Гомосек - Уильям Берроуз 2 стр.


Читая рукопись "Пидора", я испытываю точно такие же чувства – почти до невыносимости. Событие, к которому Ли неуклонно подводят обстоятельства, – смерть жены от его собственной руки, знание об одержимости, мертвая рука, только и ждущая возможности перчаткой скользнуть на его руку. Поэтому со страниц и поднимается этот туман угрозы и зла – зла, которого Ли, уже догадываясь, но все же не зная о нем, пытается избежать в неистовых скачках фантазии: его номера, от которых скрипишь зубами, поскольку зловещее уродство таится за ними или рядом, в кулисах – присутствие, осязаемое, как дымка.

Брайон Гайсин сказал мне как-то в Париже:

– Ибо Джоан застрелил мерзкий дух, чтобы… – Обрывок сообщения медиума, незавершенный – или все же завершенный? Его и не нужно договаривать, прочтите: "Джоан застрелил мерзкий дух чтоб быть" – то есть, осуществить ненавистную паразитическую оккупацию. Мое представление об обладании ближе средневековой модели, нежели современным психологическим объяснениям, с догматическим упорством твердящим, что подобные манифестации должны происходить только изнутри и никогда, никогда, никогда – не снаружи. (Как будто внутреннее и внешнее как-то четко разграничиваются). Я имею в виду буквально вселившегося духа. И в самом деле, саму психологическую концепцию с таким же успехом могли измыслить духи, поскольку нет ничего опаснее для захватчика, чем осознающий его инородным захватчиком носитель, в который он вторгся. Именно поэтому дух-захватчик являет себя, только когда это абсолютно необходимо.

В 1939 году я начал интересоваться египетской иероглификой и отправился поговорить с неким светилом факультета египтологии Чикагского университета. Но что-то кричало мне в самое ухо: "ТЕБЕ ЗДЕСЬ НЕ МЕСТО!" Да, иероглифика оказалась только одним из ключей к механизму обладания. Подобно вирусу, дух-захватчик должен найти себе точку входа.

Тот случай послужил первым ясным указанием, что во мне присутствует нечто, не являющееся мной и не поддающееся моему контролю. Помню один сон того периода: в конце тридцатых годов я работал дезинсектором в Чикаго и жил в меблированных комнатах в ближнем Норт-Сайде. Во сне я парил под потолком с ощущением крайней смерти и отчаяния, а, опустив глаза, видел, как в дверь с неумолимой целеустремленностью выходит мое тело.

Встает вопрос: не могло бы яхе своим ослепительным откровением спасти положение? Помню нарезку, которую я сделал в Париже много лет спустя: "Грубые ободранные ветра ненависти и невезения выдули выстрел". Много лет я считал, что это относится к инъекции джанка, когда джанк брызжет из шприца или пипетки вбок из-за какого-то препятствия. Брайон Гайсин указал мне на истинное значение этой фразы: выстрел, убивший Джоан.

В Кито я купил скаутский нож. У него была металлическая рукоятка, и выглядел он вообще как бы странно потемневшим от времени – точно из мусорной лавки старьевщика на рубеже веков. Я увидел его на подносе, где лежали другие старые ножи и кольца, с которых стерлось серебро. Было около трех часов дня, через несколько дней после того, как я вернулся в Мехико, и я решил нож этот заточить. Точильщик, посвистывая в свисток, ходил по определенному маршруту, и я направился к его тележке – но ощущение утраты и грусти, давившее на меня весь день так, что я едва мог дышать, стало еще сильнее, и по щекам моим потекли слезы.

– Что же это со мной? – недоумевал я.

Вот эта тяжелая депрессия и чувство обреченности возникают в тексте снова и снова. Ли обычно приписывает их неудачам с Аллертоном: "Все движения и мысли замедляла какая-то тяжесть. Лицо Ли окаменело, голос стал безжизненным". Аллертон только что отказался от приглашения на ужин и резко ушел: "Ли смотрел в стол, мысли ворочались медленно, точно ему стало очень холодно". (Когда я читаю это, мне самому становится холодно и уныло.)

