Княжна приподнялась с подушек: ее бледное, прелестное и кроткое личико выражало такую несокрушимую волю, гордость и силу, что эта голубка была похожа скорей на орлицу.
— Если ты ждешь моего ответа, — сказала она, — то знай, что если бы мне пришлось простонать у тебя в неволе хоть всю жизнь, то никогда, никогда я не полюблю тебя!
Богун несколько минут, казалось, боролся сам с собой.
— Не говори мне таких вещей, — сказал он хриплым голосом.
— А ты не говори мне о своей любви, потому что она меня оскорбляет. Я не для тебя.
Казак встал.
— А для кого же ты, княжна Курцевич? Чья бы ты была в Баре, если б не я?
— Кто спас мне жизнь для неволи и позора, тот не друг мне, а враг.
— И ты думаешь, что мужики не убили бы тебя?
— Меня убил бы мой нож, но ты вырвал его у меня.
— И "е отдам его: ты должна быть моей, — вырвалось у казака.
— Никогда, лучше смерть!
— Должна и будешь!
— Никогда!
— Ну если бы ты не была ранена, то после того, что ты сказала, я сегодня же послал бы в Рашков и велел бы привести монаха, а завтра был бы уже твоим мужем. Тогда что? Не любить мужа и не приголубить его — грех. Ой ты, благородная княжна, тебя оскорбляет любовь казака? А кто же ты теперь, что я для тебя мужик? Где твои замки, бояре и войска? Что же ты сердишься и обижаешься? Я взял тебя на войне, и ты пленница. О, если бы я был мужиком, а не рыцарем, я постегал бы тебя по белым плечам нагайкой, научил бы уму-разуму и потешился бы твоей красотой и без попа.
— Ангелы небесные, спасите меня! — прошептала княжна.
— Я знаю, почему моя любовь оскорбляет тебя, почему ты противишься мне! — продолжал он. — Ты для другого бережешь свой девичий стыд, но пока я жив, этому не бывать! Шляхтич, голыш, хитрый лях! Только посмотрел, повертел в танце — и взял всю, а ты, казак, терпи и бейся лбом об стену! Но я достану его и сдеру с него шкуру. Знай, что Хмельницкий идет на ляхов, я тоже иду с ним и разыщу твоего голубчика хоть под землей, а когда вернусь, то принесу, как гостинец, его вражью голову и брошу ее тебе под ноги.
Елена не слышала последних слов атамана. Боль, гнев, раны, волнение и страх лишили ее сил; страшная слабость овладела всеми ее членами, глаза ее потухли, мысли спутались, и на без чувств упала на подушки.
Богун несколько времени от гнева не мог вымолвить ни слова на губах его появилась пена, но вдруг он увидел эту беспомощно опущенную голову, и с губ его сорвался дикий нечеловеческий крик:
— Она умерла! Горпина! Горпина!
И с этими словами он грохнулся на землю.
Горпина вбежала в комнату.
— Что с тобой?
— Спаси, спаси! — кричал Богун. — Я убил ее, мою душу, мой свет!
— Что ты. одурел?
— Убил, убил! — стонал казак, ломая руки.
Но Горпина, подойдя к княжне, тотчас же увидела, что это не смерть, а глубокий обморок, и, выпроводив за дверь Богуна, стала приводить ее в чувство.
Княжна вскоре открыла глаза.
— Ну, теперь ничего! — сказала колдунья. — Ты, видно, испугалась его и обмерла, но это ничего, все это пройдет, и ты поправишься. Ты, девушка, здорова, как орех, и долго еще проживешь на свете и познаешь счастье.
— Кто ты? — спросила слабым голосом княжна.
— Я - твоя служанка, он мне велел быть ею.
— Где я?
— В Чертовом Яре. Тут совсем пустыня, кроме него никого не увидишь.
— И ты тут живешь?
