Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 2 - Быстролетов Дмитрий Александрович


Д.А. Быстролётов (Толстой) ПИР БЕССМЕРТНЫХ Книги о жестоком, трудном и великолепном времени

К 110-летию со дня рождения Дмитрия Александровича Быстролётова

На обложке: Д.А. Быстролётов. Анечка (акварель). 1943 год

В оформлении форзацев использованы работы Д.А. Быстролётова

Всё живое на земле боится смерти, и только один человек в состоянии сознательно победить этот страх. Перешагнув через страх смерти, идейный человек становится бессмертным, в этом его высшая и вечная награда.

Смертных на земле — миллиарды, они уходят без следа, для них опасности и тяготы жизни — проклятье, для нас — радость, гордость и торжество!

Борьба — это пир бессмертных.

Дмитрий Быстролётов (Толстой)

Книга пятая. Путешествие на край ночи

Предисловие

Зимой 1942 года, на четвертом году заключения, я получил извещение, что на воле умерли моя мать и жена. Их смерть стоит в прямой связи с моим арестом: их загнали в могилу те же самые люди, которые повинны в том, что я был необоснованно арестован и реабилитирован «за отсутствием состава преступления» только на восемнадцатом году заключения. Осенью 1942 года я встретил в лагере женщину, которую полюбил за то, что она стала для меня светильником в ночи — моей женой, помощником и другом. Ее муж умер в заполярных лагерях, так и не успев дождаться пересмотра выдуманного «дела». Отбыв второй срок, жена дожила до реабилитации, будучи уже полным инвалидом. Таких примеров мы видели вокруг себя множество и сделали общий вывод: злодеяния сталинского времени в смысле количества отнюдь не исчерпываются десятками миллионов арестованных и умерщвленных, нет, чтобы правильно понять и оценить историческое значение пережитого, необходимо учесть и гибель родственников на воле, честных и полезных Родине людей. Они были настолько невинны, что даже организованный Сталиным аппарат истребления не счел нужным применить к ним меры открытого насилия. И все-таки они погибли потому, что приведенная тогда в движение гигантская мясорубка перемалывала не только брошенных в ее жерло людей, она сама втягивала тех, кто находился поблизости.

Эта книга моих записок посвящена обстоятельствам жизни и смерти первой жены. Пример обычный, в той или другой форме такие воспоминания могли бы написать, к сожалению, многие и многие советские люди. Некоторые же фамилии и географические названия мне пришлось по указанным ниже причинам изменить, но дело не в них. И даже не в моей жене. Нет Эта книга мыслится мне, бывшему заключенному сталинского времени, как надгробный венок всем нашим родственникам, вместе с нами прошедшим скорбный путь до края ночи.

Глава 1. Первая любовь

Тринадцать закопченных труб и тяжелые клубы дыма, медленно ползущие по низкому небу, вот все, что видел я каждое утро из окна своей комнатки под крышей большого и холодного дома. Это была рабочая окраина Праги. Год двадцать третий.

Проснувшись от протяжного рева гудков, я подолгу глядел из окна вниз, туда, где по тесной и кривой щели улицы в безотрадной мути рассвета бесконечно тянулись черные вереницы рабочих. Одевшись, я садился на кровать и напряженно думал, куда бы пойти в поисках хлеба. Средства к существованию давали мне рытье могил на кладбище и уроки, но добыть их в этом светлом и прекрасном городе было нелегко.

Все свободное от уроков время поглощало слушание университетских лекций и занятия в государственной библиотеке: я работал над серией статей, которые не приносили дохода, но нужны были потому, что в ходе размышлений над ними росло и утверждалось новое мировоззрение, жить с которым казалось легче. Потом наступал вечер. В одном магазине хозяин давал мне обрезки мяса и колбасы, в другом — непроданный черствый хлеб. На маленькие и такие дорогие серебряные монетки я прикупал себе кое-что и к наступлению темноты успевал дотащиться домой.

Сняв костюм, чтобы не мять его, садился на кровать и раскладывал на старой газете пищу. И ел, думая о другом.