А вот провидческий сон в хижине Коттера в Эквадоре: "Он стоял перед "Эй, на борту!". Бар выглядел брошенным. Он слышал, как кто-то плачет. Он увидел своего маленького сына, опустился на колени и взял ребенка на руки. Плач стал громче, волной печали… Он прижал малыша Вилли к груди. Там стояла группа людей в робах заключенных. Ли не понимал, что они здесь делают, и почему он плачет".

Я вынудил себя вспомнить тот день, когда умерла Джоан, ошеломляющее чувство обреченности и утраты… идя по улице, я вдруг понял, что по щекам у меня катятся слезы. "Что же это со мной происходит?" Маленький скаутский ножик с металлической рукояткой, серебро стерлось, пахнет старыми монетами, свисток точильщика. Что стало с этим ножом, который я так никогда у него и не забрал?

Я вынужден с ужасом признать, что если бы не смерть Джоан, я никогда не стал бы писателем, вынужден осознать, до какой степени это событие послужило причиной моего писательства и сформировало его. Я живу с постоянной угрозой одержимости духом, с постоянной необходимостью избежать его, избежать Контроля. Так смерть Джоан связала меня с захватчиком, с Мерзким Духом и подвела меня к той пожизненной борьбе, из которой у меня нет другого выхода – только писать.

Я вынудил себя избегать смерти. Дентон Уэлч – почти мое лицо. Запах старых монет. Что же стало с этим ножиком по имени Аллертон, назад к отвратительным "Маргарас Инк.". Осознание – в основе своей сформулированное деяние? День обреченности и утраты Джоан. Понял, что слезы катятся с Аллертона стирающегося с того же человека, что и западный стрелок. Что ты переписываешь? Пожизненная озабоченность Контролем и Вирусом. Получив доступ, вирус использует энергию носителя, его кровь, плоть и кости, чтобы воссоздавать самого себя. Модель догматического упорства никогда не снаружи кричала мне в самое ухо: "ТЕБЕ ЗДЕСЬ НЕ МЕСТО!"

Запись точно в смирительной рубашке тщательно парализованная с тяжелым нежеланием. Избежать их заранее предписанных линий через много лет после записанного события. Творческий тупик избежал смерти Джоан. Дентон Уэлч – это голос Кима Карсона сквозь облако подчеркнутый стук сломанного столика.

Уильям С. Берроуз

Февраль 1985 г.

ГЛАВА 1

Ли обратил внимание на еврейского мальчика по имени Карл Стайнберг, с которым был шапочно знаком уже примерно год. Впервые увидев Карла, Ли подумал: "Этим можно воспользоваться, если б фамильные драгоценности не заложили Дядюшке Джанку".

Мальчик был светловолос, лицо худое и остренькое, несколько веснушек, чуть розовеют уши и нос, будто только что умылся. Ли не знал никого чище его. Круглыми карими глазками и пушистыми волосиками он напоминал птенчика. Карл родился в Мюнхене, а вырос в Балтиморе. Манеры и внешность были у него европейские. Даже за руку здоровался так, что казалось – при этом он щелкает каблуками. В целом, Ли считал, что с европейскими юношами общаться легче, чем с американцами. Грубость многих соотечественников угнетала его: грубость, основанная на прочном неведении всего, что касалось хороших манер, и на удобном для общественных нужд предположении, что все люди в большей или меньшей степени равны и взаимозаменяемы.

А Ли в любых отношениях искал ощущения контакта. С Карлом нечто подобное получалось. Мальчик слушал вежливо и, казалось, понимал, о чем Ли говорит. Сначала отнекиваясь, он, в конце концов, смирился с тем, что Ли испытывает к нему сексуальный интерес, и сказал ему:

– Поскольку я не могу изменить своего мнения о тебе, придется его менять по поводу других вещей.

