Крымчаки. Подлинная история людей и полуострова - Александр Ткаченко 13 стр.


– Папа, я поступил, буду учиться играть на трубе…

– На трубе играют только трубочисты, – пошутил папа.

– Меня прослушали и сказали, что у меня талант к этому инструменту, но надо учиться три года и каждый день ездить в Ак-Мечеть на занятия. И потом… самое главное, папа, надо купить мне трубу, сказали, какой-то «корнет»…

– Что? Купить трубу? «Корнет»? А ну пошли к Бохорчику…

И Бохорчик все им объяснил, что труба нужна не сразу, а жить он сможет у его родных.

– Да у нас и своих там хватает, – обиделся папа.

– Ну и хорошо.

– Что хорошо?

– Хорошо, что приняли, а то могли бы и обмануть, вот как меня… Я так выучился у нашего Мошекая, что до сих пор гармонией не владею…

– Какой еще гармонией? Я с трудом на трубу наскребу, а тут еще и гармонь?

– Да нет, старик, ты как катал одеяла, так и катай! А у твоего сына уже другая судьба… Будет в оркестре играть, в черном костюме с бабочкой… А ну, жена, налей-ка нам по стаканчику, выпьем за Коэна….

И Коэн стал ездить каждый день в Ак-Мечеть на занятия, возвращаясь домой поздно. То его подвозили подводы, то грузовики, а когда доходил до школы когда и пешком. Учителя его хвалили, время шло, и он уже жил у родственников на правах талантливого музыканта. Уставал бешено, потому что занимался много… Три года прошли почти незаметно, и вот уже его предупредили, что скоро заберут в армию. «Ну ничего, – думал Коэн, – после армии буду учиться дальше. А, кстати, трубачи нужны и в армии… Трубач всегда впереди, а уже за ним стрелки и артиллерия, конница…»

Призыв и военные действия совпали. Более того, он сразу попал на передовую. Корнет он взял с собою. На первом же построении одетым в форму солдатам вручали винтовки, и, когда дошла очередь до Коэна, он предстал перед командиром с трубой под мышкой, медным альтом, с тремя помповыми клавишами…

– Это еще что такое, солдат?

– Труба, Ваше благородие…

– Эка штучка, выбросить немедленно, скоро в атаку! Взять ружье…

– Никак нет, Ваше благородие, не могу, я музыкант… Я могу только на трубе…

– Что? На трубе?.. Я тебе сейчас такую трубу…

– Я могу идти впереди всех и играть так, что германцы разбегутся.

– Да ты трус, солдат! Разоружить… то бишь забрать трубу.

Двое подбежали и скрутили Коэну руки. Труба выпала…

– Я не могу стрелять, я могу только играть, Ваше благородие…

Воцарилось молчанье. Только грохот орудий совсем невдалеке говорил о том, что пора…

– Ах ты, гадина! Царь и Россия в опасности, а он играть… Бери винтовку или…

– Никак нет, Ваше благородие, я музыкант, я могу только…

– Что ты можешь, я знаю… Если не возьмешь – расстреляю…

– Не возьму, – ответил Коэн, – я могу только звать вперед призывным маршем, а убивать…

– Расстрелять в связи с военным положением!

И три солдата повели Коэна в лесочек недалеко от построения солдат. В строю воцарилась тишина. Все онемели.

– Так, кто еще хочет играть на трубе?

Коэн повернулся на окрики. Последнее, что он увидел отчетливо, ярко – цвело всеми красками жаркое лето, марево немного слезило глаза. Но все же он успел запечатлеть перед смертью, как бабочка села на мушку одного ружья и взмахнула большими яркими крыльями. Затем он услышал два выстрела и увидел, как вместе с хлопком разлетелись в пух и прах крылья бабочки.

– А я не успел, – сказал не выстреливший солдат. И все трое, заревев, упали на землю.

Дядя Акива

1

21 ноября 1920 г.

