Жозеф Лакрис был сдержан; к этому его обязывало положение конспиратора. Но, с другой стороны, он охотно подчеркивал свое могущество и влияние. А потому он извлек из кармана синий сафьяновый бумажник, который носил на груди у самого сердца, вынул оттуда письмо и, передав его г-же де Бонмон, сказал с улыбкой:
— Пусть делают обыск в моей квартире. Я все ношу с собой.
Госпожа де Бонмон взяла письмо, прочла его про себя и, порозовев от почтительного волнения, отдала его слегка дрожащей рукой Жозефу Лакрису. А когда это августейшее письмо, вернувшись в синий сафьяновый бумажник, заняло свое место на груди секретаря союза роялистской молодежи, баронесса Элизабет направила на эту грудь долгий, увлажненный слезами, пылающий взгляд. Юный Лакрис представился ей внезапно в сиянии героической красоты.
Сырость, и прохлада ночи понемногу пронизывали сотрапезников, засидевшихся под деревьями ресторана. Розовые огни, озарявшие цветы и бокалы, угасали один за другим на осиротевших столиках. По просьбе г-жи де Громанс и баронессы Жозеф Лакрис вторично достал из бумажника письмо короля и прочел приглушенным, но внятным голосом:
«Дорогой Жозеф!
Весьма рад патриотическому воодушевлению, которое наши друзья проявили под вашим влиянием. Я видел П. Д. Он настроен бодро.
Всегда к Вам благосклонный Филипп».Прочитав это письмо, Жозеф Лакрис вложил его обратно в синий сафьяновый бумажник, который покоился у него на груди под белой гвоздикой, украшавшей его петлицу.
Господин де Громанс пробормотал несколько одобрительных слов:
— Прекрасно! Так должен говорить глава, настоящий глава.
— Я того же мнения,— отозвался Жозеф Лакрис.— Истинная радость исполнять распоряжения такого повелителя.
— И какой сжатый язык,— продолжал г-н де Громанс.— Герцог Орлеанский словно унаследовал тайну эпистолярного стиля у графа Шамбора. Вам, сударыня, конечно, небезызвестно, что никто на свете не писал таких бесподобных писем, как граф Шамбор. Он мастерски владел пером. Совершенно бесспорно, что письма ему особенно удавались. Что-то напоминающее его импозантную манеру есть и в записке, которую нам только что прочитал господин Лакрис. Пожалуй, у герцога Орлеанского даже больше живости, больше юношеского пыла… Какая великолепная внешность у этого молодого принца! Настоящий сын Марса и истый француз! Он привлекает, он пленяет. Меня уверяли, что он почти популярен в предместьях,— ему там дали прозвище Солдатский Котелок.
— Да, массы все больше и больше склоняются на его сторону,— сказал Лакрис.— Булавки для галстуков с изображением короля, которые мы обильно раздаем, начинают проникать на заводы и в мастерские. У короля больше здравого смысла, чем принято думать. Мы приближаемся к цели.
Господин де Громанс ответил благожелательным и авторитетным тоном:
— При таком рвении, такой осторожности и преданности, как у вас, господин Лакрис, можно питать любые надежды. И я убежден, что вы добьетесь победы, не вызывая слишком много жертв. Ваши противники сами толпами придут к вам.
Причастность к партии «присоединившихся» не мешала г-ну Громансу желать восстановления монархии, но, и, не позволяла открыто одобрять те насильственные мероприятия, которые предлагал Жозеф Лакрис за десертом. Г-н де Громанс, посещавший балы префектуры и флиртовавший с г-жой Вормс-Клавлен, деликатно хранил молчание, когда молодой секретарь союза роялистской молодежи высказался за необходимость расправиться с жидовским префектом, но приличие отнюдь не препятствовало ему хвалить письмо принца и дать понять, что он готов на любые жертвы для спасения страны.
Господин де Термондр отличался не меньшим патриотизмом и с не меньшим удовольствием смаковал слог Филиппа. Но, завзятый собиратель редкостей и ярый любитель автографов, он прежде всего подумал о том, как бы ему заполучить у юного Лакриса королевское письмо — в обмен ли, даром ли, или, так сказать, заимообразно. Он раздобыл такими способами письма некоторых лиц, замешанных в процессе Дрейфуса, и составил интересное собрание. Теперь он подумывал о том, чтобы собрать коллекцию материалов о «Заговоре» и включить в нее в качестве наиболее ценного документа письмо принца. Он сознавал, что дело будет нелегким, и весь погрузился в обдумывание своего замысла.
— Приезжайте ко мне, господин Лакрис,— сказал он,— приезжайте ко мне в Нейи: я пробуду там еще несколько дней. Я покажу вам любопытные автографы, и мы еще поговорим об этом письме.
