Имя князя было окружено ярким ореолом славы, и неразлучно с этим, от берегов Балтийского моря до Диких Полей, раздавался зловещий крик: "Война! Война!"
Война! Ее предсказывали и знамения на небе, и пылавшие лица людей, и сверкавшие сабли, и вой собак перед хатами, и ржание лошадей. Народ во всех селах, усадьбах доставал из кладовых старые доспехи и мечи; молодежь пела песни о Ереме; женщины молились. Вооруженный народ двинулся из Пруссии, Лифляндии, Великопольши и Мазовии к Карпатам и лесным пущам Бескида.
Война эта вызывалась уже силой обстоятельств. Разбойничье движение Запорожья, поголовное восстание украинской черни и их борьба с магнатами требовали чего-то большего, чем простая резня. Это хорошо понял Хмельницкий и, пользуясь раздражением и обоюдными притеснениями, в которых не было тогда недостатка, превратил социальную борьбу в религиозную, разжег народный фанатизм и вырыл между двумя сторонами пропасть, которую могла заполнить только кровь, а не договоры на пергаментах.
Желая от души прийти к соглашению, он хотел только обеспечить свою власть, а о том, что будет дальше, он не думал и не заботился.
Не знал он только, что вырытая им пропасть так велика, что ее не засыплют никакие договоры, даже на короткое время. Этот тонкий политик не угадал, что ему не придется спокойно наслаждаться плодами своего кровавого дела. Однако легко было предвидеть, что там, где станут друг против друга сотни тысяч людей, там пергаментом для писания актов будут поля, а перьями — мечи и копья.
Все заставляло предполагать близкую войну, и даже самые бесхитростные люди инстинктивно угадывали, что невозможно обойтись без нее; а взоры всех обращались все больше и больше на Иеремию, который с самого начала объявил войну не на жизнь, а на смерть.
Его гигантская тень затемняла все больше и больше канцлера, воеводу браштавского, правителей, а вместе с ними и могучего князя Доминика, назначенного главнокомандующим. Исчезало все их влияние и значение, уменьшалось повиновение к власти. Войску и шляхте велено было собираться у Львова, а потом идти к Глипьянам, куда стекались все отряды войска, а за ними и жители ближайших воеводств. Но к несчастью, новые случайности стали грозить могуществу Польши. Не только малодисциплинированные отряды ополчения, но и регулярные войска стали отказываться от повиновения своим начальникам и, несмотря на приказ, уходили в Збараж, под начальство Иеремии. Так прежде всего сделала шляхта из киевского и брацлавского воеводств, которая и раньше служила у князя, за ними пошли русское, мобельское воеводства, а затеи и коронные войска; нетрудно было предвидеть, что и остальные последуют их примеру.
Обойденный и намеренно забытый Иеремия в силу обстоятельств становился гетманом и главнокомандующим всей Польши. Шляхта и войско, преданные ему душой и телом, ждали только его мановения: власть, война, мир и будущность Польши — все было в его руках
Силы его увеличивались с каждым днем, и он стал таким могущественным, что покрыл своею тенью не только канцлера и правителей, но и сенат, и Варшаву, и всю Польшу.
Во враждебных ему кругах в Варшаве начали поговаривать о его ужасной гордости и самоуверенности; вспоминали дело о Гадяче, когда он приехал в Варшаву с четырьмя тысячами людей и, войдя в сенат, готов был рубить всех, не исключай даже короля.
— Чего же можно ждать от такого человека? говорили они. — И каков он теперь, после этого похода с Заднепровья и стольких побед, так прославивших его! Какую гордость, должно быть, возбудила в нем эта любовь шляхты и войска! Кто может теперь бороться с ним? Что стянется с Польшей, если только одни граждане обладает таким могуществом, что воля сената ему нипочем, и отнимает власть у избранных королевством вождей? Неужели он думает возложить корону на королевича Карла?
— Он — настоящий Марии! Но дай Бог. чтобы он не оказался Марком Кориоланом или Катилиной, а в гордости и высокомерии он может сравняться с обоими.
Так говорили в Варшаве и в правительственных кругах, в особенности у "язя Доминика, разногласие которого с Вишневецким причинило немало бед Польше; а "Марий" сидел спокойно в Збараже, мрачный и непроницаемый, и даже новые победы не прояснили его лица. Когда в Збараж являлся новый полк, он выезжал ему навстречу, оценивал его достоинства и снова впадал в задумчивость. Солдаты с криками радости бросались перед ним на колени и восклицали:
— Виват, вождь непобедимый! Виват, славянский Геркулеса. До самой смерти будем верны тебе!
— Челом вам! — отвечал он. — Мы все слуги Христовы, и я недостоин распоряжаться вашею жизнью!
