Но было в Привольске-218, помимо статуса, еще кое-что, что в нашей истории имеет первостепенное значение. А именно: как, собственно, этот закрытый город появился и кто его населял.
III
Писатель и журналист Максим Терещенко долгое время прожил в Америке. Из России, точнее, Советского Союза он эмигрировал в середине восьмидесятых, в разгар застоя. Причиной отъезда послужила не столько литературная или тем более политическая деятельность. Просто в жене неожиданно проснулась одна восьмая еврейской крови, и эта одна восьмая потребовала срочно перевезти ее на историческую родину, то бишь в Израиль. Максим, в котором не было ни восьмых, ни шестнадцатых еврейской крови, не очень-то хотел ехать, но все приятели стали наперебой крутить пальцем у виска, приговаривая: «Ты что? Ты посмотри, что тут делается, это же бодяга на века», а приятель-художник Маранцев прямо сказал: «Старик, если хочешь оставаться, — оставайся. Дай мне только жениться на твоей жене. Тебе уже все равно, а я еще хочу мир посмотреть». Тем самым подтвердив ходившую в то время поговорку, что жена-еврейка — не роскошь, а средств во передвижения. Но Максим представил вечно заляпанного масляной краской да еще и с остатками завтрака в бороде Маранцева в постели со своей женой, и его аж передернуло. Он понимал, что художник не претендует на полноценный брак, но все равно было как-то неприятно. К тому же восьмилетний сын Максима, словно сговорившись с мамой, стал настаивать на переезде, хотя ему-то, казалось бы, что за дело? И Максим сдался — сказал, что готов. Два года они всей семьей мотались по каким-то кабинетам, выслушивали кучу унизительных гадостей от чиновников различной степени паршивости и ждали вызова из ОВИРа. Были потрачены уйма времени, нервов и денег на различные взятки и справки. С работой становилось все хуже и хуже. Терещенко и без того считался не шибко устойчивым в идеологическом плане писателем, а тут еще же-на-еврейка и грядущая эмиграция. Редактор одного толстого журнала ему так прямо и сказал: «Я знал, Максим, что ты ненадежный человек, но чтоб настолько…» — как будто у ненадежности бывают различные степени. Тем более в СССР, где надежность была сродни беременности — либо есть, либо нет, кто не с нами, тот против нас. В общем, все это было довольно мучительно, и Максим уже начал было подумывать, а не повернуть ли колесо истории вспять, то есть повиниться и накропать что-то такое идеологически зрелое. Мол, что там с отъездом, еще бабушка надвое сказала, а жена и сын требовали материальных благ, и немедленно. Не желая понимать, что это входит в логическое противоречие с венцом будущего изгоя-эмигранта, который Максим носил уже второй год. В общем, Терещенко плюнул и написал, но вышло неискренне, а советские чиновники от литературы могли простить все, но неискренность чуяли за версту и не прощали. А в феврале 1985 года они с женой наконец получили разрешение на выезд. 8-го марта они вылетели в ФРГ. 9-го марта прилетели в Израиль. А 10-го марта умер Черненко. Первым секретарем ЦК КПСС стал Горбачев, и началась другая эпоха. Началась, конечно, не сразу, но когда в 1986 году «пошел процесс» перестройки, ускорения и гласности, Максим взвыл. Такой подлости от судьбы он не ожидал. Два года мучений и остракизма на Родине плюс год изучения иврита и работы типа сторож-мусорщик-охранник на земле обетованной, и на тебе! Но перенес удар стоически. Просто напился в баре, поскандалил с женой и подрался с полицейским. Точнее, попытался подраться. Потому что его мгновенно скрутили и доставили в участок. Отделался, слава богу, небольшим испугом и большим штрафом.
Несколько лет спустя он узнал, что финалы у таких историй бывают гораздо более трагичными. Так, в ка-кой-то газете он прочитал, что его коллега, один восточнонемецкий писатель, долго вынашивал план побега из ГДР в ФРГ. Ради того чтобы получить доступ к военной зоне в Берлине, он стал работать на Штази, «заложил» нескольких друзей, расстался с любимой женщиной и написал энное количество лояльной макулатуры. Добившись доверия, он наконец получил разрешение побывать в Западной Германии на какой-то литературной конференции. Обратно не вернулся. Это случилось в октябре 1989 года. А через двадцать дней рвущиеся к свободе восточные немцы оттеснили пограничников и, снеся все на своем пути, прорвались в Западный Берлин. В результате стена фактически перестала существовать. А писатель, не вынеся то ли угрызений совести, то ли просто издевательства судьбы, застрелился. И пока где-то шумели братающиеся немцы, он лежал в одном из западногерманских двориков с простреленным черепом.
