Прекрасность жизни. Роман-газета. - Евгений Попов 52 стр.


МУЗА. Нет, читай. Читай и помни.

АВТОР. «Но ведь нужно же иметь мужество, возражаю я, писать всегда, хочется тебе или нет, получается или не получается. Вспомни Л. Толстого, который, предвосхитив грядущую прекрасность жизни, дал четкий ответ: напишите о том, как не пишется. А я-то ведь даже о том, как пишется!.. Вспомни Хемингуэя!»

МУЗА. Эко куда!

АВТОР. «Тем более что имею целый ряд смягчающих обстоятельств. Бурная хозяйственная деятельность писателя X. достигла на противоположной даче апогея. С утра к нему приехали говночисты на большой серой машине и принялись качать его дерьмо, распространив по осенней поэтической округе ужасающий запах, сейчас отряд синеблузых рабочих обносит его имение высоким ровным забором из сплошных белых досок. Скоро уж и совсем скроется из виду писатель X., «обнесен большим забором», рассеянно думаю я, глядя в оконце и вспоминая стихи про Поэта и гараж...»

МУЗА. Поэта тоже с большой буквы?

АВТОР. Несомненно, «...который строят рабочие, где не ладится ни у Поэта, ни у рабочих, но потом наступает зима, и все заканчивается, и все построено, и все само собой, дай только время. Ах, как бежит время! Рабочие теперь наняты совершенно другие, такие же, как их доски, высокие, ровные, сплошные, молодцеватые, подтянутые. Смотрят волками и стакана просить не станут. Их хозяин время от времени выходит в спортивных штанах с лампасами поощрительно с ними разговаривать, и работа от этого у них движется споро. Примерно так же, как у меня, и такая же бесполезная и тупая».

МУЗА. Не сюсюкай и не кривляйся.

АВТОР. Не умею.

МУЗА. Врешь!

АВТОР. Не могу! Не хочу!

МУЗА. Отсядь от окна, а то в ухо надует.

АВТОР. Не надует... «А все эти дни лил дождь, была хмара, я сочинял за столом трогательные произведения неизвестно о чем. Сегодня с утра развиднялось, небо пустило на землю лучи скупого осеннего солнца, заболела голова, ясное ощущение уныния сменилось туманной эйфорической хандрой. Совершенно очевидно, что я заболеваю. Совершенно очевидно, что во время дождя, хмары, прогулок с першащим горлом, в шляпе с опустившимися полями я не иначе как простудился, что и сказывается теперь на моем ослабевшем, измученном неудачами организме. Э-э, да у меня и лоб вроде бы горячий и в ухе стреляет! Подойти к зеркалу, рассмотреть зрачки, уж не желты ли?.. Точно, желты... Я заболел, но главное — не испугать Музу. Муза только что приехала из Москвы и сказала, что к вечеру будет плюс 20, вот тебе и октябрь! Будет плюс двадцать, все будут гулять, радоваться. И зачем мне так опять не везет? Я в отчаянии... Рабочие сколачивают забор, а я буду болеть. Гвозди, как в гроб, вколачивают, споро, быстро. Стакана просить не станут. Хозяин в штанах с лампасами крутится вокруг, как кот. Очень доволен тем, что больше его теперь никто никогда не увидит и не опишет. Я — последний. Что ж, он прав, у него, видать, жизнь тоже нелегкая. Вот смотрите, выкачал дерьмо, построил забор, а у А. и Б. штакетник сломан, двор лебедой зарос, крыса дружит с котом, ему и обидно, что их зато все знают и любят, а его — лишь собственная жена, если не врет...»

Внезапно в открытой форточке появляется красавец кот. Грудь у него вздымается, глаза горят. Он шмякается из форточки на пол и устремляется к своей миске.

МУЗА. Кот! Котик!

АВТОР. Котик наш пришел. Ах ты, кот-котович! Ну, ищи, ищи!..

Кот облизывается.

АВТОР. Ищи! Ищи!

