Надежда Александровна Лухманова Звёзды
Михаил Сергеевич Маршев, в чичунчевой паре, с расстёгнутым воротом шёлковой рубашки, стоял на большой террасе барского деревенского дома, ушедшего своими боковыми флигелями в громадный сад. На балюстраду террасы, на её тонкие колонки со всех сторон напирала и лезла ползучая зелень, сочные, ярко-зелёные листья хмеля, как в пьяном задоре, бежали на самую крышу. Тёмно-красные и ярко-жёлтые колокольчики настурции, просунув головки, старались заполнить собою все щели и прорези листвы, лиловые серёжки фуксии всюду висели целыми гроздями. С ближайших куртин, как из громадных курильниц, белые и красные розы лили свой тяжёлый слащавый аромат.
Сад утопал в вечерних сумерках, деревья теряли свои силуэты, смешиваясь в одну компактно-волнистую тень. Где-то шумел ручей. Наступал тот неопределённый, волшебный час, когда ночь крадётся за угасающим днём, накидывая на него свой таинственный покров. Изредка пробегавший ветерок шелестел травой, подымал кругом нежный, таинственный шёпот и снова замолкал, припав за деревьями. На тёмном густо-синем небе появлялись золотые звёзды, где-то проснувшаяся пичуга мелодично кликнула своего запоздавшего друга и — всё смолкло.
Михаил Сергеевич стоял, глядел в глубь дремавшего сада, дышал широко всею грудью, и ему казалось, что жизнь остановилась, задержалась, как в сказочной грёзе, что он переживает минуты высшей гармонии человека с природой, когда наслаждение граничит с какою-то нервною, ноющею болью, и всё это оттого, что сегодня…
Маршев приехал в деревню по горячей просьбе товарища по университету, Николая Николаевича Колчина. В сущности, они никогда не были ни друзьями, ни даже товарищами в точном смысле слова, но кончили курс вместе на одном факультете, расцеловались за прощальным обедом и, месяц тому назад, встретившись случайно в ближайшем городке, заговорили, разговорились, и Колчин затащил к себе в деревню Маршева.
Семья Колчина состояла из трёх человек: самого Николая Николаевича, здорового парня, с красным большим ртом, белыми, крепкими зубами, с короткой щетиной густых чёрных волос и с весёлыми, узкими карими глазами, его жены Евгении Фёдоровны и сестры его Нюши, девушки 15 лет, умиравшей от чахотки.
Колчин любил жену, но обожал, боготворил свою Нюшу, он глядел ей в глаза, подстерегая всякое мимолётное желание или страдание. В жаркие дни, когда в полях звенела коса, и стрекотали встревоженные кузнечики, он относил её или на душистые волны только что скошенного сена, или в лес на зелёный бархатный мох, под чёрную тень громадных дубов, и туда же тащил и жену и товарища; а как только небо начинало пить зной засыпавшей земли, и предвестником тумана на полях вился серый дымок, укутав девочку мягким пледом, он бережно, любовно переносил её в большую библиотеку, куда обыкновенно по вечерам собиралась вся семья, и там окружал её книгами, гравюрами, тщательно задрапировывая кружевным абажуром свет высокой лампы, стоявшей в изголовье её кушетки. Когда девочка начинала дремать, он сам относил её в спальню и сдавал на руки Дуняше, пожилой, верной прислуге, давно жившей в доме.
Колчин с 5 лет рос без отца и так же обожал свою мать, которая несколько лет тому назад, таким же жарким летом, умерла в чахотке, на руках сына, приехавшего на каникулы. Нюша, его единственная сестра, здоровая, весёлая, с 13 лет стала хиреть, чахнуть и это лето, по словам доктора, должна была уйти за матерью.
Колчин женился два года тому назад, ещё в Петербурге, когда Нюша была здорова и училась в институте. Получив большое наследство от умершего дяди, он уехал с женой в деревню, а через год взял к себе и Нюшу, встревоженный письмом от институтского доктора, извещавшего его о состоянии сестры.