— Это наш хутор. Я — Донцова; мой брат полковник у Богуна и водит добрых молодцов на войну, а я сижу здесь и буду стеречь тебя в этой золоченой комнате. Видишь, какой терем? Как жар горит! Это все он привез для тебя.
Елена посмотрела на красивое лицо девки, которое, казалось, было полно искренности.
— А ты будешь добра ко мне? — спросила она ее.
Белые зубы молодой колдуньи блеснули между улыбнувшихся губ.
— Конечно, буду! — ответила она. — Но и ты будь же добра к атаману. Он славный молодец, он тебя…
И ведьма, наклонившись к уху Елены, стала что-то шептать ей, наконец разразилась смехом.
— Прочь! — крикнула княжна.
Глава III
Два дня спустя, утром, Горпина с Богуном сидели под вербой у мельничного колеса и смотрели на пенящуюся над ним воду.
— Береги ее, не спускай с нее глаз, чтобы она никогда не выходила из яра, говорил Богун.
— У яра к реке выход узок, а здесь места довольно. Вели засыпать выход камнями, и тогда мы будем здесь, как на дне горшка; а если мне нужно будет, то я найду себе выход
— Чем же вы живете?
— Черемис сеет под скалами кукурузу, разводит виноградники и ловит птиц. А к тому и вы много привезли. Она ни в чем не будет нуждаться, разве не достанет только птичьего молока. Но не бойся из яра она не выйдет, и никто не узнает, что она здесь, если только не разболтают об этом твои молодцы.
— Они присягнули мне, что не скажут. Они верные молодцы, не разболтают, хоть дери с них шкуру. Но ты сама говорила, что к тебе, как к ворожихе, ходят люди.
— Иногда приходят из Рашкова, а когда проведают, то еще Бог весть откуда Но все они ждут у реки и в яр не входят — боятся. Ты видел кости? Находились такие смельчаки, которые хотели войти, — это их кости.
— Ты их убила?
— Кто бы ни убил, а убил. Если кто хочет ворожить, то ждет у яра, а я иду к колесу, и что увижу, то говорю им. Сейчас посмотрим и тебе, только не знаю, увижу ли что, потому что не всегда видно,
— Лишь бы ты не увидела чего-нибудь худого.
— Коли увижу что-нибудь худое, то не поедешь. Да и без того лучше не ехать.
— Нужно ехать, Хмельницкий писал мне в Бар, чтобы я скорее возвращался, да и Кривонос приказал. Ляхи идут на нас с огромной силой, и мы должны собраться в кучу.
— А когда ты вернешься?
— Не знаю. Будет такое побоище, какого еще не бывало до сих пор. Или нам смерть, или ляхам. Если нас побьют, то я укроюсь здесь, а если мы побьем, то я вернусь за моей пташкой и поеду с нею в Киев.
— А если погибнешь?
— Ты должна мне сказать об этом, на то ты и колдунья.
— Ну а если сгинешь?
— Один раз мать родила!
— Ба! Что же я должна тогда сделать с этой девушкой? Свернуть ей голову, что ли?
— Дотронься только до нее — и я велю посадить тебя на кол!
И атаман угрюмо задумался
— Если я сгину, — продолжал он, — скажи ей, чтобы она простила меня
— Неблагодарная эта ляшка! Не любить тебя за такую любовь? Если б это было со мной, я не перечила бы тебе!
И с этими словами Горпина ткнула казака кулаком в бок и рассмеялась, показав при этом все свои зубы.
— Иди к черту! — сказал Богун.
— Ну, ну, я знаю, что ты не для меня.
Богун всматривался в пенящуюся под колесами воду, словно сам собирался гадать себе.
— Горпина! — сказал он, помолчав.
— Что?
— Когда я уеду, будет она тужить по мне?
— Если ты не хочешь приневолить ее по-казацки, то может, и лучше, если уедешь.
— Не могу, не хочу, не смею! Она умерла бы от этого.