«Акива, прошу тебя, уезжай! Ни красные, ни белые не дадут этой земле ничего хорошего. Человеку между этих двух сил выжить невозможно. Можно будет только быть рабом их желаний. Никогда я не любила тебя так сильно! Никогда я не желала тебя так сильно! Но уезжай, Акива, уходи, как можешь и на чем хочешь.

Я буду каждую секунду думать о тебе, жить тобой. Люблю твои тонкие пальцы, когда ты зажимаешь в них мундштук со своей любимой сигаретой, люблю запах дыма и пота твоего тела… Дети наши будут такими же красивыми. Если ты не уедешь – их всех убьют эти недоноски… Уезжай, Акива. Как только мама поправится или умрет, я приеду к тебе, переплыву море на любом пароходе. Ты меня встретишь в Стамбуле на причале и будешь так же держать сигарету с мундштуком в своих тонких пальцах, ласкавших меня еще прошлой ночью… Акива, уезжай… Крым – это райское место, но в нем навсегда поселились черти. Что они сделали с Анжело, как они поступили с Зенгиным. Отняли все, да еще и убили. Знаю, что тебе ничего не жаль из того, что ты заработал. Знаю, что самое дорогое у тебя – это я. Но я знаю, что самое дорогое у тебя – это ты сам, твоя жизнь. Ты сможешь жить где угодно: в Стамбуле, Нью-Йорке, Париже… Тебе тридцать пять лет. Как я люблю тебя! С тех пор, как мы увиделись в доме у наших Ачкинази, помню – ты опоздал, тебя все ждали, а я думала: какой он, этот Акива? Видишь, оказалось, что я до сих пор не знаю, какой ты, Акива. Я просто люблю тебя, но прошу – уезжай ради меня. Я буду знать, что ты жив, что за тобой не гоняются эти уроды с кривыми револьверами. Да они не то что жить не умеют, они убивать не могут по-человечески. Сначала пытают, бьют, чтобы человек, уходя из жизни, уносил с собой самое худшее впечатление, даже о самом последнем дне своем… Акива, уезжай… Я приеду, как только маме станет полегче, и, может, мы вместе сможем добраться до парохода.

Акива, уезжай…

Твоя Эстер».

2

Акива рванул не в Севастополь, не в Ялту, не в Феодосию, где его могли перехватить красные, а незаметно с одним саквояжем самого необходимого двинулся в сторону Тарханкута. Он хорошо знал эти плохо обжитые места в Крыму. Чертов угол был мысом, выдающимся в Черное море, с небольшой деревней в центре. На самом краю мыса еще с прошлого века стоял знаменитый Тарханкутский маяк, имевший большое значение для людей, живших от моря. Корабли, лодки – все видели в ночи его подмигивающий красный глаз, а днем его белый фаллический знак, символ все для тех же обитателей… Акива был знаком со смотрителем маяка, а также знал несколько человек в небольшом селении Оленевка, прямо под Тарханкутским маяком. Знал он также, что в Оленевке были мужики, занимавшиеся контрабандой. Ходили и каботажем, за кордон вдоль берега до Румынии, Болгарии и обратно. Акива точно не знал, что было предметом их контрабанды, но знал только одно – это была связь с другим, теперь уже другим миром.

3

Смотрителя маяка поставили еще при царе Николае указом военного ведомства и платили неплохое жалованье. Он был в чине морского капитана, интеллигентный, лет пятидесяти холостяк, решивший доживать свое в отшельничестве. Тем не менее он нашел себе домохозяйку из местных, которая была не так образована, но умна от природы, да и внешне симпатична. Они сошлись. Акива надеялся, что поселится у Антоныча, так все называли смотрителя, и не ошибся. Как только Акива постучал в дверь Антоныча, тот тут же ответил:

– Акива, проходи, мне уже доложили, что ты на нашей забытой даже чертями земле…

– Это кто же так быстро?

– Сам знаешь, шептуны и слухи работают быстрее любого телеграфа. Ты как здесь оказался? Последний раз я тебя видел, когда ваша светлость подарила нашему маяку шесть дуговых ламп, чем, собственно, и сохранила свет в ночи. Спасибо, братец! А сейчас что тебя привело? Ириша, завари нам чаю с чабрецом и лимонником, гость у нас.