Михаил Сергеевич Маршев приехал вовремя, он должен был развлекать Евгению Фёдоровну. Честный, спокойный, прямой характер Николая Николаевича исключал всякую возможность о подозрении, и Евгения Фёдоровна могла свободно гулять, играть на бильярде, кататься верхом с молодым человеком.
Когда Маршев увидел первый раз Евгению Фёдоровну, она даже не понравилась ему, он нашёл её слишком «статуйно» красивой. Высокая, изящно, но крепко сложенная, лицо смугло-матовое, густые, прямые волосы, чёрные, с красноватым отливом на солнце, глаза тёмные, без блеска, бархатные, мягкие, не отражавшие ни одной мысли, но только по временам загоравшиеся страстью, негой и лаской. Михаил Сергеевич поселился у своего товарища без малейшей идеи нарушить его покой. По природе враг всяких сомнительных побед, считая подлостью во зло употребить так радушно предложенное ему гостеприимство, он сразу решил поставить себя в границы приятного, весёлого, отнюдь не назойливого гостя, но, чем более он избегал Евгению Фёдоровну, тем чаще он встречал её на своём пути. Неглупый от природы, он, почуяв опасность, понял, что добродетель состоит скорее в том, чтобы не дать возникнуть искушению, нежели, в том, чтобы устоять перед ним, и решил бежать; но он имел неосторожность громко высказать за столом своё намерение уехать. Лицо Евгении Фёдоровны потемнело, она опустила густые ресницы и из-под них тяжёлым, чёрным взглядом следила за мужем; глаза её снова открылись и потемнели только тогда, когда ока убедилась, что причина этого решения лежит не в нём. Николай Николаевич горячо и искренно уговаривал друга остаться.
— Подожди, Михаил Сергеевич, хоть недели две, дай отойти «страде», а то жена со скуки совсем мне врагом сделается, она и так сердита на меня, что я её запер в деревне. Да и притом… — Колчин встал из-за стола, тщательно вытер салфеткой усы, затем вынул надушенный платок, ещё раз провёл им по губам и поцеловал руку жены.
— Пойдём-ка в сад, выкурим сигару, — сказал он, беря под руку Маршева. — И притом, — продолжал он, когда они были совершенно одни, — Нюша угасает с каждым днём, как это ни печально, но развязка приближается. Умоляю тебя, поживи с нами, развяжи мне руки, чтобы я мог отдавать сестрёнке всякую свободную минуту.
Маршев остался. Когда, потушив сигару, он медленно брёл в комнаты, из-за большего сиреневого куста навстречу ему вышла Евгения Фёдоровна и на ходу, не подымая на него глаз, не понижая тона, просто и как бы в пространство проговорила:
— После обеда, в шесть часов, будьте на террасе! — и прошла дальше.
Маршев был ошеломлён и едва дошёл до крыльца, как его охватила злость.
— Что это? Банальная интрига? Месяц знакомы — и роман! Да чем он, Маршев, лучше, красивее Николая? Своей белокурой гривой, да глазами саксонской лазури? Так это, значит, ради контраста, что ли? Или надо возбудить ревность Николая? Оживить его чувство, заглушённое заботами о сестре и хозяйством? Дурит барыня, и сегодня же, в шесть часов, он ей это выскажет самым грубым, бесцеремонным образом.
От двух часов дня до шести вечера голова его работала, он составлял фразы, которые скажет «она», и те, которые он даст ей в ответ.
Уже в шесть часов, стоя на террасе, слыша лёгкий свист её шёлковых юбок, он в сотый раз говорил себе: «она скажет…» Она пришла и — ничего не сказала; одним, почти грубым движением она взяла в обе руки его голову, повернула к себе, обожгла его широким, властным взглядом, горячо, страстно, долго поцеловала его в самые губы и прошла дальше.
Ошеломлённый, пьяный от страстного волнения, весь дрожа, Маршев стоял, ухватившись рукою за перила, безжалостно зажав под ладонями целую семью бледно-розовых барвинок.
День таял в объятиях ночи. Из заглохшего сада на Маршева бежали густые сумерки, сердце его страшно билось, в ушах шумела молодая кровь, он ничего не понимал, не видел, не слышал, как «её» громкий, весёлый голос нёсся к нему с верхнего балкона.