Шваброй выпихивает из-под батареи лягушку. Кот осовело смотрит на нее. Лягушка с писком забивается под посудный шкаф. Кот, выгнув спину, делает вид, что хищно принюхивается.

АВТОР. Даже приятно видеть такую дружбу. Продолжаю?

МУЗА. Сколько раз можно спрашивать?

АВТОР. Я так, на всякий случай. «Беда! А ведь какое я имел веселое счастье! Глядел в окошко на потоки и пелену сплошного дождя, и мелодично капало с потолка в эмалированный таз, и я дышал, дыханием ощущал свободную территорию, надулся, как шар, мне так везло до сегодняшнего дня, а сегодня, видишь, дорогой друг, что происходит? Чем яснее погода, тем тяжелее у меня на сердце. Так скорей же термометр под мышку левой руки! Быстрее! Немедленно! Терррмометррр! Пусть термометр определит, что со мной происходит, а я до окончательного выяснения вопроса вновь сажусь за стол и продолжаю свое сочинение, смирив, гордыню и вовремя вспомнив, что Он все видит, и ни один волос не упадет, и что коли мне — нет, то — нет, а коли суждено, то я обещаю выстоять до конца этого «произведения». «Ничто нас, мой мальчик, не может вышибить из седла...» Шутка...»

МУЗА. Большой ты, я вижу, шутник. Ты что, заболел?

АВТОР. «Итак... Мы с Мудрицким сидим на прогретом аномальным солнцем валуне близ бурной горной реки, текущей вдоль 68-й параллели. Мы — в маршруте, за 20 км от нашей основной базы. Я описываю образцы. Мудрицкий таскает их в рюкзаке. Мы закончили маршрут. Мы беседуем.

Я сказал Мудрицкому:

— Объясняю. Успех поп-культуры объясняется тем, что она несет позитивное начало. Поп — высокие гимны, обезображенные воплями и завываниями. Безобразие — притягательно. Мелодии воспринимаются с ненавистью и надеждой. Конец пятидесятых — начало шестидесятых — это начало мощного потока воплей, но никто не знает, когда наступит тишина».

МУЗА. Боже! Ну зачем это? Такое впечатление, что ты все подряд лепишь из записной книжки.

АВТОР. Слово «вопли» будет отыгрываться в конце. Ты слушаешь?

МУЗА. Слушаю.

АВТОР. Мне кажется, ты следишь за котом и лягушкой.

МУЗА. Не привязывайся. Хочешь, повторю последнюю фразу?

АВТОР. Не нужно. «А Мудрицкий ответил:

— Да, я действительно пишу в тетрадку для потомства, санитаров и врачей, а также коплю деньги, чтобы поехать к Писателю. Первый раз я попал в дурдом в 1956 году, сразу же после разоблачения Усатого. Мы пошли купить шкаф. «Какой замечательный шкаф, ужасть какой хороший!» — просияла жинка, любовно оглаживая шкаф когтями. Я нахмурился, поняв, что материальное вещество шкафа эта женщина ценит гораздо выше, чем меня, и резко сказал: «Этот шкаф мы покупать не будем».— «Почему?» — обозлилась жинка. «Потому что именно этот шкаф мы покупать не будем»,— был вынужден повторить я. «Потому что ты совсем чокнулся!» — вскричала жинка, и я вместо ответа ударил кулаком по зеркалу этого мещанского многоуважаемого шкафа и, разбив кулак, зеркало, первый раз попал в дурдом. Именно там у меня и созрела мысль поехать к Писателю, чтобы посоветоваться, как дальше жить. Ведь Писатель должен знать все, ведь он написал блестящие мемуары, где объясняется все, и книги, где все объясняется тоже. Так почему бы, подумал я, ему заодно и меня не научить, как жить дальше. Ведь я не попал на фронт, не давил фашистскую гадину в самом ее логове, не убил немца, но вырос в деревне, учился в ФЗУ, захотел кушать, уехал в деревню покушать, там напился самогонки, гулял два дня, за что по законам военного времени был справедливо осужден в зону, где снова совершил одно преступление в виде случайного побега, так что зону покинул лишь тогда, когда, как говорится, «Ус копыта откинул», то есть после 5 марта 1953 года, а вскоре угодил в дурдом и стал лелеять свою мечту.