– Хорошо, – донеслось из глубины просторных, но низких комнат.

– Я все понял, когда увидел твой саквояж. Но с нашими мужиками рискованно.

– А где сейчас не рискованно, мне уйти через таможню вообще невозможно. Тут же задержат и расстреляют.

– Акива, я поговорю сегодня же. И цену скажу. И еще – куда?

– До Констанцы, а там… Я уже сам.

4

На следующую ночь Акива вместе с тремя здоровыми парнями вышел в море на небольшом парусном шлюпе. Ветра не было, поэтому двое гребли, а третий правил рулем.

– Пойдем вдоль берега ночами, а днем будем ховаться в тайных бухточках, – сказал Акиве один из парней.

Первая ночь прошла спокойно, потому что, как объясни ли Акиве, одна власть ушла, а другая еще не пришла. Акива понял, что основные сложности будут при пересечении румынской морской границы. Но и там больших трудностей не было. Видно, дорожка была обкатанной, и пришлось только выдать контрабандистам еще два золотых кольца сверх оплаты, чем они и рассчитались. И вот через полдня его высади ли на берег в четверть мили хода до порта Констанца. Акива увидел экипаж, остановил его и по-французски попросил довезти до центра города. Он поселился в отеле и пошел на почту спросить на свое имя корреспонденцию. Они договорились, что Эстер будет посылать ему небольшие письма в Софию, Констанцу и Стамбул. Однако письма не было. Может, что случилось?

«Буду ждать здесь, пока не получу письма. В Стамбул не поеду», – подумал Акива и тут же остановился от сильного чувства любви к Эстер.

Он вспомнил всю ее: чуть неточно, смазанно, она вдруг предстала в его сознание в платье, обтягивающем ее тонкую и одновременно пухлую фигурку, он как бы увидел ее лицо, окруженное длинными черными волосами, серо-голубые глаза с непонятным светом, нос, прямой с небольшой горбинкой, чуть обиженные губки… Наконец, он увидел ее голой. Что же она делала с ним, такая скромница! И не подумаешь, сколько в ней страсти…

«Вот это наши женщины-крымчачки! Думаю, все они такие: никогда и виду не подадут, но если уже… Любовь их так красит и раскрывает. Они отдают все своему возлюбленному… мужу», – подумал Акива.

Он ринулся на пристань и купил билет на отходивший до Стамбула пароход. Перед этим он снова добрался до почты и получил все-таки письмо от Эстер…

5

20 июня 1921 г.

«Акива, Акива, ты где?

Где твои реснички, хлопающие по моим любимым глазкам? Что видят эти глазки сквозь слезы? Акива, Акива, как я скучаю по тебе, как я хочу тебя… Видеть, трогать, целовать твою рубашку, пальцы с перстнем, дышать твоими запахами, стричь твои ногти и мыть голову с мылом, а потом поливать горячей водой… Акива, Акива… Мама пока плоха. Приходил доктор, назначил пиявки на шею, бром, но этого так мало, чтобы помочь ей. Она страдает болезнями возраста, а это не излечимо, Акива, надо жить с этим. После твоего отъезда никто не приходил за тобой. Видимо, поняли, что ты исчез незаметно. Меня не трогают. У меня ничего нет, кроме необходимого. Нам помогают Ачкинази и Токатлы… Акива, Акива, я как представлю, что ты там один, – так сердце останавливается. Где ты сейчас читаешь мое письмо: в Стамбуле, Софии или Констанце? Целую твои ладони и венку вдоль руки от запястья, ты так любишь это… В Крыму все цветет, море пахнет надрезанным арбузом и йодом. Это раскрылась рана зимы, но скоро все затянется под нашим тягучим и ленивым солнцем. Акива, ты знаешь, по-моему, в Крыму начинается голод. За продукты берут много денег и даже требуют золото. Много бедных на улицах, все просят милостыню. Каждый день хожу на базар, и, слава Богу, наш крымчак, мясник, сын Леви, достает мне из-под прилавка хороший кусок баранины, лопатку, ты любишь, Акива, вареную лопатку… Но что будет дальше – не знаю… Если ты в порядке, то не пиши мне, чтобы они не узнали, где ты. Хотя бы там они тебя не тронут… Я посылаю письма из другого города, через знакомых… Сам понимаешь, как нужно беречься. И ты береги себя там, не ходи по темным улицам, питайся в хороших ресторанах. Твоя кожа должна быть такой же нежной, мягкой и пахучей, как бумажный ранет… Целую, люблю, люблю.