— Михаил Сер-ге-е-вич, пора пить ча-ай… чай!..
Третий призыв долетел до него. Он рванулся и прошёл, но не в столовую, а в свою угловую комнату, чтоб выпить стакан воды и прийти хоть немного в себя.
К чаю он вышел с твёрдым намерением объясниться. Объясниться ему не пришлось ни сегодня, ни завтра, ни целую неделю.
Евгения Фёдоровна избегала его без аффектации, казалось, просто в силу независящих от неё обстоятельств, он совсем не мог говорить с нею наедине, он видел только печальный, мягкий блеск её бархатных глаз, улавливал новую, точно надорванную ноту в её звучном голосе, в поникнувшей головке, в усталой позе читал борьбу и страстную тоску прелестной женщины, он как бы под влиянием гипноза терял силы. Убеждения путались, кровь начинала говорить громче рассудка, страсть подавляла убеждения, он мучился, не зная чего желать, как поступать, и, инстинктивно, искал покоя у Нюши. Девочка, видимо, уходила из этой жизни, голос её был слаб и только по временам звенел так странно, точно её узенькая, нежная грудь была пустая скрипичная дека. Тёмно-серые глаза девочки стали громадными и то светились усталою тихою грустью, то странно, лихорадочно, блестели, жадно приглядываясь к жизни и её неразгаданным тайнам. Любимым занятием Нюши был тот мир, в который она, по её словам, уходила, мир неба, его звёзд и созвездий.
Лёжа на кушетке, Нюша по целым часам глядела на громадную сферическую карту, разостланную перед ней на низеньком, японском столике. На синеве южного и северного полушария виднелись золотые точки, крупные, мелкие, группами и в одиночку. Нюша тоненьким пальчиком водила по ним, тёмные, узенькие бровки её были сдвинуты, бледный ротик крепко сжат, и только глаза широко, пристально следили за пальчиком, отмечавшим путь.
Как богатые барыни, в капризном нетерпении ехать за границу, изучают по карте все станции модных городов и курортов, так Нюша искала ей одной понятный путь, по которому должна лететь её душа на звезду, назначенную для её будущей жизни. Ни у кого не хватало духу разочаровывать или разубеждать ребёнка. И скептики, и верующие, все смолкали перед этой детской душой, наивно, но смело искавшей разрешения страшной мировой тайны.
Страсть, искусно заброшенная в сердце Маршева, разъедала его организм, как капля медленного яда. Воля его была расшатана, он становился не ответственным за свои поступки, слова «подлость», «измена» потеряли свой страшный смысл, он не жил и только ждал; наконец, однажды, придя в свою комнату, он нашёл на столе записку, запечатанную, но без всякой попытки обмана или страха. «Сегодня, в два часа ночи, в библиотеке жду».
Маршев прочёл, разорвал записку и бледными, дрожащими губами прошептал: «Наконец-то, наконец!» И тут же вспыхнул, вспомнив, что Колчин говорил за обедом, что вызван по делу в город и уедет с ночи.
Сумерки потонули там, за дальними холмами. Из-за зубчатых верхушек леса показался тонкий серп месяца, земля, засыпая, ещё дышала дневным зноем и мало-помалу вся жизнь, от человека до мельчайшей пичужки, засунувшей голову под крыло, утихала и погружалась в покой, небо развернуло свою красоту и без малейшего облака тёмным, прозрачно-синим пологом стояло над землёй, сияя своим недоступным золотым миром. Часы показывали без десяти минут два. Михаил Сергеевич, машинально проведя языком по запёкшимся губам, стараясь проглотить сухой спазм, резавший ему горло, вышел из комнаты, холодной, дрожащей рукой закрыл за собой дверь и, едва дыша, мягко ступая войлочными туфлями, как вор, как убийца, пробирался в библиотеку, лоб его покрылся мелкой росой холодного пота. С минуты страстного поцелуя и до сегодняшней записки он не прикасался к Евгении Фёдоровне, она умудрилась так, что рука её, даже для формы простого пожатия, секунды не оставалась в его руке, и страсть зрела, росла в нём и теперь захватила его всецело.