Денег на освещение не хватало, и после еды оставалось только глядеть в окно на отблески заводских огней и на черные силуэты труб. Обычно в это время начиналась туберкулезная лихорадка, и возбужденный ею мозг уносил меня беспредельно далеко. Может быть, это и были мои лучшие часы: иногда я декламировал любимые стихи, но чаще всего громко спорил с воображаемым противником. В таком споре рождались новые, остроумные и блестящие мысли. Довольно потирая горячие руки, я ходил по комнатке и собирал удачные фразы для следующей статьи о Ницше и Ленине, о добре и зле, о рождении нового человека, который здесь, на обновленной и переустроенной земле, будет богом. В часы этого одинокого торжества на окраине города мне казалось, что я нужен людям потому, что могу сказать им новое слово. Равнодушный мир представлялся мне тогда твердыней, которую надо взять с боя, и я верил в свои силы и в коллективную мощь тех, кто пойдет рядом со мной. Наконец наступала ночь, в изнеможении я падал на постель и долго лежал с открытыми глазами: чудилось, что штурм неба уже начался, в тяжелом грохоте заводских молотов гремела для меня героическая симфония восстания, колыханием победных знамен казалось кровавое зарево печей…

Уронив голову на горячие руки, я мечтал о времени, когда не будет больше ни борьбы, ни обреченных на гибель и новые люди не узнают ужасов бедности и одиночества. Потом мысли начинали путаться, и наступал тревожный сон. В полночь я поднимался и шел на работу на кладбище.

А утром, открыв глаза, видел опять все то же тяжелые клубы дыма в низком небе и тринадцать закопченных труб.

— Ну как, ушел этот оборванец… как его… учитель русского языка?

Голос звучал звонко и резко, как металлическая струна. Это воспитательница двух девочек господина Фишера, молодая англичанка. У нее бледное лицо и очень блестящие глаза.

— Убрался, слава Богу! Тоже мне учитель! Ха-ха-ха! Честное слово, мисс Оберон, когда-нибудь он стянет в передней зонтик!

Горничная говорит добродушно, но я сжимаюсь, как от удара.

— Ладно, не болтайте. Мистер Фишер вернется поздно, девочки приготовили уроки. Пора спать. Возьмите входную дверь на цепочку и идите к себе. Я уложу девочек и сама открою хозяину. Все. Спокойной ночи!

Я остался один на балконе в мучительной нерешительности. И зачем нужно было выйти сюда… Черт… Как неловко получилось… Главное, синие брюки я подшил коричневой заплатой, и подошва на левом ботинке отстает и хлопает на ходу — Теперь придется получить небрежное замечание от англичанки и затем пройти через всю гостиную под насмешливыми взглядами двух женщин! Боже мой… нужно выпутываться: еще подумают, что я спрятался нарочно… Как вор…

Пока я переступал с ноги на ногу и мял руки в наплыве проклятой застенчивости, мисс Оберон потушила свет в гостиной и вошла в спальню девочек. Большое венецианское окно этой комнаты находилось рядом, и с балкона я хорошо видел все, что там происходило. Но как же быть? С каждой минутой я действительно все больше и больше похожу на вора. Надо выйти, извиниться, сказать, что голова заболела… Хотел освежиться…

Набравшись храбрости, я повернулся, чтобы идти, и совершенно случайно взглянул в освещенное окно, как это обычно бывает с человеком, смотрящим из темноты на свет. Сквозь дневной занавес из прозрачной белой ткани видна была комната, озаряемая лампой с розовым абажуром, как сквозь белорозовую дымку увидел я диван. Две девочки, раздеваясь, шалят с гувернанткой… Вот мисс Оберон наклоняется и… что это? Она… не может быть…

Пораженный, минуту я наблюдаю без любопытства, без чувственного возбуждения…. Потом резко отворачиваюсь. Некогда мне заниматься этим! Сладкий яд отравит тех, кто засыпает в розовой дымке, то мстительная мудрость жизни: но он безопасен для меня, оборванца с холодного и пустого чердака. И таких людей я стесняюсь? Нет, свое дырявое платье мы пронесем перед ними как вызов!

Твердо выхожу в гостиную и зову горничную. Я ждал на балконе господина Фишера. Он должен был заниматься два часа и не пришел. Это его дело, но я ждал, мне причитается двадцать крон! До свидания!