Госпожа де Громанс выслушала с должным вниманием записку короля. Она была светской дамой. Ей очень хорошо было известно, к чему обязывает этикет в отношении августейших особ. Она склонила голову при словах, начертанных Филиппом, как сделала бы реверанс, если бы имела честь присутствовать при церемониальном выходе короля, шествующего в обеденный зал. Но она не испытывала ни энтузиазма, ни благоговения. А кроме того, она доподлинно знала, что представляют собой подобные августейшие особы. Она видела на самом близком расстоянии одного из родичей герцога. Это случилось однажды днем в укромном доме близ Елисейских полей. Сказали друг другу все, что можно было сказать, но свидание не имело продолжения. Его высочество был корректен, однако не проявил широты натуры. Безусловно, она оценила оказанную ей честь, но не видела в этой чести ничего из ряда вон выходящего. Она уважала принцев; она любила их при случае, но не мечтала о них. И письмо не вызвало в ней никакого волнения. Что же касается юного Лакриса, то в ее симпатии к нему не было ничего пылкого или захватывающего. Она понимала, одобряла этого маленького русого молодого человека, немного щуплого, довольно милого, который не был богат и выбивался из сил, чтобы свести концы с концами и придать себе весу. Она знала из личного опыта, что нелегко вести широкую жизнь при небольших средствах. Оба они подвизались в высшем обществе. Это могло служить поводом для доброго согласия. Помочь друг другу при случае,— с удовольствием! Но и только.
— Поздравляю, господин Лакрис! Примите мои наилучшие пожелания,— сказала она.
Насколько чувства баронессы Элизабет были рыцарственнее и нежнее! Ласковая венка всем сердцем отдалась элегантному заговору, которому служила эмблемой белая гвоздика. Она к тому же так обожала цветы. Причастность к заговору дворян в пользу короля давала ей возможность войти и окунуться в общество родовитого французского дворянства, проникнуть в самые аристократические гостиные и вскоре, быть может, попасть ко двору. Она была растрогана, восхищена, смущена. Но нежность преобладала в ней над честолюбием; со всею искренностью своего легко распахивающегося сердца она уловила поэзию в письме принца. И она простодушно высказала то, что думала:
— Господин Лакрис, это письмо поэтично.
— Да, верно,— подтвердил Жозеф Лакрис.
И они обменялись долгим взглядом.
Ничего достопамятного не было произнесено больше в ту летнюю ночь за маленьким столиком ресторана, уставленным свечками и цветами.
Настал час разъезда. После того, как баронесса встала из-за стола и Жозеф Лакрис накинул на ее пышные плечи манто, она протянула руку г-ну де Термондру, который прощался со всеми. Он решил идти пешком в Нейи, где временно снимал квартиру.
— Это совсем близко отсюда, всего в пятистах шагах. Уверен, сударыня, что вы не знаете Нейи. Я открыл в Сен-Жаме остатки старинного парка с группой Лемуана в решетчатой беседке. Надо вам как-нибудь ее показать.
И его рослая, коренастая фигура тотчас же углубилась в аллею, залитую синим светом луны.
Баронесса предложила Громансам отвезти их домой в клубной карете, которую прислал за ней ее брат Вальштейн.
— Садитесь, мы вполне уместимся втроем.
Но Громансы были люди тактичные. Они крикнули фиакр, стоявший у решетки ресторана, и так быстро юркнули в коляску, что баронесса не успела их удержать. Она осталась одна с Жозефом Лакрисом перед открытой дверцей экипажа.
— Довезти вас, господин Лакрис?
— Боюсь вас стеснить.
— Нисколько. Где вас ссадить?
— На Площади Звезды.
Они покатили среди безмолвия ночи по голубой дороге, окаймленной зеленью деревьев… И неизбежное свершилось.
Когда карета остановилась, баронесса спросила тихим голосом, будто очнувшись от сна:
— Где мы?
— Увы, уже на площади,— ответил Жозеф Лакрис.
Он сошел, а баронесса поехала в одиночестве по проспекту Монсо в похолодевшей карете, держа помятую белую гвоздику в руках без перчаток, с полузакрытыми веками и полуоткрытыми губами. Она все еще трепетала от жгучих и нежных объятий, которые, приближая к ее груди королевское письмо, слили в ее душе сладость любви с гордостью славы. Она испытывала сознание, что это письмо приобщило ее интимное приключение к национальному величию и к многославной истории Франции.