И он возвращался к себе, избегал людей и одиноко боролся со своими мыслями Tax проходили целые дни, а между тем город наполнился новыми толпами солдат. Ополченцы пили с утра до ночи, расхаживали по улицам, затевая ссоры с офицерами иностранных отрядов. Регулярные солдаты, чувствуя ослабление дисциплины, проводили время в питье, еде и игре в кости. Каждый день прибывали все новые гости, a с ними затевались новые забавы и пиры с горожанками. Войска заняли все улицы города и его окрестности, и он превратился в какую-то многолюдную ярмарку, на которую съехалась половина Польши. Вот мчится золоченая или красная карета, запряженная в шесть или восемь лошадей с перьями, гайдуки в венгерской или немецкой одежде, янычары, хазары и татары; там опять дружинники в шелку и бархате, без панцирей, расталкивают толпу своими анатолийскими или персидскими лошадьми; то опять на крыльце дома красуется офицер полевой пехоты в новом, блестящем колете, с длинной тросточкой в руке и гордым видом; там мелькают шлемы драгун, шляпы немецкой пехоты, рысьи колпаки и так далее. Улицы запружены возами; всюду ссоры, ржание лошадей, h маленькие тесные улицы так завалены сеном и соломой, что невозможно пройти.
Среди этих нарядных одежд, сверкающих всеми цветами радуги; среди шелков, бархата и блеска брильянтов резко выделялись солдаты Вишневецкого — истомленные, исхудалые, в заржавленных панцирях и поношенных мундирах. Дружинники даже лучших отрядов были похожи на нищих, выглядели хуже прислуги других полков, но зато все склоняли перед ними головы — эти лохмотья служили отличием их геройства. Война — злая мать; она, как Старун, пожирает собственных детей; а если не пожрет, то обгложет им кости, как собака! Эти линялые цвета — последствие ночных дождей и походов в бурю и грозу, а эта ржавчина на оружии — нестертая кровь, своя или вражеская, или обе вместе… Поэтому солдаты Вишневецкого везде первые: они рассказывали по трактирами домам о своих победах, а прочие только слушали и по временам, хлопая себя по коленям, кричали: "А, чтоб вас разорвало! Вы, должно быть, черти, а не люди". "Это не наша заслуга, а нашего полководца, которому равного нет во всем мире!" — отвечали солдаты Вишневецкого.
Все пиры оканчивались возгласами: "Виват, Иеремия! Виват, князь воевода и гетман над гетманами!"
Подвыпившая шляхта выходила на улицы и стреляла из мушкетов и ружей, а когда воины Вишневецкого напоминали им, что скоро их свобода кончится и князь заберет их в свои руки и введет такую дисциплину, какая им и не снилась, они тем более старались пользоваться временем.
— Придет пора — будем слушаться, и есть кого, он храбрый воин.
Больше всех доставалось несчастному князю Доминику, которого солдаты честили на все лады. Рассказывали, что он по целым дням молится, а вечером пьет из бочки, потом плюет, открыв один глаз, и спрашивает. "Что такое?" Говорили тоже, что он принимает на ночь ялапну и что он видел столько битв, сколько на стенах у него вышитых голландских ковров. Но никто его не защищал и не жалел, а больше всех нападали те, которые были против военной дисциплины. Однако же Заглоба заткнул всех за пояс своими насмешками и колкостями. Он уже выздоровел и чувствовал себя отлично, а сколько он ел и пил — описать невозможно! За ним ходили толпы солдат и шляхты, а он рассказывал и издевался над теми же, кто его угощал. Он, как опытный воин, смотрел свысока на тех, кто первый раз шел на войну, и говорил:
— Вы столько же знакомы с войной, сколько монашенки с мужчинами; у вас новенькое, надушенное платье, но я постараюсь держаться от вас подальше. О, кто не нюхал военного чесночку, тот не знает, какие он выжимает слезы! На войну вам не принесет жена ни подогретого пива, ни похлебки с вином! Скоро ваши животики высохнут, как творог на солнце Я знаю уже, я бывал в разных переделках и захватил много знамен, но не одно не доставалось мне с таким трудом, как под Константиновой. Черт бы их взял, этих запорожцев! Семь потов сошло с меня, пока я ухватился за древко. Спросите Скшетуского, который убил Бурдабута: он видел это собственными глазами и любовался. Попробуйте крикнуть казаку: "Заглоба!" — и вы увидите, что он вам скажет. Но что вам рассказывать, вы только и знаете, что бить мух хлопушкой по стенам.
— Как же это было? — спрашивала молодежь.
— Вы хотите, чтобы у меня язык загорелся во рту, как деревянная ось в телеге?