Первая моя поездка к Писателю была совсем неудачной. Я, бывший деревенский парень, до всего дошедший своим умом, конечно же плоховато знал Москву и по прибытии на Ярославский вокзал спросил одну неопрятную женщину, которая впоследствии оказалась бесчестной давалкой, как мне разыскать Писателя. Бесчестная давалка, согласно закивав головой, повела меня по железнодорожным путям в обратную от вокзала сторону, где на меня напали в темноте ее «коллеги» — воры, хулиганы и бандиты, обобрав меня дочиста и проломив голову кирпичом. Отлежавшись в больнице, я снова поехал к Писателю, но был задержан тоже опять на платформе, потому что, не имея в виду ничего конкретного, а просто от восторга чувств, что еду к самому Писателю, крикнул, выйдя из поезда: «Берегись (тут нецензурное, я не стану писать. АВТОР), приехал с Севера... (тут тоже нецензурное)! Крикнул в рифму, и меня отправили в город Александров Владимирской области, где я 15 дней мел улицу перед высокими каменными стенами поселка Новая Заря, бывшая Александровская слобода, в кельях которой нынче устроили коммунальные квартиры, а раньше жили монахи и царь Иван Грозный, который удил рыбу в реке Серая и убивал кого ни попадя.

Когда я снова поехал к Писателю, то подготовлен был уже отлично. Я знал, что он живет в начале улицы Горького, что таксисты обманывают народ, и из всего имущества у меня на этот раз была лишь сетка-авоська, а в ней кирпич, завернутый в газету «Правда». Подарков я решил на этот раз не везти — ни сала, ни ягод, ни кедровых орехов. И точно! Таксист, услышав мое приказание и небрежно меня осмотрев, сразу же повез меня совершенно в другую сторону. Сначала к Лермонтову, потом к Горькому, потом к Маяковскому в гостиницу «Пекин», а потом и к самому Пушкину, конечно же не ведая, что я уже назубок выучил план Москвы и вообще знаю что почем. Поэтому, когда мы, наконец, оказались перед домом Писателя и таксист предложил мне оплатить этот фальшивый и жульнический проезд, я в ответ подал ему законную мзду в сумме 50 копеек — из расчета 10 копеек за включение счетчика и 40 копеек — по гривеннику за каждый из четырех километров, на расстоянии которых дом Писателя находится от Ярославского вокзала. Таксист вылез меня бить, но от жадности снова просчитался. Я ударил его по голове кирпичной авоськой, он упал, а меня опять посадили в дурдом.

— И вот теперь я очень рад,— помолчав, добавил Мудрицкий,— что наша экспедиция досрочно перевыполнила квартальный план, что все мы получим хорошую премию, что я все лето не пил, не курил, завоевав себе ударным трудом около тысячи рублей новых денег. Теперь-то уж я непременно доеду к Писателю, и теперь-то он конечно уж никуда от меня в этот раз не денется.

— Нет,— сказал я.

— Что? — не понял бич.

— Этого не будет,— сказал я.— Вчера по радио всем нам сообщили о тяжелой утрате. Умер Писатель. Писатель умер.

— То есть как это так, умер? — не понял Мудрицкий.

— А вот так. Взял да и умер. Как и ты умрешь, как я, как все вокруг.

— Разве можно сравнивать? — укорил меня Мудрицкий.

— А почему нельзя? — ответил я вопросом на вопрос.

— То он, а то мы,— вслух размышлял бич.

— Перед Богом все равны,— сказал я.

— Да? Значит, мы там с ним встретимся? — с надеждой посмотрел на меня Мудрицкий.