— Тогда лучше, если уедешь. Пока ты здесь, она не хочет тебя знать, а как посидит здесь со мною и Черемисом месяц-другой, то сразу станешь ей милее.
— Я знаю, что бы я сделал, если бы она была здорова: я привез бы из Рашкова попа и велел бы ему повенчать нас, а теперь — боюсь: испугается и умрет. Ты сама видела.
— Да зачем тебе нужны поп и венчанье? Ты не настоящий казак — вот что! Не нужны тут мне ни поп, ни ксендз… В Рашкове стоят добруджские татары, ты бы и их, пожалуй, повесил мне на шею. Увидел бы тогда свою княжну! И что это пришло тебе в голову? Поезжай ты себе и возвращайся
— А ты смотри на воду и говори, что увидишь. Но не лги, а говори правду, если бы даже ты увидела там мою смерть.
Горпина подошла к воде и открыла мельничный шлюз, задерживавший воду: колесо быстро завертелось, покрываясь водяной пылью, а под ним, как кипяток, клубилась пена. Колдунья впилась своими черными глазами в эти клубы и, схватив себя за волосы, начала кричать:
— Гу-гу! Гу-гу! Покажись! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, злой ты или добрый, покажись!
Богун подошел и сел подле нее. Лицо его выражало страх и лихорадочное любопытство.
— Вижу! — крикнула ведьма.
— Что ты видишь?
— Смерть моего брата. Два быка тянут его на кол.
— Ну тебя к черту с твоим братом! — проворчал Богун, которому хотелось узнать совсем о другом.
Несколько времени слышался только грохот бешено вертящегося колеса.
— Лицо его синее, синее, и вороны клюют его! — сказала ведьма.
— Что же ты видишь еще?
— Ничего! У, какой синий! Гу-гу, гу-гу! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, покажись!.. Вижу!
— Что же?
— Битва! Ляхи убегают от казаков.
— А я гонюсь за ними?
— Вижу и тебя. Ты борешься с маленьким рыцарем. Чур, чур, чур! Берешь его!
— А княжна?
— Ее нет! Я снова вижу тебя, а при тебе изменника. Твой друг неверный.
— Вижу и тебя. Ты борешься с маленьким рыцарем. Чур, чур, чур! Берешь его!
— А княжна?
— Ее нет! Я снова вижу тебя, а при тебе изменника. Твой друг неверный.
Богун пожирал глазами и пену, и Горпину и усиленно работал головой, чтобы помочь гаданью.
— Какой друг? — спросил он.
— Не знаю. Не вижу — молодой или старый.
— Старый! Верно, старый.
— Может, и старый.
— Тогда я знаю, кто это! Он уже раз изменял мне. Старый шляхтич с седой бородой и бельмом на глазу. Горе ему! Но он мне не друг.
— Он идет на тебя… Опять вижу… Подожди-ка! Есть и княжна! Она в венке из руты, в белом платье; над нею ястреб!
— Это я.
— Может быть, и ты. Ястреб… или сокол? Ястреб!
— Это я.
— Подожди. Уже не видно… В колесе дубовом, в пене белой… Ого-го! Много войска, много молодцов, ох, так много, точно деревьев в лесу, точно бурьяну в степи, а надо всеми — ты, пред тобой несут три бунчука
— А княжна со мной?
— Нет, нет! Ты в отряде
Снова наступило молчание; колесо гудело так, что дрожала вся мельница.
— О, сколько крови! Сколько трупов! А над ними волки и вороны. Всюду трупы и трупы. Ничего не видно — всюду кровь!
Неожиданный порыв ветра сдул с колеса пену, а наверху, над мельницей, показался одновременно отвратительный Черемис с вязанкой дров на плечах.
— Черемис, закрой шлюз! — крикнула ведьма и пошла умываться к ручью; карлик опустил шлюз.