— Надо смазать! Эй, вина! — кричала шляхта.
— Это дело другое! — отвечая Заглоба, радуясь, что нашел благодарных слушателей, и опять рассказывал все сначала, от путешествия в Галат и бегства из Разлог до взятия знамени под Константиновом, а они слушали, разинув рты и ворча по временам, если Заглоба уж слишком начинал трунить над их неопытностью.
Весело и шумно проводили время в Збараже, так что старый Зацвилиховский и другие удивлялись, что князь так долго допускал эти пиры; а он все сидел дома, видно, нарочно, чтобы перед новыми битвами дать всем насладиться удовольствиями. Скшетуский по приезде сейчас же попал в этот водоворот. Ему хотелось отдохнуть среди товарищей, но еще больше попасть в Бар, к своей возлюбленной, где он думал забыть о всех тревогах и горестях в ее объятиях Он немедленно отправился к князю, чтобы дать отчет о походе под Заславль и получить позволение уехать.
Князь переменился до неузнаваемости и так перепугал его своим видом, что Скшетуский невольно задал себе вопрос: "Тот, ли это вождь, которого я видел под Махновкой и Константиновом?" Перед ним стоял человек совсем согнувшийся, с впалыми глазами, запекшимся губами, как бы снедаемый какой-то тайной болезнью. На вопрос, здоров ли он, князь сухо ответил, что здоров, а поручик не смел больше расспрашивать и, дав отчет о своей командировке в Заславль, начал просить, не может ли он оставить на два месяца полк, чтобы жениться и отвезти жену в свое имение Скшетушево.
Князь словно проснулся Свойственная ему доброта отразилась на угрюмом лице, и, обняв Скшетуского, он сказал:
— Теперь конец твоему мучению. Поезжай, поезжай! Благослови тебя Бог! Я сам бы хотел быть на твоей свадьбе; я это должен княжне как дочери Василия, а тебе как другу, но в настоящее время не могу. Когда ты хочешь ехать?
— Хоть сегодня!
— Так поезжай завтра, но только не один. Возьми три сотни татар Вершула, чтобы они проводили твою жену. Они тебе и потом пригодятся, потому что там шляются теперь целые шайки мятежников. Я дам тебе письмо к Андрею Потоцкому, но пока я его напишу и пока ты сам соберешься, время пройдет до завтрашнего вечера.
— Как прикажете, милостивый князь. Но осмелюсь еще просить вас отпустить со мною Володыевского и Подбипенту.
— Хорошо. Приди завтра проститься и получить мое благословение. Мне хочется послать княжне что-нибудь на память. Будьте счастливы, вы достойны друг друга.
Рыцарь обнял колени обожаемого вождя, который несколько раз повторял:
— Бог тебя благословит! Но приди еще завтра проститься со мною.
Однако поручик не поднимался и не уходил, как будто собирался еще просить о чем-то; наконец он решился:
— Ваша светлость!
— Ну что еще? — спросил ласково князь.
— Простите мою смелость, но… мое сердце разрывается. Что с вами? Горе ли угнетает вас или болезнь?
— Этого ты не должен знать! — сказал князь громко. — Приходи завтра.
Скшетуский ушел опечаленный.
Вечером пришли к нему на квартиру Зацвилиховский, Володыевский, Лонгин Подбипента и Заглоба. Они сели за стол, и тотчас появился Жендян с кубками и бочонком.
— Во имя Отца и Сына! — воскликнул Заглоба. — Твой юноша, вижу, восстал из мертвых.
Жендян подошел к нему и обнял его колени.
— Я не воскрес, но и не умер благодаря вашей милости,
— И попал на службу к Богуну, — сказал Скшетуский.
— Зато его повысят чином. Не сладко было тебе служить там; вот тебе тапер, утешься.
— Покорно благодарю вашу милость, — ответил Жендян.
— О, — сказал Скшетуский, — он на все руки мастер! Столько добра накупил у казаков, что нам с вами и не купить, хотя бы вы продали все свои имения в Турции.
— Неужели? — воскликнул Заглоба. — Оставь же себе мой талер и расти на здоровье, он пригодится тебе, если не на крест, то хоть на виселицу… Хороши у него глаза! — И Заглоба, схватив Жендяна за ухо и дернув его слегка, продолжал: — Люблю молодцов и предсказываю тебе, что бы будешь человеком, если только не сделаешься скотом. А как тебя твой Богун поминает теперь?
Жендян усмехнулся; ему польстили слова и ласки Заглобы, и он ответил:
— Я что! А вот как он вас вспоминает! Как вспомнит, так зубами и защелкает, как волк!
— Иди к черту! — крикнул вдруг с гневом Заглоба. — Что ты там бредишь?