XI
Это происходило на улице Бэри, в глубине двора, в квартирке на антресолях, куда с трудом проникал свет, такой же унылый, как и камни, по которым он скользил. Сын герцога Жана, Анри де Бресе, председатель исполнительного комитета, сидя за своим бюро, превращал на листе белой бумаги чернильную кляксу в аэростат, пририсовывая к ней сетку, канаты и гондолу. Позади него на стене висела большая фотография принца, который выглядел на ней молодым, но очень дряблым, разбухшим и вульгарно торжественным. Портрет окружали трехцветные знамена с геральдическими лилиями. По углам комнаты стояли развернутые флаги с золотыми эмблемами и монархическими девизами, вышитыми вандейскими и бретонскими дамами. В глубине комнаты на панели развешаны были кавалерийские сабли с картонной полоской, на которой красовалась надпись: «Да здравствует армия!» Под ними — пришпиленное булавками карикатурное изображение Жозефа Рейнака {27} в виде гориллы. Всю обстановку этой комнаты, одновременно интимной и административной, составляли конторский шкап и несгораемая касса, вместе с диваном, четырьмя стульями и бюро черного дерева. Вдоль стен были навалены кипы пропагандистских брошюр.
Жозеф Лакрис, секретарь департаментского комитета союза роялистской молодежи, стоя у камина, молча проверял членские списки. Сидя верхом на стуле, устремив взгляд в одну точку и морща лоб, Анри Леон, вице-председатель юго-западных роялистских комитетов, развивал свои взгляды. Он слыл за дерзкого и брюзгливого человека, видевшего все в мрачном свете. Но его наследственные финансовые способности придавали ему вес в глазах сообщников. Он был сыном Леон-Леона, банкира испанских Бурбонов, обанкротившегося во время краха «Всеобщего объединения».
— Нас теснят; что ни говорите, а нас теснят. Я чувствую это с каждым днем. Тиски сжимаются. При Мелине нам было где развернуться, нам было приволье, полное приволье. Мы чувствовали себя свободно, и никто нас не стеснял.
Он раздвинул локти и сделал жест проталкивающегося вперед человека, как бы для того, чтобы дать представление о той легкости, с которой можно было двигаться в счастливые, ныне отошедшие времена. И он продолжал:
— При Мелине у нас было все. Мы, роялисты, пользовались поддержкой правительства, армии, суда, администрации, полиции.
— У нас и теперь есть все это,— возразил Анри де Бресе.— А общественное мнение более чем когда-либо стоит за нас, с тех пор как министры потеряли популярность.
— Нет, теперь совсем не то. При Мелине мы были официозной организацией, державшей сторону правительства и консервативной. Самое благоприятное положение для устройства заговоров. Не заблуждайтесь: француз в массе консервативен. Он домосед. Переезды его пугают. Мелин оказал нам крупнейшую услугу: он придал нам безвредный вид, безобидный вид,— да, безобидный, такой же, как у него самого. Он утверждал, что республиканцы — это мы, и народ верил ему. Глядя на его лицо, нельзя было заподозрить, что он шутит. Он способствовал тому, что общественное мнение нас признало. Услуга не маленькая!
— Мелин был порядочным человеком! — вздохнул Анри де Бресе.— Надо отдать ему справедливость.
— Это был патриот,— сказал Жозеф Лакрис.
— При этом министре,— продолжал Анри Леон,— у нас было все, мы представляли собой все, нам было доступно все. Нам даже не к чему было скрываться. Мы не стояли вне республики, мы стояли над ней. Мы господствовали над ней с высоты нашего патриотизма. Мы были всем, мы были Францией. Я не питаю нежных чувств к этой потаскушке-республике, но надо признать, она бывает порой славной девчонкой. При Мелине полиция была чудесна, просто пленительна. Во время роялистской манифестации, которую вы, Бресе, премило организовали, я кричал до хрипоты: «Да здравствует полиция!» И кричал от чистого сердца. Полицейские с увлечением дубасили республиканцев!.. Жиро-Ришара упрятали в кутузку за то, что он крикнул: «Да здравствует республика!» Мелин устроил нам слишком райскую жизнь. Ну, прямо добрая нянюшка! Он нас баюкал, он нас укачивал. Да, да, сам генерал Декюир сказал: «Раз у нас есть все, чего мы желаем, то зачем нам громить лавчонку с риском опозориться!» О, блаженные времена! Мелин водил хоровод. Националисты, монархисты, антисемиты, плебисцитники, все мы дружно плясали под его деревенскую скрипку. Все — поселяне! Все — блаженные! Уже при Дюпюи {28} я был менее доволен; при нем дело шло не так открыто. Мы были не так спокойны. Безусловно, он не желал нам зла. Но его нельзя было назвать настоящим другом. Это уже не был добрейший деревенский скрипач, который заправлял свадебным хороводом. Это был толстый извозчик, который тряс нас напропалую в своей коляске. Вез он ни так, ни сяк, то и дело застревая — вот-вот опрокинет. Рука у него была неловкая. Вы скажете, что он притворялся ротозеем. Но притворное ротозейство сильно смахивает на настоящее. А кроме того, он сам не знал, куда везти. Бывают такие трепалы-извозчики, которые не знают вашей улицы и тащат вас без конца и края по невозможным дорогам, хитро прищуривая глаз. Это действует на нервы!