Но вскоре Ли понял, что дальше хода нет. "Если бы я так далеко зашел с американским мальчишкой, – рассуждал он, – я бы и дальше пробился. Что с того, что он не педик. Люди же могут быть просто любезными. В чем же вся штука?" И Ли, наконец, угадал правильный ответ: "Невозможно это от того, что это бы не понравилось его мамочке". И Ли понял, что пора собирать вещички. Он вспомнил одного своего друга, еврея-гомосексуалиста, жившего в Оклахома-сити. Когда Ли спросил его: "Зачем ты здесь живешь? Денег у тебя хватит жить где пожелаешь", – тот ему ответил: "Если я уеду, это убьет мою мамочку". Ли обалдел.

Однажды днем Ли прогуливался с Карлом мимо парка на Амстердам-авеню. Неожиданно Карл слегка поклонился ему и пожал руку.

– Желаю удачи, – сказал он и побежал к трамваю.

Ли какое-то время смотрел ему вслед, а потом зашел в скверик и уселся на бетонную скамью, отлитую так, чтобы напоминать дерево. Синие лепестки цветущего дерева засыпали скамейку и дорожку перед нею. Ли просто сидел и смотрел, как их сдувает теплый весенний ветерок. Небо затягивало тучами перед ливнем. Ли чувствовал себя одиноким и сломленным. "Придется поискать кого-нибудь другого", – думал он. Он закрыл лицо руками. Он очень устал.

Перед глазами прошла призрачная вереница мальчишек: каждый выступал вперед, произносил "Желаю удачи" и бежал к трамваю.

"Извини… ты не туда попал… попробуй еще разок… где-нибудь в другом месте… в каком-нибудь другом месте… не здесь… не со мной… мне ни к чему, мне не нужно, мне не хочется. Чего привязался?" Последнее лицо было настолько реальным и мерзким, что Ли огрызнулся вслух:

Однажды днем Ли прогуливался с Карлом мимо парка на Амстердам-авеню. Неожиданно Карл слегка поклонился ему и пожал руку.

– Желаю удачи, – сказал он и побежал к трамваю.

Ли какое-то время смотрел ему вслед, а потом зашел в скверик и уселся на бетонную скамью, отлитую так, чтобы напоминать дерево. Синие лепестки цветущего дерева засыпали скамейку и дорожку перед нею. Ли просто сидел и смотрел, как их сдувает теплый весенний ветерок. Небо затягивало тучами перед ливнем. Ли чувствовал себя одиноким и сломленным. "Придется поискать кого-нибудь другого", – думал он. Он закрыл лицо руками. Он очень устал.

Перед глазами прошла призрачная вереница мальчишек: каждый выступал вперед, произносил "Желаю удачи" и бежал к трамваю.

"Извини… ты не туда попал… попробуй еще разок… где-нибудь в другом месте… в каком-нибудь другом месте… не здесь… не со мной… мне ни к чему, мне не нужно, мне не хочется. Чего привязался?" Последнее лицо было настолько реальным и мерзким, что Ли огрызнулся вслух:

– А тебя кто вообще спрашивал, уебище?

Он открыл глаза и огляделся. Мимо шли два подростка-мексиканца, обняв друг друга за шеи. Он долго смотрел им вслед, облизывая пересохшие потрескавшиеся губы.

Ли продолжал встречаться с Карлом и после этого случая, и наконец Карл сказал ему "Желаю удачи" в последний раз и ушел. Позже Ли узнал, что он уехал со своим семейством в Уругвай.

Ли сидел с Винстоном Муром в "Ратскеллере" и пил двойную текилу. Часы с кукушкой и изъеденные молью оленьи головы на стенах придавали ресторану унылый и неуместный тирольский вид. Вонь разлитого пива, забитых унитазов и прокисшего мусора висела в воздухе густым туманом и выползала на улицу через узкие и неудобные двойные двери. Телевизор, частро вообще не работавший, издавал жуткое гортанное мяуканье, дополняя общую непривлекательность заведения.

