В свою очередь поручик рассказал товарищам о Крыме, где провел почти полгода, ожидая ответа хана, о тамошних старинных городах, о татарах, об их военной силе и, наконец, о страхе, который внушал им распространившийся слух о предстоящем походе Польши на Крым, в котором должны были принять участие все силы Республики.
Беседуя таким образом каждый вечер, офицеры поджидали возвращения князя, а пока Скшетуский представил своим товарищам Лонгина Подбипенту, который сразу понравился всем и своей нечеловеческой силой приобрел всеобщее уважение. Он уже рассказал кой-кому про своего предка Стовейко и про три головы, промолчал только о своем обете, не желая нарваться на насмешки.
Он подружился особенно с Володыевским благодаря тому, что тот имел такое же чувствительное сердце, как и он. Спустя несколько дней после знакомства они уже ходили вместе на городской вал вздыхать: один по недосягаемой для него звезде, княжне Анне, другой — по неизвестной еще ему невесте, от которой его отделяли три головы.
Володыевский хотел, чтобы Подбипента шел в драгуны, но литвин решил записаться в панцирный полк, чтобы служить под начальством Скшетуского. Он очень обрадовался, узнав, что все в Лубнах считают Скшетуского одним из лучших рыцарей и офицеров князя. В полку, где служил Скшетуский, открывалась вакансия после Закржевского, по прозванию Miserere mei, который две недели лежал в постели и не подавал надежды на выздоровление, так как у него открылись от сырости все раны. К любовным огорчениям Скшетуского присоединились еще и печаль и боязнь потерять старого товарища и друга. Он по целым часам не отходил от его изголовья, утешал его как умел и подкреплял его надеждой, что они еще совершат вместе не один поход
Но старик не нуждался в утешении. Он весело умирал на жестком рыцарском ложе, обтянутом конской шкурой, и с детской почти улыбкой смотрел на висевшее над ним распятие.
— Помилуйте, поручик, — говорил он, — мне уже пора в небесную обитель. Только тело мое так продырявлено, что я боюсь, пустит ли меня святой Петр в рай в такой изорванной одежде. Он ведь там гофмаршалом состоит и должен наблюдать за порядком. А я ему скажу: "Святой Петр, заклинаю тебя ухом Малха, не гони меня — ведь это нехристи попортили мне так телесную оболочку… Если святой Михаил начнет поход против адских сил, то старый Закржевский еще пригодится".
Хотя Скшетуский как воин много раз смотрел в глаза смерти, не раз и сам причинял ее другим, однако он не мог теперь удержаться от слез, слушая этого старика, последние минуты которого были подобны тихому солнечному закату.
Однажды утром колокольный звон всех лубенских костелов и церквей возвестил о смерти Закржевского.
В этот же день приехал из Сенчи князь, а с ним — Бодзынский, Ляссота, целый двор и множество шляхты. Князь, желая почтить заслуги умершего и показать свое умение ценить истинных рыцарей, устроил торжественные похороны. В похоронной процессии участвовали все стоящие в Лубнах полки, на валах стреляли из пушек. Кавалерия шла от замка до соборного костела в боевом порядке, но со свернутыми знаменами; за нею шли пехотные полки с ружьями на плечо. Сам князь, одетый в траур, ехал за гробом в золоченой карете, запряженной восемью белыми лошадьми с выкрашенными пунцовой краской гривами и хвостами и с пучками черных страусовых перьев на головах. Перед его каретой шел отряд янычар, составлявший личную стражу князя, а за ними, на красивых лошадях, — пажи, одетые в испанские костюмы, затем — высшие придворные чины, приближенные дворяне, слуги, наконец, гайдуки и стражники. Шествие остановилось у дверей костела, где ксендз Яскульский встретил гроб речью, которая начиналась словами: "Куда так спешишь, друг Закржевский?" Говорили еще и другие, а между ними и Скшетуский, как бывший начальник и друг покойного. Затем тело внесли в костел, где с речью выступил патер-иезуит Муховецкий, красноречивейший оратор того времени; патер произнес такую прекрасную речь, что даже сам князь заплакал. Князь был добрым господином и истинным отцом своих солдат он соблюдал железную дисциплину, но никто не мог сравниться с ним в щедрости, умении ласково обходиться с людьми и в заботливости, с какой он относился не только к своим воинам, но и к их женам и детям. Страшный и немилосердный к непокорным, он был, однако, настоящим благодетелем не только для шляхты, но и для всего населения.