Дойдя до библиотеки, он остановился, едва переводя дух, рука его уже легла на ручку двери, как вдруг в конце длинного коридора скрипнула дверь, отворилась, оттуда вырвалась трепетная, красноватая полоса света и легла на полу, не дотянувшись до замершего на месте Маршева. Он увидел тёмную фигуру женщины, за которою дверь снова быстро затворилась. Инстинкт подсказал ему, что это Евгения Фёдоровна, но, почему она уходит от библиотеки, почему так стремительно исчезла в своей комнате — он не мог понять и, нажав ручку двери, вошёл в библиотеку и, как прикованный, остановился на пороге. Против него на кушетке, облокотившись правым локтем на свою «небесную» карту, полулежала Нюша, высокая лампа под громадным бледно-зелёным абажуром лила на неё лунный свет. Бюст девочки нагнулся вперёд, тонкая головка её вытянулась и громадные, испуганные глаза, полные страданья и как бы мольбы, остановились на нём.
— Войдите, — услышал он дрожащий тихий голос Нюши, — пожалуйста, войдите, Михаил Сергеевич.
Маршев машинально запер двери и подошёл к кушетке.
— Пожалуйста, сядьте здесь…
Он сел.
— В моей комнате так душно… брат… уехал… а мне нехорошо, я и попросила Дуню перенести меня сюда, я ведь часто так ночью кочую… — Девочка попробовала улыбнуться, но по бледным губкам прошла только дрожь.
Маршев всё также тупо молчал, Нюша протянула руку и своими горячими, трепетными пальчиками дотронулась до его совершенно холодной руки. Прикосновение это разбудило Маршева, он вдруг взглянул на Нюшу, и в голове его родилась мысль, что всё это — комедия, что девчонка здесь для того, чтоб помешать им. Евгения Фёдоровна ушла, может быть, униженная, оскорблённая этим идолом её мужа. Злость поднималась в нём, он грубо высвободил свою руку.
— В чём же дело? Что же от меня-то вам надо? Я пришёл сюда за книгой!
Он хотел встать.
Трепетные пальчики девочки сильно ухватились за его руку.
— Она была здесь… и больше не придёт… ведь я всё знаю…
Маршев снова вырвал свою руку.
— Тем хуже для вас… зачем подслушивать, подглядывать, это не делает чести и здоровой девушке, не только что больной, которая едва ходит, едва… — он хотел сказать: дышит, но, случайно встретившись с глазами Нюши, запнулся. Эти детски чистые, необыкновенно ясные глаза глядели на него с таким страхом и с такой робкой мольбой, застенчивая улыбка, готовая перейти в рыдание, трепетала на полуоткрытом ротике, густые вьющиеся волосы, совсем пепельные, воздушные, падали прядями кругом обострившегося, страшно исхудалого личика.
— Что вам за дело? Что вам за дело? — бормотал он, — Ничего вы не знаете.
— Я знаю, — тихо зазвенел голосок Нюши, — Женя скучает, злится, ненавидит меня, как будто я виновата, что невольно отнимаю от неё брата и вношу тоску в его дом, но, уверяю вас, уверяю, она потом горько, горько пожалеет… она любит брата, любит… я часто слышала слова, которые она шептала ему, видела её глаза, её губы, когда она смотрит на него…
— Вы слишком много видели! — с насмешкой сквозь губы произнёс Маршев.
— Да, правда, но я не виновата в этом. Болезнь сделала меня тихой… пока я ещё ходила, я любила уголки, глубокие кресла, где никто не пугал меня, не говорил со мной.
— И вы подглядывали, подслушивали?
Глаза Нюши крупно замигали, закрылись на секунду, но она не заплакала.
— Да, я много видела, много слышала. Вот это окно… подойдите к занавесу, вглядитесь сквозь пёстрый рисунок, она прозрачная, и днём с этой стороны поневоле, без желания, всё видно, а ведь я всегда лежу здесь.
Она откинула голову на подушки и замолчала.