— Не знаю,— сказал я.— Ты лучше мне объясни, почему тебе нужно именно к нему? Ведь есть же немало других людей, и многие из них до сих пор не умерли. Хочешь, я порекомендую тебе кого-нибудь другого вместо Писателя? Может, ты нерусский?

Но он не ответил мне. ПОРТРЕТ МУДРИЦКОГО: личико с кулачок, железные очечки, плешь во всю продолговатую голову, рост 164 см, кирзовые сапоги, брезентуха, фуфайка.

Вернее, ответил. Его и без того маленькое личико сложилось в гармошку, покраснело, очечки упали, крупные слезы катились из сереньких глаз, и он закрылся грязным ватным рукавом.

— Я русский. Это ты нерусский. Писатель должен учить и спасать. Но он умер. Ой, ой, ой,— завопил Мудрицкий.

— И я русский,— сказал я и, глядя на него, тоже завопил. Мы вопили оба. Бескрайний простор Северо-Востока нашей родины окружал нас и наши вопли. Я не знаю, что плохо, что хорошо, кто русский и кто нерусский, я не знаю, будет ли что-нибудь еще или скоро всему хана, я не знаю, вопил ли кто еще в СССР этим аномально жарким днем, горюя по Писателю, но мы с Мудрицким вопили. Потом я узнал, что зимой, когда Мудрицкий снова сидел в сумасшедшем доме и их повели на трудотерапию, он повесился, использовав кусок электрического провода, и лицо его было озарено таинственным тихим светом. Вот так. Осень окончательно вступила в свои права. Выкачали дерьмо. Построили забор. Я написал «случай из жизни». Снова стало холодно, мрачно, с прогнозом надули. Я вынимаю термометр. Температура у меня нормальная! Дорогой друг, помолись за меня!..» У-у-у!

Кривляясь, колотится головой об стол.

МУЗА. Удивляюсь я, глядя на тебя, твоей легкомысленности. Разве так можно относиться к слову? И как можно так не уважать себя, чтобы так писать? И — самодовольство! Очень собой доволен, просто дальше некуда.

АВТОР. Я, наверное, это плохо прописал. У меня ведь в черновике еще хуже было. Я имел в виду, что с помощью электронщины можно будет воссоздавать все что угодно, любую наглядную картину чувств, но лишь унылый голос глуповатого автора, его смятение не заменит никакая машина, что я и пытаюсь втолковать, да ничего у меня не получается.

МУЗА. Великая мысль! Ты зачем из себя строишь дурака? Отдохни, если не получается. Зачем ты погрузился в ад и хаос необязательности, тоски, чернухи, халтуры и саморазрушительности? Ведь ты умеешь.

АВТОР. Я умею так, как умею в данное время. А данное время не бессловесно, но не для слов. То, что является внешним бессилием, на самом деле полно глубинного смысла и энергии. Время такое? Время, время, время...

МУЗА. Смотри, лягушка скачет, а кот ею совсем не интересуется.

АВТОР. В музыканта не стрелять! Играет, как умеет!

МУЗА молчит.

АВТОР (осторожно). Муза, ты любишь меня?

МУЗА молчит.

АВТОР (вспыхнув). Нет, ты все-таки скажи! Честно скажи!

МУЗА. Ну что ты привязался, как...

АВТОР (хохочет), ...банный лист!..

МУЗА. Фу, как грубо.

АВТОР открывает рот, желая еще что-нибудь сказать, но не успевает, потому что уже наступает ноль часов следующего дня и по радио играют Кремлевские куранты, сопровождаемые Гимном СССР.

АВТОР И МУЗА (нескладно поют в наступившей тишине):

Широка страна моя родная,

Много в ней лесов, полей и рек,

Мы другой такой страны не знаем,

Где б прекрасно мог жить человек.

От Москвы до самых до окраин,

С южных гор до северных морей,

Он пускай проходит как хозяин

Необъятной Родины своей.

Надоело, что застойный ветер

Не дает нам легкими дышать,

Потому желаем перемен мы,

Чтоб прекрасность жизни ощущать.