Я плетусь большими улицами. Вот витрины, наглые и роскошные: ананасы с Гавайских островов и вестфальская ветчина, астраханская икра и сыр из Пон-д-Эвек. Я сейчас получу подаяние обломки черствого хлеба и обрезки сырого мяса. Чтобы не тошнило, я запиваю эту пищу уксусом, под кроватью стоит бутылочка. Ничего! Пусть идут мимо эти нарядные люди, не зависть движет мною, но великий гнев, святая злоба, которая когда-нибудь перевернет мир.

Идти далеко. Там, где начинается рабочая окраина, я присаживаюсь в темной подворотне. Слабость… сил нет… Со скрежетом бегут мимо трамваи, наполненные рабочим людом. Где-то далеко, по красивому проспекту бесшумно скользит роскошный автомобиль, в котором тучный господин Фишер, возвращаясь домой, мысленно подсчитывает барыши за день. Он уверен в себе: дела хороши, фирма Фишер и К0 будет стоять во веки веков, как вавилонская башня. Он не знает, что под фундаментом ее роется крот, он подкопает его власть в этом мире. Башня рухнет, завалив господина Фишера мусором, и даже род его уже отмечен рукой судьбы: обе девочки, Камилла и Эвелина, отравлены сладчайшим ядом, они погибнут. Да, в этом мудрая месть жизни…

Я прикрываю глаза. И вижу розовый свет сквозь легкую дымку. Стройная девушка нагибается над диваном… Какое бледное лицо, как блестят синие глаза! Она торопливо раздевает нежную девочку… Потом опускается на колени… и…

Минуту я сижу, ощущая странную боль во всем теле. Точно яд растекается от сердца к отяжелевшим рукам и ногам. Сладкий яд…

Э-э, нет! Не бывать этому.

Я встряхиваю головой и, сгорбившись, тяжело тащусь дальше.

Я не участвовал в белом движении и в то же время не приехал в Прагу из белопанской Польши или боярской Румынии. Бывший советский представитель в Константинополе товарищ Кудиш, видный московский работник, расстрелянный впоследствии Сталиным, не забыл разговоров со мной в двадцать первом году и по моей просьбе письмом к полпреду Юреневу подтвердил, что в числе революционно настроенных матросов я летом девятнадцатого года бежал от белогвардейцев за границу, дабы не воевать против Красной Армии, и что в Константинополе голодал и занимался тяжелым физическим трудом, но никогда не контактировал с врангелевцами. А как я вел себя в Праге, полпредство знало: я не протянул руку за помощью к чехословацкому правительству, хотя имел возможность получить кругленькую стипендию, бесплатную одежду, обувь и даровое место в студенческом общежитии. Дело в том, что чехословацкие легионеры, отступая к Владивостоку, беспощадно захватывали российское национальное добро и ухитрились вывезти тридцать с лишним вагонов сибирского золота и десятки тонн платины, не говоря уже о серебре, драгоценных камнях и других ценностях, отобранных в банках, церквах и частных домах. Этот фонд составил затем существенную часть обеспечения бумажных денег Чехословакии, разоренной войной и выходом из состава Австро-Венгерской монархии.

Советское правительство потребовало возвращения экспроприированного, но ловкие политические комбинаторы из пражского правительства организовали широкую помощь студентам «из России», под которыми подразумевались белогвардейцы, евреи и украинцы из Польши и Румынии. Таким образом, подлежащая возврату сумма таяла, но не терялась для чехословацкого государства, здесь происходило только перекладывание денег из одного своего кармана в другой.

Я отказался от такой помощи и ночью работал могильщиком на Ольшанском кладбище, а днем давал уроки и учился. И сразу же объявил войну белым, став во главе группы студентов, имевших советское гражданство, — вскоре я получил его тоже. Затем наше консульство организовало «Союз студентов, граждан СССР, в Чехословакии», и я стал его бессменным секретарем. Два раза власти выносили решение о высылке меня из страны, но полпредство добивалось его отмены. После третьей повестки меня укрыли в торгпредстве и сделали внештатным библиотекарем. Впервые за границей я стал есть досыта. Переехал в приличную комнату, оделся и принялся с остервенением учиться в полную силу, именно с остервенением, потому что изголодавшийся по работе мозг жадно воспринимал все, что я ему охапками совал — университетскую медицину, позднее юриспруденцию, языки (стал изучать сразу пять иностранных языков), огромную кучу сведений по философии и экономике, получаемую в библиотеках, и, наконец, литературные навыки: я начал работать в редакции издаваемого торгпредством журнала и писал литературные этюды для «Коммунистического ревю» и газет. Вскоре успешная работа сделала меня референтом, затем экономистом информационных отделов торгпредства и полпредства.