Когда в 1646 году саранча уничтожила жатву, он отказался от арендной платы за целый год, а крестьянам велел выдавать хлеб из своих житниц; после пожара в Хороле он в продолжение двух месяцев содержал на свой счет всех тамошних мещан. Арендаторы и управляющие экономиями дрожали, боясь, чтобы до слуха князя не дошла весть о каких-нибудь злоупотреблениях и обидах, причиненных крестьянам. Для сирот он был таким опекуном, что в Заднепровье их прозвали "княжескими детьми". Заботилась о них сама княгиня Гризельда с помощью отца Муховецкого. Во всех княжеских владениях царствовали порядок, достаток и спокойствие, но в то же время и страх, потому что в случае малейшего неповиновения гневу и карам князя не было границ. В его характере великодушие было нераздельно со строгостью. Но в те времена и в тех краях только эта строгость и могла охранять жизнь людей и их труд; только благодаря ей возникли города и села, земледелец взял верх над гайдамаком, купец спокойно развозил свой товар, церковные колокола спокойно созывали верных на молитву, враг не смел переступить границы, шайки разбойников или гибли на кольях или обращались в солдаты, — одним словом, некогда пустынный край процветал.
Дикой стране этой и диким ее обитателям нужна была именно такая железная рука, потому что в Заднепровье стекался с Украины самый беспокойный люд: сюда приходили поселенцы, привлеченные плодородием земли, беглые крестьяне из всех частей Польши, бежавшие из заключения преступники итак далее. Обуздать их и сделать мирными поселенцами мог только такой лев, как князь, перед которым все трепетало.
Лонгин Подбипента, увидев первый раз князя на похоронах Закржевского, не верил собственным глазам. Наслышавшись столько об его славе, он вообразил, что князь какой-то великан, на целую голову превышающий обыкновенных людей, а князь между тем был небольшого роста и довольно худощав. Это был еще молодой человек: ему было всего тридцать шесть лет, но на лице его уже виднелись следы военных трудов. Хотя в Лубнах он жил настоящим королем, но зато во время походов вел жизнь простого воина: ел черный хлеб и спал на земле, на войлоке; а так как большая часть его жизни прошла в военных трудах, то они не могли не отразиться на его лице; однако с первого же взгляда его наружность показывала, что это необыкновенный человек. В нем чувствовались железная непреклонная воля и величие, перед которыми каждый невольно склонял голову. Видно было, что он хорошо знает свою силу и могущество и, если бы завтра ему надели на голову корону, он нисколько не был бы удивлен или угнетен ее тяжестью. Глаза у него были большие, спокойные и добрые, но в них, казалось, дремали громы, и чувствовалось, что горе будет тому, кто разбудил бы их Никто не мог вынести этого спокойного блеска его глаз; не раз послы и опытные царедворцы так смущались перед ним, что не могли начать речь. Впрочем, в своем Заднепровье он был настоящим королем. Из канцелярии его выходили грамоты и указы с заголовками: "Мы, Божиею милостью князь и господин" и так далее. Не многих он считал равными себе Многие князья владетельных родов служили при его дворе маршалами. Таким же маршалом был в свое время и отец Елены, Василий Булыга-Курцевич, который вел свое происхождение от самого Рюрика В князе Иеремии было нечто такое, что, несмотря на его врожденную доброту, держало людей на почтительном расстоянии. Любя своих солдат, он иногда фамильярничал с ними, но никто не осмелился бы первый сделать шаг к этому; однако если бы он велел им броситься в Днепр, то они, ни минуты не колеблясь, исполнили бы его приказание.