Богун сидел в глубоком раздумье; он очнулся только тогда, когда к нему подошла Горпина
— Ты ничего не видала больше? — спросил он ее.
— Все, что должно было показаться, уже показалось, а больше я уже ничего не увижу.
— А ты не лжешь?
— Клянусь головой брата, что я говорила правду! Его посадят на кол, притянут за ноги волами… Мне жаль его! Э, да не одному ему смерть! Но сколько я видела трупов, просто ужас! Никогда столько еще я не видела! Должно быть, будет страшная война.
— А ее ты видела с ястребом над головой?
— Да
— И она была в венке?
— Да, в венке и в белом платье.
— А откуда же ты знаешь, что этот ястреб я? Я говорил тебе о молодом ляхе шляхтиче Может быть, это он?
Колдунья сморщила брови и задумалась.
— Нет, — сказала она, тряхнув головой, — если б это был лях, то тогда бы летал орел.
— Слава Богу! Слава Богу! Теперь я пойду к своим молодцам. велю им приготовлять коней в дорогу; ночью мы двинемся
— Ты наверное едешь?
— Хмель и Кривонос приказали мне вернуться. Ты видела, что будет большая война; то же самое писал мне в Бар и Хмельницкий.
Богун, правда, не умел читать, но стыдился и скрывал это, не желая прослыть неучем.
— Ну так поезжай, — сказала колдунья. — Ты счастливый… Ты будешь гетманом; я видела, как свои пять пальцев, как над тобой несли три бунчука.
— И буду гетманом! И женюсь на княжне; не брать же мне, в самом деле, мужичку.
— Ну с мужичкой ты бы говорил иначе, а ее ты стыдишься, — тебе надо бы быть ляхом.
— Я не хуже ляха.
И с этими словами Богун отправился в конюшни к казакам, а Горпина пошла варить обед.
Вечером кони уже были готовы, но Богун не торопился с отъездом Он сидел в комнате на сложенных коврах с теорбаном в руках и смотрел на свою княжну, которая, хотя уже и встала с постели, но, забившись в другой конец комнаты, тихо шептала молитвы, не обращая ни малейшего внимания на Богуна, как будто бы его совсем и не было туг, а он, напротив, следил за каждым ее движением, ловил каждый ее вздох и сам не знал, что с собой делать. Он каждую минуту открывал рот, желая начать разговор, но слова не сходили с его языка. Он робел при виде бледного лица девушки с сурово сжатыми устами и бровями. Такого выражения он не видал прежде в лице княжны. Он невольно вспомнил проведенные им вечера в Разлогах, и ему живо представилось, как он сидел с Курцевичами вокруг дубового стола. Старая княгиня лущила подсолнухи, князья играли в кости, а он смотрел на прелестную княжну, как вот теперь. Но тогда он был счастлив! Когда он рассказывал о своих походах с запорожцами, она слушала, взглядывая на него по временам своими черными глазами, а раскрытые малиновые губки говорили о ее внимании. А теперь она даже Не взглянула на него… Прежде, когда он играл на теорбане, она и смотрела, и слушала его. Но, странное дело: ведь он теперь ее господин, она его невольница, он может ей Приказывать; однако тогда он чувствовал себя ближе к ней, более равным ей; Курцевичи были для него братьями, а она, как сестра их, была также и для него не только любимой девушкой, но отчасти даже родной. А теперь перед ним сидит гордая, хмурая, молчаливая и неприветливая госпожа. В нем закипал гнев. Показал бы он ей, что значит презирать казака, но он любит ее и охотно пролил бы за нее всю кровь; сколько раз овладевал им ужасный гнев, но какая-то невидимая рука останавливает его, а какой-то голос шепчет ему на ухо: "Стой". Впрочем, он вспыхнул раз, как огонь, а потом бился лбом о землю.