Акива, Акива, Акива…»

6

Акива шел по узкой старинной и знаменитой улочке Стамбула – Истикляль. Она была длинной, и по ней, кроме трамвая и людей, не ходили ни машины, ни экипажи. Трамвай ходил медленно в одну сторону по одноколейному пути. В конце Истикляль его ждал другой, чтобы так же медленно ползти в обратную сторону. Огромное количество магазинов и лавок с золотыми и серебряными украшениями, меха, кожа, особенно в фешенебельных магазинах, хотя кожа не такой выделки продавалась и на базарах, но это было совсем другое качество… Хозяева магазинов сразу сажали покупателя или просто интересовавшегося за армуды, грушевидной формы стаканчики со свежим чаем и начинали выкладывать свой товар и торговаться, приговаривая «мой сами лучи»… Это была улица праздно шатавшихся стамбульцев и гостей города. Рестораны, роскошь одних и нищета других уравнивались единством места действия и времени. Много русских. Их можно было отличить по форме офицеров и солдат царской армии, ушедшей от натиска большевиков. Они ходили, оглядывая весь этот праздник жизни, и не находили себя места. Акива подал милостыню двум раненным солдатам, и они сказали ему:

– Собираем на дорогу домой. Слух прошел, что можно вернуться… Солдатам… И, посмотрев на прилично одетого господина, спросили:

– А вы русский?

– Считай, да, коль говорю по-русски. Я из Крыма, я – крымчак.

– Мы о таких и не слыхивали…

– Могу и по-турецки разговаривать, наши языки очень похожи.

– А мы здесь не можем… Чужой язык, чужая земля, нам бы хоть умереть на своей земле…

– Зачем умирать – живите, – как-то легкомысленно ответил Акива, да так, что самому стало стыдно. Он сам не знает, что делать…

– Земля, всюду земля, – пробормотал он и пошел от солдат неверным шагом, мгновенно вспомнив в сознании Эстер, ее последнее письмо. – И что же, разве эти русские не правы?

Он шел медленно вдоль парада страстей и мусульманской кротости. Было странно видеть турок без ярко-красных фесок, их национального головного убора. Дело в том, что именно тогда, в начале двадцатых, Ататюрк запретил носить фески своему народу, чтобы немного европеизировать Турцию, придать ей характер светского государства.

«Но разве дело только в фесках?» – подумал Акива.

В районе Таксима, на улице Шишли, тоже богатой улице, продолжении Истикляль, к нему подошел невысокий турок и спросил на ломаном русском:

– Жэнщина хочешь?

– Отстань…

– Нэт, ти толко посмотрю…

Акива прошел мимо и подумал: «А правда, хочет ли он женщину?» И понял, что хочет, очень, но какую? И сразу вспомнил Эстер… «Господи, что я делаю здесь, когда она там. Может, умирает с голоду уже, со своей больной матерью… Я хочу ее просто видеть, говорить с ней, болтать ни о чем, купаться в теплых волнах ее непонятно что приговаривающего голоса… В свои тридцать пять я стал успешным коммерсантом, меня принимают в доме Стамболи… Вот и сейчас у меня все пошло неплохо, обстряпал несколько продаж зерна из Голландии… Предлагают хорошие сделки по аргентинскому мясу. Деньги из Крыма успели прийти в стамбульский банк.