— Я не защищаю Дюпюи,— сказал Анри де Бресе.
— А я вовсе не нападаю на него; я рассматриваю его, изучаю, определяю. Я не ненавижу его. Он оказал нам большую услугу. Не надо это забывать. Без него нас бы уже упрятали под замок. После провала на похоронах Фора в великий день параллельного выступления наша песенка была бы уж спета, милые мои ягнятки.
— Не нас он щадил,— отозвался Жозеф Лакрис, уткнувшись носом в список.
— Знаю. Он сразу понял, что ничего не может нам сделать, что тут замешаны генералы, что заварилась слишком густая каша. Тем не менее мы должны поставить ему толстую свечу.
— Ба! — сказал Анри де Бресе.— Нас так же оправдали бы, как Деруледа.
— Возможно. Но он дал нам помаленьку оправиться после похоронной катастрофы, и, признаюсь, я ему благодарен за это. С другой стороны, он нас сильно подвел, хотя, вероятно, невольно и без злобных намерений. Вдруг, в самый неожиданный момент, этот толстяк сделал вид, что мечет против нас громы и молнии. Знаю, что положение дел обязывало его. Знаю, что это не было всерьез. Но создалось дурное впечатление. Я опять и опять повторю вам: наша страна консервативна. Дюпюи не говорил, как Мелин, что консерваторы — это мы, что республиканцы — это мы. Да если б он и сказал, ему бы никто не поверил. Ему никогда не верили. Во время его министерства мы отчасти утратили наш авторитет в стране. Нас перестали считать безвредными. Мы внушили тревогу записным республиканцам. Это было почетно, но опасно. Дела наши обстояли хуже при Дюпюи, чем при Мелине; они еще хуже при Вальдек-Руссо {29}, чем были при Дюпюи. Такова правда, горькая правда.
— Несомненно,— возразил Анри де Бресе, покручивая ус,— совершенно несомненно, что министерство Вальдека — Мильерана питает дурные намерения; но, повторяю, оно непопулярно, оно не продержится.
— Оно непопулярно,— продолжал Анри Леон,— но уверены ли вы в том, что оно не продержится достаточно долго, чтобы нам повредить? Непопулярные правительства держатся столь же долго, как и другие. Прежде всего, популярных правительств вообще не бывает. Править — значит возбуждать недовольство. Мы здесь между своими, нам незачем умышленно говорить всякие глупости. Неужели вы думаете, что мы будем популярны, когда станем правительством? Неужели вы думаете, Бресе, что народ заплачет от умиления, глядя на ваш камергерский мундир с ключом у поясницы? А вы, Лакрис, неужели вы полагаете, что, когда будете префектом полиции, предместья в день стачки встретят вас триумфальными кликами? Взгляните в зеркало и скажите сами, похожи ли вы на народного кумира! Незачем обманывать самих себя. Мы говорим, что правительство Вальдека состоит из идиотов. Вполне разумно так говорить. Но неразумно в это верить.
— Для нас утешительно то, что правительство слабо и ему не будут повиноваться,— заметил Жозеф Лакрис.
— У нас уж давненько слабые правительства,— сказал Анри Леон.— А все они нас били.
— У правительства Вальдека нет ни одного надежного комиссара,— возразил Жозеф Лакрис.— Ни одного!
— Тем лучше,— сказал Анри Леон,— потому что одного было бы достаточно, чтобы сцапать всех нас троих. Говорю вам, тиски сжимаются. Поразмыслите над изречением философа, оно того стоит: «Республиканцы плохо управляют, но хорошо обороняются».
Между тем Анри де Бресе, склонившись над бюро, превращал вторую чернильную кляксу в жука, пририсовывая к ней голову, два усика и шесть лапок. Он остался доволен своим произведением, поднял голову и сказал:
— У нас еще есть недурные козыри в нашей игре: армия, духовенство…
Анри Леон прервал его:
— Армия, духовенство, суд, буржуазия, молодцы из мясной, словом, весь удешевленный воскресный поезд… И он катит… и будет катить, пока машинист его не остановит.