съезжал в тарелку, оставляя за собой желтую полосу. А с другого бока была щепотка соли — солить, если мало покажется. Картошку дядя Гриша приносил огненную, только что сваренную, и сразу уходил, наверное, чтобы Тимофей не стеснялся.

В первый раз Тимофей решил, что есть ни за что не станет — вот еще, не надо нам вашей поганой доброты, знаем мы ей цену!… Но из тарелки так пахло, и пар щекотал его волчьи ноздри, и слюна уже не помещалась во рту, и он шумно глотал ее под одеялом, и картошка, предназначенная именно ему, ему одному, пересилила гордость и страх.

Он стянул с головы одеяло, давясь и обжигаясь, съел все до крошечки, без масла и соли, и еще донышко вычистил пальцем, и палец тоже облизал, и нырнул под свое одеяло, и вдруг заснул, оттого что в животе было тепло и сытно. Он спал, должно быть, совсем недолго, потому что его разбудил дядя Гриша, вернувшийся за тарелкой, но все же спал, и это было чудом, потому что спать он перестал еще в подвале.

В подвале содержали таких, как он, — проданных в рабство, приготовленных на убой. Маленький Тимофей каждую ночь ждал, что придут его убивать, и не спал, готовился дорого продать свою никому не нужную жизнь. Его не убили случайно, он сбежал и долго слонялся по холодным улицам, искал еду, ничего не нашел и пристроился под каштаном помирать. В Калининграде тогда было много каштанов. Его нашли и отправили в детский дом, и стали давать еду, и понемногу он даже начал говорить и спать, и перестал кусаться и бояться любых прикосновений.

А дядя Гриша изо дня в день приносил ему картошку в тарелке с надписью «минпрос», и ничего вкуснее Тимофей Кольцов не ел больше никогда и нигде.

Едва заработав первые деньги, он нашел дядю Гришу, постаревшего, совсем спившегося, кое-как тянувшего лямку на свои скудные пенсионные, и валандался с ним, и лечил, и сделал ремонт в его однокомнатной «малогабаритке» на Советском проспекте. Всего этого Тимофею Ильичу казалось мало, все это не шло ни в какое сравнение с той картошкой, которая так упоительно пахла, и ее было так много, что первый раз в жизни он наелся досыта именно ею, дяди-Гришиной картошкой!

Кольцов похоронил детдомовского повара на самом лучшем городском кладбище, на самом «козырном» месте, среди местной братвы и криминальных авторитетов, которые и на кладбище оставались исключительно «авторитетными» — кругом черный полированный мрамор, гранитные глыбы, надписи золотом с непременными вензелями. Дяде Грише он тоже соорудил гранитную глыбу и надпись золотом написал, и все равно этого казалось мало, мало, а он так хотел… заплатить и маялся от сознания, что заплатить не может.

Его выручила Катерина. Она всегда его выручала.

Откуда-то она проведала про дядю Гришу, хотя — вот ей-богу! — он никогда не рассказывал ей о нем. Они тогда только поженились, и на Пасху она потащилась за ним на кладбище. Впереди он, раздосадованный тем, что тащилась чуть позади него новоиспеченная жена, а еще чуть позади охрана, без которой он, ставши олигархом, даже в сортир не ходил. Охрана волокла веночек и букетик, предназначенные для повара.

Назад Дальше