Чтобы прекрасность жизни ощущать.

Что пре-кра-сно-о-ость

Жизни

О-щу-щать!..

Браво, прекрасность, браво-брависсимо,

Браво, прекрасность, браво-брависсимо.

Мы никогда не разлюбим тебя,

Мы никогда не забудем тебя.

Мы никогда не разлюбим

Тебя-а-а!

Мы — никогда, ничего, никогда.

Ничего, никогда!

Всегда!!!

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Закончив этот труд, автор со злобой подумал, с чего бы это он так распелся, когда объективная реальность и опыт прожитой жизни научили его совершенно обратному.

— Не к добру, ой не к добру! — хотел было воскликнуть он, но не успел этого сделать, потому что в дверь позвонили и в квартиру медленной, торжественной походкой вступил почтальон, протягивая автору газету. Газета гласила:

«Наши достижения огромны и неоспоримы, и советские люди по праву гордятся своими успехами. Они — прочная основа реализации нынешних планов, наших замыслов на будущее. Но партия обязана видеть жизнь во всей ее полноте и сложности. Любые, даже самые грандиозные достижения не должны заслонять ни противоречий в развитии общества, ни наших ошибок и упущений.

Мы об этом говорили и должны повторить еще раз сегодня: на определенном этапе страна стала терять темпы движения, начали накапливаться трудности и нерешенные проблемы, появились застойные и другие чуждые социализму явления. Все это серьезно сказывалось на экономике, социальной и духовной сферах.

Конечно, товарищи, развитие страны не остановилось. Честно трудились десятки миллионов советских людей, активно, в интересах народа действовали многие партийные организации и наши кадры. Все это сдерживало нарастание негативных процессов, но предотвратить их не могло.

Объективно в экономике, да и в других сферах назревала потребность в переменах, но в политической и практической деятельности партии и государства она не находила реализации.

В чем же причина этой сложной и противоречивой ситуации?

Главная причина — и об этом Политбюро считает необходимым с полной откровенностью сказать на Пленуме — состояла в том, что ЦК КПСС, руководство страны прежде всего в силу субъективных причин не смогли своевременно и в полном объеме оценить необходимость перемен, опасность нарастания кризисных явлений в обществе, выработать четкую линию на их преодоление, на более полное использование возможностей, заложенных в социалистическом строе.

При выработке политики и практической деятельности возобладали консервативные настроения, инерция, стремление отмахнуться от всего, что не укладывалось в привычные схемы, нежелание решать назревшие социально-экономические вопросы.

За все это, товарищи, руководящие органы партии и государства несут ответственность!

Степень осознания жизненных проблем и противоречий, общественных тенденций и перспектив во многом зависела от состояния и развития теоретической мысли, от существовавшей атмосферы на теоретическом фронте.

Ленинское указание о том, что ценность теории в точном изображении «всех тех противоречий, которые имеют место в жизни», зачастую просто игнорировалось. Теоретические представления о социализме во многом оставались на уровне 30—40-х годов, когда общество решало совершенно иные задачи. Развивающийся социализм, диалектика его движущих сил и противоречий, реальное состояние общества не стали объектом глубоких научных исследований.

Причины такого положения идут издалека, коренятся еще в той конкретной исторической обстановке, при которой в силу известных обстоятельств из теории и обществоведения ушли живая дискуссия и творческая мысль, а авторитарные оценки и суждения стали непререкаемыми истинами, подлежащими лишь комментированию.

Произошла своего рода абсолютизация сложившихся на практике форм организации общества. Более того, подобные представления, по сути дела, отождествлялись с сущностными характеристиками социализма, рассматривались как неизменные и преподносились в качестве догм, не оставляющих места для объективного научного анализа. Сложился застывший образ социалистических производственных отношений, недооценивалось их диалектическое взаимодействие с производительными силами. Социальная структура общества изображалась схематично, как лишенная противоречий и динамизма многообразных интересов его различных слоев и групп.

Назад Дальше