Жендян ушел, а собеседники начали говорить о завтрашнем путешествии и о счастии, ожидающем Скшетуского. Мед развеселил Заглобу, и он начал приставать к поручику то с будущими крестинами, то с ухаживанием Андрея Потоцкого за княжной. А Лонгин все вздыхая
Все пили и веселились от души. Наконец разговор перешел на войну и на князя.
Скшетуский, который некоторое время был в отсутствии, спросил своих собеседников:
— Скажите мне, господа, что сталось с нашим князем? Ведь это совершенно другой человек, чем был прежде… Я ничего не понимаю! Он одерживает победу за победой… А если его обошли с назначением главнокомандующим, так что же? Ведь зато к нему теперь валит все войско и он без всяких милостей станет гетманом и уничтожит Хмельницкого… Но он, как видно, сокрушается о чем-то…
— Может, у него начинается подагра? — сказал Заглоба. — У меня иногда как схватит большой палец, так я три дня хожу в меланхолии.
— А я вам, братцы, скажу, — произнес, качая головой Подбипента, — что ксендз Муховецкий говорил как-то, почему князь такой мрачный. Сам я ничего не говорю, не мне судить его, но так говорил ксендз Муховецкий. Впрочем, я ведь не знаю!
— Но посмотрите, господа, на этого литвина! — вскричал Заглоба. — Ну как же не смеяться над ним, когда он не умеет говорить по-человечески. Ну что ты хотел сказать? Топчешься на одном месте, как заяц!
— Что же вы слышали, в самом деле? — спросил Скшетуский.
— Ну вот! Говорили, что князь пролил слишком много крови. Он великий вождь, но не знает меры в наказании, и теперь все ему кажется красным — днем красно и ночью красно, точно он окружен красными тучами.
— Не говори вздора! — с гневом перебил его старый Зацвилиховский. — Это бабьи сплетни. Во время мира не было лучшего пана для этого народа, а что к бунтовщикам он не питал сожаления, так это заслуга, а не грех Нет таких муки наказаний, каких достойны те, кто залил кровью родину, а собственный народ отдал в неволю татарам, не признавая ни Бога, ни отечества, ни власти. Укажите мне других таких чудовищ и такие жестокости, какие они выделывали с женщинами и детьми? За это мало вешать и сажать на кол. Тьфу! У вас железная рука, но бабье сердце. Я видел и слышал, как вы стонали, когда жгли Пульяна, и говорили, что лучше было бы убить его на месте. Но князь не баба — он умеет и казнить, и награждать. И что это за глупости вы болтаете!
— Я же сказал, что не знаю, — оправдывался Лонгин.
Но старик долго еще сопел и, гладя свои белоснежные волосы, ворчал…
— Красно! Гм… Красно! Это что-то новое. Наверное, у того, кто это выдумал, зелено, а не красно в голове.
Наступила минута молчания; только в окна долетали голоса пирующей шляхты. Володыевский наконец прервал это молчание.
— А как вы думаете, отче? Что с ним?
— Гм! я тоже не знаю. Я не поверенный его. Верно, он над чем-то сильно думает и борется сам с собой. Но тяжела, должно быть, это борьба, — а чем выше душа, тем тяжелее мука…
И старый рыцарь не ошибался, князь в эту минуту лежал крестом перед Распятием и вел труднейшую борьбу в своей жизни.
Караульные в замке прокричали полночь, а Иеремия все еще беседовал с Богом и своей совестью. Разум, совесть, любовь к отечеству, гордость, сознание силы и высокого назначения превратились в душе его в борцов, которые вели между собой ужасную битву. Вопреки воли примаса, канцлера, сената, региментариев и правительства, вся Польша отдавались в его руки и вверяла свою судьбу его гению, "Спасай, — говорила она устами лучших своих сыновей, — ты один можешь спасти".
Еще месяц-два, и под Збаражом станет сто тысяч войска готового к смертельному бою с врагом междуусобной войны. Картина будущего, озаренная светлыми лучами могущества и славы, проходила перед глазами князя. Задрожат те, которые хотели обойти и унизить его, — он, захватив своих рыцарей, пойдет в украинские степи, к таким победам, о каких еще никто и не слыхал.
И князь чувствовал, что у него растут крылья, как у архангела Михаила… Он в эту минуту превращался в гиганта, которого не может вместить ни Збараж, ни целая Русь. Он сотрет в прах Хмельницкого, подавит бунт и вернет спокойствие родине! Он видел обширные поля, войско, слышал грохот пушек и шум битвы! Тысячи тел и знамен покрывают степь, а он скачет по трупу Хмельницкого; трубы возвещают победу, и звук их разносится от моря до моря…