Так или иначе, Максим твердо решил вернуться на Родину. Но сначала надо было уладить развод с женой, к которой он уже давно не испытывал никаких чувств, кроме приятельских. Она вообще была прагматиком и никогда не понимала зацикленности мужа на искусстве, и в частности на литературе. Можно было только удивляться, как им удалось прожить вместе почти десять лет. Еще в СССР ей были глубоко чужды и его радости по поводу чудом добытых книжных раритетов, и его вечно голодные приятели, и их собственная семейная неустроенность. Максим же без искусства себя не мыслил. А что было делать в Израиле? В крошечном государстве, главной заботой которого является выживание? Тут уж не до культуры. В общем, жену все устраивало, а Максима нет. Сложнее было с сыном, которого Максим любил, но тот так рьяно занял сторону матери, что Максиму ничего не оставалось, как положиться на время, которое, как известно, лучший доктор. После развода, Максим сразу решил вернуться в Россию — Израиль ему порядком осточертел. Но в России на тот момент царил форменный бардак-разброд, от которого он даже за один год в Израиле слегка отвык. Тогда он решил махнуть к приятелю в Америку — тот обещал устроить Максима в одну из крупных русскоязычных газет. Думал, что на год, но застрял на добрый десяток лет. В Москву вернулся в конце девяностых. Долго привыкал к новому языку, обычаям, отношениям, а также криминалу, но в итоге пообвыкся, пообтерся, пообтесался и даже начал снова что-то пописывать. Не так активно, как в молодые годы, да и все больше какие-то эссе да статьи, но на хлеб с маслом хватало.
Однако через некоторое время он стал замечать, окружающая действительность его раздражает. Он как-то перестал ее, что ли, понимать. Всю сознательную жизнь он мучился от необходимости интриговать и «хитрожопить» (по любимому выражению одного его приятеля) и именно поэтому ходил при совке в неблагонадежных. То было, конечно, влияние шестидесятников со всякими их «хочу быть честным» и «днями без вранья». Потом наконец наступило время полного разгула демократии — все бросились говорить друг другу правду, причем желательно в лицо и с легким креном в хамство (тогда это называлось полемикой). Но затем время сделало какой-то странный головокружительный кульбит, и прямота и честность, которыми все прямо захлебывались в конце восьмидесятых и начале девяностых, неожиданно снова уступили место хмыканью, меканью и беканью. Проблема была в том, что в СССР интриги, невнятица и прочие подводные камни были естественной частью советского пейзажа и несли какой-то смысл (идеологический, политический). Не говоря уж про то, что у некоторых были, образно выражаясь, лоцманские карты этого замысловатого подводного ландшафта — люди учились лавировать между этих камней: читали между строк, искали фиги в карманах, намеки и скрытые смыслы. Даже ложь была почти всегда во спасение. В новые же времена идеология перестала доминировать, но и отношения между людьми распались. Причем до такого молекулярного уровня, что нормой жизни снова стала невнятица — вежливая, хамоватая, раздолбайски-пофигистическая, но, увы, непостижимая, ибо в ней не было ни смысла, ни логики. Это была невнятица, вызванная тотальным отсутствием интереса людей как друг к другу, так и к самим себе. А заодно и к окружающему миру.
Максиму отчаянно хотелось зацепить, ухватить эту реальность, потому что он был уверен, что как никто другой болезненно ощущает ее действие на себе. Можно даже сказать, он пытался вывести формулу нашего времени. В дело шло все: от случайных встреч и брошенных фраз до симптоматичных, как он считал, проявлений.
Вот и сейчас, проснувшись после странного сна с сигнализацией и не менее странного разговора с Толиком, Максим сидел перед монитором компьютера и чувствовал, как кровь медленно, но верно приливает к голове, окатывая мозг своими девятибалльными волнами. На экране «горел» ответ редактора одного журнала на посланную Максимом статью.
«Уважаемый Максим.
Спасибо за Ваше эссе. Оно нам очень понравилось, и мы были бы рады напечатать его в ближайшем номере журнала.
Тем не менее, спасибо за Ваше время и за то, что обратились в наше издание. С нетерпением будем ждать от Вас новых работ.
Максиму отчаянно хотелось зацепить, ухватить эту реальность, потому что он был уверен, что как никто другой болезненно ощущает ее действие на себе. Можно даже сказать, он пытался вывести формулу нашего времени. В дело шло все: от случайных встреч и брошенных фраз до симптоматичных, как он считал, проявлений.