– Я был здесь вчера вечером, – сообщил Ли Муру. – Разговаривал с педоватым врачом и его дружком. Врач – майор в медицинском корпусе. А дружок его – какой-то мутный инженер. Сучара и страхолюдина. И вот врач приглашает меня выпить с ними, а дружок начинает ревновать. Мне же пиво все равно по барабану, а врач принимает это на счет Мексики вообще и себя лично. Начинает старую песню: "А вам нравится Мексика?", то и сё. Я говорю ему: Мексика-то – нормальная страна, местами, а вот от него лично у меня геморрой. Вежливо так сказал, понимаешь? А кроме этого, мне домой к жене пора.

А он мне: "Нет у вас никакой жены, вы – такой же педик, как и я". Я ему говорю: "Я уж не знаю, какой из вас педик, док, но выясняет это пусть кто-нибудь другой. Будь вы хоть симпатичным мексиканцем, так вы же – просто старая уродина. А дружок ваш, молью поеденный, – еще и вдвойне". Я, конечно, надеялся, что до крайностей дело не дойдет…

А Хэтфилда ты не знал? Конечно, куда тебе? Это до тебя еще было. Он в pulqueria пришил одного cargador'а. Влетело ему в пятьсот баксов. Так вот, прикинь – если cargador'a взять за основу, во что обойдется убийство майора мексиканской армии?

Мур подозвал официанта:

– Yo quero un sandwich, – улыбнулся он. – Quel sandwiches tiene?

– Ты чего хочешь? – Ли разозлился, что его прервали.

– Я точно не знаю, – ответил Мур, пробегая глазами меню. – Интересно, они могут сделать сандвич с плавленым сыром на пшеничном гренке? – И Мур повернулся к официанту с улыбкой, изображавшей мальчишескую радость.

Ли закрыл глаза, пока Мур пытался донести до официанта представление о плавленом сыре на пшеничном гренке. Мур со своим ломаным испанским был очаровательно беспомощен. Он устроил представление "маленький мальчик в чужой стране". Мур улыбался своему отражению во внутреннем зеркале – улыбкой без тени тепла, но не холодной: бессмысленной улыбкой сенильного тлена, которой впору только вставные зубы, улыбкой состарившегося человека, необратимо поглупевшего в одиночном заточении исключительной любви к самому себе.

Мур был худосочным молодым человеком со светлыми волосами, обычно довольно длинными, бледно-голубыми глазами и очень белой кожей. Под глазами лежали темные круги, а рот огибали две глубокие морщины. Выглядел он сущим ребенком, но в то же время казалось, что он состарился раньше срока. Смерть оставила на его лице свой опустошительный след – маршруты тления пролегли глубоко в плоти, отрезанной от живого заряда контакта. Ненависть была его главным стимулом, он буквально жил и двигался ею, но в его ненависти не было ни страсти, ни ярости. Ненависть Мура была медленным постоянным нажимом, слабым, но бесконечно упорным – она поджидала и пользовалась любой слабостью в противнике. И медленные капли ненависти прорезали на лице Мура эти морщины тления. Он состарился, не ощутив вкуса жизни – точно кусок мяса, так и сгнивший на полке кладовой.

Мур имел обыкновение прерывать рассказ именно в том месте, когда дело доходило до его сути. Часто завязывал долгую беседу с официантом или кто еще попадется под руку или напускал на себя рассеянность, отдалялся и зевал: "Что ты сказал?" – точно тоскливая реальность призвала его к себе из каких-то размышлений, о которых у остальных не может быть ни малейшего понятия.

Мур заговорил о своей жене:

– Сначала, Билл, она на мне так залипала, что натурально истерики устраивала, когда я на работу в свой музей уходил. Мне удалось укрепить ее эго так, что я ей вовсе перестал быть нужен, а после этого мне уже оставалось только одно – свалить самому. Я для нее больше ничего не мог сделать.

Мур разыгрывал искренность. "Боже мой, – подумал Ли, – он действительно в это верит".