Маршев подошёл к окну, пёстрая ткань, на вид показавшаяся плотною, была тонкая индейская кисея, сквозь узор которой он сперва, как в раме из прихотливых узоров листвы, увидел клочок звёздного неба, потом рассмотрел перила, усеянные нежными глазками барвинок, потом шахматный столик, стул… он вспыхнул: сцена первого страстного поцелуя, как яркая картина, возникла перед ним — и Нюша видела… видела и ничего не сказала брату.
Он обернулся к девочке… снова раздражение, злость охватили его. Он стал подозревать преждевременную развращённость в этой больной, молчаливой девочке.
— Видели всё и молчали, это делает честь высшей сообразительности. Если бы и теперь вы поступили также, ваша… любознательность была бы ещё более вознаграждена.
Тихие рыдания были ему ответом. Ошеломлённый, он подошёл к Нюше. Она лежала ничком в подушке, он видел только спутанную массу пепельных волос и очертание тоненького тела, уже принявшего женственную грацию, и от всей этой позы, от худеньких, тоненьких ножек, так по детски, безыскусственно лежавших перед ним в простых беленьких чулочках и широких, стареньких туфлях, от тоскливых всхлипываний веяло такою чистотой, таким святым детством, что сердце его замерло, он вдруг почувствовал, что делает что-то безобразно скверное, жестокое, недостойное мужчины, его сухие, злые глаза увлажнились, он сел и провёл рукою по спине ребёнка.
— Нюша, Нюша, не плачьте, простите. Я груб, мне тяжело, совестно того, что я сказал.
Рыдания прервались, минуту девочка лежала неподвижно, как бы притаив дыхание, боясь ослышаться, затем она поднялась, села, откинула от лица волосы и подняла на него глаза. Густые ресницы слиплись стрелками, последние слёзы ещё не высохли и катились светлыми росинками по нежным, исхудалым щекам, но взгляд уже был полон тёплой благодарностью и тихой, наивной радостью. Странное, почти благоговейное чувство охватило Маршева, инстинкт подсказывал ему, что он присутствует при величайшей тайне жизни. Как в сказке об Аладдиновой пещере, полной сокровищ, перед ним раскрывалось сердце, полное девственной чистоты, и легенда об ангеле-хранителе, скорбящем и плачущем о наших грехах, воплощалась, а из громадных, ввалившихся глаз больного ребёнка на него глядела сама смерть и говорила о чём-то высшем, недосягаемо великом.
— Вы не сердитесь, вы не… не…
— Нюша, я не сержусь и не увижусь больше никогда наедине с Евгенией Фёдоровной.
— Хорошо, благодарю вас, верю. Ах, как я счастлива! Вот видите, — она потянулась к Маршеву, он сел ближе и взял в свои холодные руки лихорадочно дрожавшие ручки девочки. — Видите, я очень, очень люблю брата, он страшно добрый и ужасно, понимаете, ужасно любит Женю, и она его любит, верьте, любит. — Нюша нагнула головку и глядела в глаза Маршева, точно желая перелить в него свою уверенность. — Надо только ей пережить «это» время, я ведь скоро, скоро, уйду! — тише добавила она, опуская глаза, — и тогда брат опять вернётся к ней, он ведь очень будет нуждаться в её ласке. Вы не думайте, что я сказала что-нибудь «такое» Жене, — заволновалась Нюша, — нет, я только после… террасы начала всё видеть и понимать. Сегодня я видела, как она писала, в доме кому же ей писать?.. Значит, вам… Потом она так спешила, чтобы меня унесли отсюда… Я поняла, что это будет здесь… брат уехал, и вот мне стало так дурно, так душно, сердце так ныло, ныло, я непременно должна была быть здесь, непременно, иначе я умерла бы. Дуня перенесла меня сюда, я всё лежала и молилась Богу, всё молилась, чтоб вы не сделали злого, нехорошего дела… и Бог услышал меня. Женя вышла, увидела меня и ахнула: «Зачем ты здесь? Зачем?» — она очень рассердилась, а я так тихо, незаметно перекрестилась и говорю: «Женя, ступай к себе, я ничего не скажу брату». — Она поглядела на меня, поглядела и выбежала вон.