Вот и сейчас, проснувшись после странного сна с сигнализацией и не менее странного разговора с Толиком, Максим сидел перед монитором компьютера и чувствовал, как кровь медленно, но верно приливает к голове, окатывая мозг своими девятибалльными волнами. На экране «горел» ответ редактора одного журнала на посланную Максимом статью.
«Уважаемый Максим.
Спасибо за Ваше эссе. Оно нам очень понравилось, и мы были бы рады напечатать его в ближайшем номере журнала.
Тем не менее, спасибо за Ваше время и за то, что обратились в наше издание. С нетерпением будем ждать от Вас новых работ.
С надеждой на будущее сотрудничество,
Вячеслав Мазуркин».
Максим несколько секунд в задумчивом и напряжении глядел на этот набор букв, пытаясь вникнуть в смысл письма. Но вникнуть не мог. Было ощущение, будто то ли он со сна чего-то недопонимает, то ли автор письма что-то пропустил. Он еще раз перечитал текст. Нет. Вроде ничего не пропущено. Слова не обрываются, точки в конце предложений поставлены. Он опустил курсор мышки ниже — нет ли какого-нибудь постскриптума, но никакого постскриптума не было. Была, правда, автоматически прикрепленная к письму реклама таблеток для улучшения мужской потенции, но на постскриптум она не тянула. Максим еще раз «побродил» по имэйлу вверх-вниз на предмет какого-нибудь приложенного текстового файла, но ничего не нашел. Тогда снова (уже в третий раз) внимательно перечитал письмо. «Были бы рады», «тем не менее», «будем ждать».
«Бред какой-то, — мысленно чертыхнулся Максим. — Если эссе им нравится, то при чем тут "тем не менее"? А если не нравится, то… при чем тут "понравилось", ебать-колотить?!»
Чувствуя растущее раздражение, он попытался взглянуть на вещи с позитивной стороны. Допустим, журнал будет печатать эссе. Они просто оговорились с этим «тем не менее». Но тогда как объяснить иезуит-скую приписку «с надеждой на будущее сотрудничество»? Выходит, они надеются, что в каком-то светлом будущем смогут со мной посотрудничать. То есть когда-нибудь. То есть не в этот раз.
Максим подумал, что картина вырисовывается скорее негативная. В таком случае весь смысл письма сводится к вежливому отказу. Но что за идиотское «тем не менее»?!
Максим снова опустил курсор мышки на рекламу таблеток для улучшения потенции и замер. А что если эта реклама неслучайна? Что если ее прикрепили с умыслом? Ну, скажем, это скрытый намек на его, так сказать, писательскую потенцию. Вот, мол, Максим Петрович, извините, но старость не радость — стареете, слабеете. И эссе ваше так себе. Вяловатое. Мы вас обижать не будем. Откажем вежливо, а в качестве подсказки нате вам рекламку. Так сказать, дадим маячок.
Но если такой намек подразумевался, то отказ выходил в таком разе не очень вежливый. Можно даже сказать, хамоватый.
Однако по трезвому размышлению Максим эту мысль отмел. Ну а что тогда? Он принадлежал к писателям старой советской закалки, привыкшим искать подтекст там, где его нету, смыслы там, где они и не валялись, скрытую фигу там, где она и не подразумевалась. И надо сказать, что туман, который вольно или невольно напускали современные редакторы или просто люди, отвечающие за переписку, этому немало способствовал. Вот и сейчас он отчаянно пытался обнаружить черную кошку в темной комнате, где и кошки-то, поди, не было.
За свою долгую литературную деятельность в СССР он привык к разным туманным формулировкам, преследующим одну цель — послать автора куда подальше. На этом деле он, можно сказать, целую свору собак съел. В разные годы его произведения были то «идеологически незрелыми», то «идейно невыдержанными», то «художественно несостоятельными».
Иногда они «не отвечали нормам советской морали», иногда «не отражали веяний нового времени», а чаще всего «не учитывали растущие потребности советского общества». Последняя формулировка особенно угнетающе действовала на Максима, потому что вообще находилась за гранью человеческого понимания. Тем более что именно ею пригвоздили, как назло, его наиболее конъюнктурную повесть под названием «Магистраль за горизонт», которую он написал, как раз таки очень даже учитывая растущие потребности если не всего советского общества, то по крайней мере своей жены, а также растущего пропорционально своим потребностям сына: жена требовала шубу, сын — новый велосипед и куртку-аляску.