Ли заказал еще одну двойную текилу. Мур встал.

– Ладно, мне пора. Дел полно.

– Послушай, – сказал Ли. – Как насчет поужинать сегодня?

– Нормально.

– В шесть в "Стейк-Хаусе Кей-Си".

– Ладно. – Мур ушел.

Ли выпил полстакана текилы, который перед ним поставил официант. С Муром он периодически общался в Нью-Йорке несколько лет, и тот ему никогда не нравился. Муру Ли тоже не нравился – но Муру не нравился никто. Ли сказал себе: "Должно быть, ты совсем спятил, если даже сюда глазки строишь. Ты же знаешь, какая он сука. Эти полупидары любому пидарасу сто очков вперед дадут".

Когда Ли пришел в "Стейк-Хаус Кей-Си", Мур уже сидел там. С ним был Том Уильямс, еще один мальчишка из Солт-Лейк-Сити. Ли подумал: "И компаньонку с собой привел".

– Мне парнишка нравится, Том этот, я просто терпеть не могу с ним наедине. Все время пытается меня в постель затащить. Что мне в педиках и не нравится. С ними не выходит оставаться друзьями… – Да, Ли уже буквально слышал его голос.

За ужином Мур с Уильямсом обсуждали яхту, которую собирались построить в Зихуатенехо. Ли считал проект дурацким.

– Строить яхты – дело профессионалов, нет? – спросил он. Мур сделал вид, что не слышит.

После ужина Ли отправился с Муром и Уильямсом в пансион к Муру. У дверей Ли спросил:

– Не хотите ли выпить, джентльмены? Я принесу бутылку… – И он перевел взгляд с одного на другого.

Мур ответил:

– Э-э, нет. Понимаешь, нам нужно поработать над планом нашей яхты.

– О, – ответил Ли. – Понятно. Тогда до завтра? Давай тогда выпьем в "Ратскеллере"? Скажем, часов в пять?

– Я, наверное, завтра буду занят.

– Да. Но ты ведь все равно должен пить и есть.

– Видишь ли, эта яхта сейчас для меня – самое важное в жизни. Она займет у меня все время.

Ли сказал:

– Как угодно, – и ушел.

Это его глубоко задело. Он уже слышал голос Мура:

– Спасибо, что поддержал меня, Том. Надеюсь, он понял. Конечно, Ли – парень интересный и все такое… Но все эти дела с педиками для меня сейчас – чересчур. – Терпимый, рассматривает вопрос со всех сторон, даже сочувствует в мелочах, но наконец вынужден тактично, но твердо провести черту. "И он в самом деле в это верит, – думал Ли. – Как и в ту чушь насчет укрепления эго жены. Может наслаждаться плодами своей ядовитой стервозности и одновременно видеть себя святым. Еще тот приемчик".

На самом деле, отлуп Мура был рассчитан на то, чтобы в сложившихся обстоятельствах ранить как можно больнее. Он ставил Ли в положение презренно настырного педика, слишком глупого и бесчувственного, чтобы понимать: его знаки внимания нежеланны. Он как бы вынуждал Мура к противной необходимости именно такого расклада.

Ли оперся на фонарный столб и простоял так несколько минут. Шок отрезвил его, пьяная эйфория схлынула. Он понял, насколько устал, насколько ослаб, но домой идти он еще не был готов.

ГЛАВА 2

"Что бы ни делалось в этой стране, все разваливается, – думал Ли. Он внимательно рассматривал лезвие своего карманного ножа из нержавейки. Хромовое покрытие слезало с него, как серебряная фольга. – Меня бы нисколько не удивило, если бы я снял в "Аламеде" мальчика, а у него… О, а вот и наш честный Джо".

Джо Гидри подсел к нему, сбросив на столик и свободный стул свои узлы. Рукавом он протер горлышко пивной бутылки и заглотнул одним махом половину содержимого. Джо был крупным человеком с красной рожей ирландского политика.

Назад Дальше