Вместе с повышением по службе, естественно, рос и оклад. В начале двадцать пятого года я был привлечен к разведывательной работе и упивался ею, несмотря на опасности, которые сопровождают разведчика. Для меня открылся новый мир.

В Петербурге ребенком я жил принцем; в юности, бежав за границу от белых, превратился в нищего и питался из помоек. В описываемое время гребень волны бурного житейского моря опять высоко поднял меня, чтобы позднее, в зрелые годы, снова опустить на дно, до уровня голодной смерти за колючей проволокой лагеря. Крепкие мышцы, светлая голова и железное упорство помогли мне к старости полуживым выбраться на берег. Такая пожизненная качка приучила меня ничему не удивляться, не принимать всерьез материальные блага и, главное, не привязываться к ним, пить грязную воду из лужи без отвращения и без радости подносить к губам бокал старого вина.

«В моем конце мое начало», — повторял я себе при каждом повороте судьбы и, глядя на Ригеровы сады с балкона своей барской квартиры на Виноградах, не испытывал при этом никакого восторга.

И последнее: страх ареста. Я не был трусом, но не был и глупцом. Сознание вечной опасности отравляет разведчику все наиболее спокойные и приятные моменты его жизни.

Дорогие читатели, никогда не завидуйте разведчику, когда он надевает утром шелковый халат, днем садится за хорошо сервированный стол, а ночью спускается в дорогой кабак под руку с красивой женщиной. Помните — у него в заднем кармане брюк припасен браунинг, чтобы вовремя застрелиться!

Материальное положение мое улучшалось со служебным ростом. Успехи мои были велики. Получилось так, что в течение нескольких месяцев свершился внутренний переворот — превращение застенчивого, замкнутого и болезненного юноши в жизнерадостного и жизнеспособного мужчину, уверенного в себе и в том, что он делает. По-прежнему я жил для одной цели — для борьбы и победы тех, из рядов которых недавно вышел, но прежние аскетические идеалы сурового самоограничения теперь казались вредным сектантством: хорошо пообедать — не означает совершить предательство по отношению к голодным, а элегантный костюм может оказаться необходимым для работы. В план занятий я включил тщательное изучение нравов и быта противника; намеренно усвоил манеры и внешность светского человека и вскоре превзошел своих учителей — научился пить виски, узнал, как вести себя в ночных кабаках. Когда на приеме в нашем полпредстве господин Фишер, в семье которого я давал уроки, приятно изогнувшись, изобразил на своем жестком лице почтительную улыбку и спросил о предстоящих заказах, я почувствовал удовлетворение. Однако настоящее удовольствие доставила встреча с ним в вестибюле Национального театра: мы узнали друг друга, глядя в зеркало; скользнув понимающим взглядом по моему костюму, он сказал: «Здорово сшито! Дадите адрес?» И у меня осталось чувство удовлетворения, как будто я удачно опробовал боевое снаряжение.

За всю зарубежную жизнь для себя я не сделал ни одного глотка алкоголя, не выкурил ни одной сигары и сигареты, не спустился ни разу в ночной кабак. Но я научился делать это для них и делал хорошо, совершенно естественно.

Позднее, когда полностью восстановились физические силы, пришлось заняться спортом, потому что появилась неясная, неосознанная потребность в чем-то, чего понять я не мог; но ни поездки в горы, ни плаванье, ни теннис, ни фехтование не помогали, и странное чувство пустоты росло.

Как-то зимой 1924/25 года я поехал в горы и к вечеру возвращался с лыжной прогулки. Идти оставалось недалеко. Быстро сделав последний подъем, я остановился на гребне горы, чтобы отдохнуть перед спуском к отелю.

Морозный воздух был ясен и тих. Внизу, подо мной, в глубоком ущелье дремал старинный немецкий городок, укутанный сиреневой мглой. Уютные домики по-дружески жались друг к другу. Дымки вились из труб прямо вверх, сначала сизые в тени долины, потом нежно-розовые в лучах заката. Розовая дымка, медленно кружась, плавно восходила в бледно-зеленое небо.

Дальше