Но то, с чем он столкнулся в современной России после возвращения, было большим прогрессом в деле невнятности отказа. Причем чаще всего было непонятно, отказ ли это вообще. Например, позвонил как-то Максиму один его приятель-кинопродюсер и заявил, что хочет запустить готовый сценарий Максима. Более того, контракт уже готов. Мол, на следующей неделе обсудим финансы и поставим подписи. Так прямо и сказал.
Они встретились. Приятель долго вещал о том, что все идет просто замечательно, что деньги спонсоры дали, режиссера нашли, но контракт надо доделать. Через неделю они снова встретились (уже, правда, по инициативе Максима). Приятель, расплывшись в голливудской улыбке, снова заверил, что все на мази, но туманны сроки — так что, приходи, дорогой, послезавтра, все подпишем. Максим пришел. Приятеля не было на месте. Максим позвонил ему. Тот сказал, что, увы, сейчас занят — все переносится на завтра. Максим вернулся на следующий день. Приятель, светясь уже каким-то нечеловеческим счастьем, заверил, что все отлично, контракт готов, но надо разобраться с финансами. Надо ли говорить, что вскоре Максим уже сам стал ловить приятеля, названивать ему и умолять того просто и честно сказать ему, что ничего не будет. Дескать, он не обидится! Правда-правда. Просто пусть честно скажет — проект развалился. Приятель, слыша подобное, искренне возмущался (неужели, Максим ему не доверяет?!) и говорил, что все вот-вот состоится, не надо только паниковать. Это продолжалось почти месяц. Наконец Максим сдался. Перестал звонить, перестал ходить. Его, впрочем, тоже не тревожили. Однако Максима мучил один вопрос — ЗАЧЕМ?! Зачем было затягивать момент отказа, почему нельзя было напрямую сказать «извини, старик, сорвалось»! Максим ночей не спал, все пытался отгадать этот ребус. Может, приятель хотел его унизить, но за что? Может, действительно все было на мази, но со дня на день что-то менялось и приятель боялся отпугнуть Максима? Может, мировой финансовый кризис неожиданно выкосил благодатное для творчества поле и никто не догадался, что это всерьез и надолго? Увы, все эти версии выглядели, мягко говоря, неубедительными. Так и не понял. Потом даже попытался сублимировать свое недоумение в повесть под названием «Эпоха вежливости», но как-то не заладилось.
«Вот ведь время, — подумал тогда Максим, — ускользающее какое-то… Деньги то ли есть, то ли нет, приятель то ли есть, то ли нет, реальность то ли есть, то ли нет».
И теперь, глядя на монитор, где некий Вячеслав Мазуркин (человек ли, фантом ли) писал ему что-то невразумительно-вежливое, та же мысль промелькнула в голове.
Максим закурил, но даже вкус сигареты показался ему искусственным и неопределенным. Поморщившись, он задавил сигарету в пепельнице и вспомнил, как буквально полгода назад, ползая в Интернете, наткнулся на биографическую справку о себе. Точнее, это была небольшая статья в электронной энциклопедии, где, как водится, были указаны и основные биографические данные. Статья была написана бойким и одновременно гладким языком. Никакой критики и никакого личного отношения — вот, мол, есть и такой писатель-литературовед. Вряд ли бы Максим стал читать следующую за статьей «свою биографию» — он ее и сам знал назубок, однако первая же строчка зацепила его глаз и вызвала легкое раздражение: в ней был неверно указан год рождения. Максим бросился читать дальше и понял, что неверный год рождения — это цветочки. То, что было написано дальше, нельзя было даже назвать небрежностью, это было просто-таки злонамеренное искажение фактов. Все было настолько переврано, что Максим даже стал подумывать, не идет ли речь о каком-то другом, неизвестном ему, тезке-однофамильце. Но это предположение пришлось отмести, ибо указанные в справке произведения действительно принадлежали его перу. Их, слава богу, почти не тронула буйная фантазия автора статьи, если не считать, что сборник рассказов Максима назывался «Душевный порыв», а не «Душевный прорыв» и вышел он не в 67-м году, а в 77-м. Но самым неприятным было то, что автором сей справки значился старый (и, можно сказать, добрый) приятель Максима Игорь Бубенцов — милейший, обаятельнейший человек. Прочитав заметку, Максим пришел в такое душевное волнение (вот он, «душевный прорыв»), что едва не бросился искать бубенцовский телефон, чтобы немедленно высказать ему свое презрительное фи. Но затем поостыл и плюнул. Судьба, однако, осталась недовольна отходчивостью Максима и буквально через пару недель сама столкнула его и Игоря в редакции одного из московских журналов. Они поздоровались, пожали друг другу руки, задали несколько дежурных вопросов о здоровье и личной жизни, а затем Максим все-таки решился спросить насчет той заметки.