Но зачем, зачем все это, если я здесь один, а она там одна, нищая и голодная, и надеется только на мясника Леви… Боже, может, все это скоро кончится и все вернется назад на круги своя? Ведь не может то, что создавалось веками, рухнуть навсегда за один или два года… Какой-то порядок, устои…»

Вдруг он понял, что может. Именно в этом смысл разрушения – за один день все, что накапливалось годами, летит вниз, под ноги, как красивый дорогой сервиз и – вдребезги… Акива испугался этой мысли и пошел в свой отель «Империал», где упал лицом в прохладную и чистую подушку, разревевшись, как мальчик… Он действительно не мог понять, кто он здесь без своей Эстер и зачем он здесь…

7

15 июля 1921 г.

«Акива, Акива, мой любимый, дорогой мальчик!

Как ты там, в Стамбуле? Я сейчас особенно люблю носить колечко, которое ты привез мне три года назад оттуда. Я смотрю на него, целую его. Оно когда-то лежало в твоем кармане, потом ты держал его в своих пальцах. Акива, маме становится все хуже, она почти не встает. В Крыму начался настоящий голод. Люди ходят за город, срывают еще зеленые абрикосы и просто траву, едят, болеют… У нас в доме есть запасы муки, еще от тебя остались, тем и спасаемся… Сколько это продлится – не знаю. Хотят слухи о чуме и холере – но это могут быть только слухи. Они всегда сопутствуют голоду. Нашего Леви на базаре нет. Видимо, нет мяса. Из-за чего голод, все понимают. Большевики забрали все зерно, чтобы продать его за границу. Да еще и две армии, красная и белая, они-то и съели все запасы, которые были у людей… Магазины пусты, окна их заколочены, рынки тоже. В деревнях, я слышала, мрут сотнями. На улицы нашего Акме нельзя выйти. Толпы беспризорных и голодающих беженцев из деревень, и все просят: «Дай хлеба, дай хлебца». Мы хоть как-то выживаем. Особенно мрут татары: они не едят свинины, а весь остальной скот забили. Потихоньку продаем или меняем золотые вещи на хлеб. Есть немного овощей, варю тощие супы с мукой…

Акива, Акива, но ты не приезжай все равно! Мы выживем, а вот тебя они могут просто убить, хотя никого из этих кожаных курток не видно. Им тоже трудно, потому что отбирать нечего. Руки у людей пусты.

Акива, думаю, что все это кончится, и мы сможем быть вместе. Я мечтаю об этом. Я хочу обнять тебя всем телом, прижаться и лежать тихо и смирно, слушать биение твоего сердца и течение твоей крови. Ты отпустил бороду? Такую же, как когда мы увиделись в первый раз? Она тебя делает очень серьезным, а я люблю тебя мальчиком, юношей, безусым и безбородым. Конечно, тебе же надо пугать своих конкурентов…

Акива, Акива… Люблю, целую, люблю… Твоя Эстер».

8

Стояло лето двадцать первого года. Акива уже больше полугода жил в Стамбуле. Получал письма от Эстер, читал, плакал, и ему все больше становилось стыдно за свое турецкое благополучие. Тем более, что в последнем письме Эстер сообщила ему, что ее мама умерла, и теперь она осталась одна, и хоть родственники ее навещают, ей невозможно так жить. И самое страшное, что она все больше и больше любит его, но уехать к нему в Стамбул не хочет.

«Я слишком приросла к этим, пусть грязным зимой и пыльным летом улицам, к этим акациям и ивам вдоль Салгира. Моя душа не такая большая, чтобы вместить в себя огромный город. Я ребенок, я до сих пор маленькая девочка. И как же я уеду от своей мамочки, даже если она лежит под землей? Акива, у меня никого нет и быть не может. Ты дан мне навсегда, но есть еще и тайная память босых ступней, мокрых от глаз, приросших к моему и твоему городу. Думаю, что и ты такой же и мечтаешь вернуться домой, но я не знаю, что ты будешь делать здесь. Все изменилось. Другая жизнь. Хотя вчера приходили твои и говорили о каком-то НЭПе: что можно будет опять свободно торговать и открывать лавочки и рестораны… Акива, что это? Может, это последний капкан для тех, кто еще хоть что-то может? Акива, все равно не приезжай, пока все не вернется к тому, как было…»

Назад Дальше