Казак чувствует, что его присутствие ей в тягость. Ну пускай бы она сказала ему хоть одно только ласковое слово — он упал бы тогда к ее ногам, а потом уехал бы к черту, чтобы залить всю свою тоску, свой гнев и свое оскорбление кровью ляхов. А теперь он стоит перед этой княжной, как невольник Если б он не знал ее давно и если б она была ляшкой, взятой из первого попавшегося шляхетского дома, он был бы смелее, но это была княжна Елена, которую он просил Курцевичей отдать за него, за которую отдавал и Разлоги, и все, что у него было. Потому-то он и не хотел показаться перед ней мужиком и потому-то робел так перед нею.
Время уходит; в комнату долетает со двора говор казаков, которые, наверное, сидят уже в седлах и ждут своего атамана, а он мучается тут.
Яркий свет лучины падает на его лицо, на богатый контуш и на теорбан — а она хоть бы взглянула на него. Ему и горько, и тоскливо. Он бы хотел горячо проститься с ней, но боится этого прощания; боится, что оно не будет таким, какого он желал бы всей душой; боится, что он уедет с горечью, с болью и гневом в душе
О, если бы это не была княжна Елена. Княжна Елена, которая грозит собственноручно убить себя и которая так мила ему и чем больше в ней гордости и сопротивления, тем милее она ему.
Под окном заржал конь.
Атаман собрался с духом.
— Княжна! — сказал он. — Мне пора ехать.
Княжна молчала
— Ты не скажешь мне: с Богом?
— Поезжай с Богом! — холодно сказала она
Сердце казака сжалось: она сказала то, что он хотел, но не так, как ему хотелось.
— Ну, — сказал он, — я знаю, что ты сердишься и ненавидишь меня, но скажу тебе, что другой на моем месте поступил бы с тобою хуже. Я привез тебя сюда, потому что иначе не мог; но скажи, что я тебе сделал злого? Разве я обращался с тобой не так, как следовало? Скажи сама. Разве уж я такой злодей, что недостоин даже твоего доброго слова? А ведь ты в моей власти.
— Я в Божьей власти; — так же холодно, как и прежде, ответила она, — но если ты сдерживаешься при мне, те благодарю тебя!
— Спасибо тебе и за эти слова. Может, пожалеешь меня потом, потоскуешь.
Княжна молчала.
— Жаль мне отставлять тебя здесь одну, — продолжал Богун, — жаль уезжать, но надо. Мне легче было бы уезжать, если бы ты улыбнулась и от чистого сердца дала бы мне на дорогу крестик. Что мне делать, чтобы добиться твоего расположения?
— Дай мне свободу, а Бог все простит тебе; я тоже прощу и буду благословлять тебя
— Ну, может быть, ты еще и будешь свободна, — сказал казак, — а может, еще и пожалеешь, что была так сурова со мной.
Богун хотел купить эту минуту прощания хотя бы ценой обещания, которого, однако, и не думал сдержать; но он добился своего, потому что в глазах княжны блеснула надежда и суровое выражение исчезло с ее лица. Она сложила на груди руки и устремила на казака свой ясный взгляд.
— Если бы ты…
— Ну, не знаю, тихо произнес казак, а стыд за самого себя и жалость к ней сдавили ему горло. — Теперь я не могу, не могу, в Диких Полях стоит орда, всюду чамбулы, а от Рашкова идут добруджские татары, — не могу, страшно… но когда вернусь… при тебе я дитя, и ты что хочешь можешь сделать со мной. Не знаю… не знаю!..
— Да вразумит тебя Господь и Пресвятая Богородица, поезжай с Богом!
И она протянула ему руку. Богун впился в нее губами. Но вдруг, подняв голову и встретив ее холодный взгляд, опустил ее руку. Отступая к дверям, он кланялся ей по-казацки, в пояс, поклонился еще раз в дверях и исчез за занавесью.
Спустя несколько времени до нее долетел оживленный говор, звон оружия и слова песни:
Голоса и лошадиный топот отдалялись все больше и больше, наконец все смолкло.