От матери-валашки он унаследовал белизну кожи и черные, как вороново крыло, волосы, коротко остриженные и только спереди густою прядью спадавшие на лоб. Одевался он по-польски, но не особенно заботился о своем костюме; только в торжественна дни он надевал богатые одежды и весь сиял тогда золотом и драгоценными каменьями. Лонгин несколько дней спустя присутствовал при подобном торжестве, когда князь принимал Розвана Урсу. Аудиенции послов происходили всегда в так называемой Звездной зале, на потолке которой был небесный свод со всеми звездами кисти художника Гельма. Князь сидел под бархатным, обшитымгорностаем балдахином на высоком кресле, похожем на трон, с позолоченным подножием; за князем стояли: ксендз Муховецкий, секретарь, маршал, князь Воронич, Богуслав Машкевич, далее пажи и двенадцать драбантов с алебардами в испанских костюмах; зал был наполнен рыцарями в роскошных мундирах Розван Урсу просил от имени господаря, чтобы князь повлиял на хана и заставил бы последнего запретить нападать на Валахию будякским татарам, которые ежегодно производили в ней страшные опустошениа Князь отвечал по-латыни, что будякские татары не очень-то слушают даже самого хана, но все-таки обещал напомнить об этом хану через посла, мурзу Чауса, которого князь ожидал в апреле. Скшетуский уже раньше отдал князю отчет о результатах своего посольства и путешествия, а также обо всем, что. он слышал, о Хмельницком и его побеге в Сечь. Князь решил двинуть к Кудаку несколько полков, но большого значения этому делу не придал. Так как, казалось, ничто не угрожало спокойствию и могуществу заднепровского княжества; то в Лубнах начались празднества по случаю приезда посла, а также в честь Бадинского и Ляссоты, которые торжественно просили для сына воеводы Пржиемского руки старшей его племянницы, княжны Анны, на что получили согласие князя и княгини Гризельды.
Один только маленький Володыевский сокрушался об этом, а когда Скшетуский хотел утешить его, он сказал ему:
— Хорошо тебе говорить, когда тебе стоит только захотеть, и ты можешь жениться на Анусе Она тут все время вспоминала о тебе; сначала я думал, что она хочет возбудить этим ревность в Быховце, но вижу, что она совсем не думает о нем, а к тебе питает более нежное чувство.
— Что мне Ануся! Можешь вернуться к ней, если хочешь, — не возражаю, — но о княжне Анне перестань и думать; ведь это все равно что шапкой накрыть в гнезде феникса.
— Я знаю, что для меня она феникс, и потому-то мне, наверное, придется умереть с горя.
— Останешься жив и снова сейчас же влюбишься; только на этот раз не влюбляйся в княжну Варвару, потому что опять какой-нибудь сын воеводы уведет ее у тебя из-под носа.
— Разве сердце слуга, которому можно приказывать! Можно ли запретить глазам смотреть на такое чудное существо, как княжна Варвара, один вид которой мог бы укротить дикого зверя.
— Вот тебе на! — воскликнул Скшетуский. — Вижу уже, что ты утешишься и без моей помощи, но повторяю: вернись к Анусе, а с моей стороны ты не будешь иметь ни малейшего препятствия.
Ануся, однако, совсем не думала о Володыевском. Ее раздражало, интересовало и сердило равнодушие Скшетуского, который, вернувшись после такого долгого отсутствия, даже не взглянул на нее. Когда по вечерам князь со своими приближенными офицерами и придворными приходил в гостиную княгини, чтобы позабавиться разговорами, Ануся (она была маленького роста, а княгиня высокого) выглядывала из-за плеча своей госпожи и впивалась черными глазками в лицо поручика, желая разгадать его. Но глаза Скшетуского, так же как и мысли его, блуждали в другом месте, а когда случайно взор его падал на нее, то был таким задумчивым и стеклянным, как будто бы он никогда не смотрел на нее и не пел ей:
"Что с ним случилось?" — спрашивала себя избалованная любимица всего двора и, топнув маленькой ножкой, решила узнать, в чем дело. Она, правда, не любила Скшетуского, но, привыкнув к ухаживанию, не могла допустить, чтобы на нее не обращали внимания, и с досады уже сама была готова влюбиться в дерзкого.
Однажды она бежала с мотками ниток для княгини и встретила Скшетуского, выходившего из соседней спальни князя. Налетев на него, как буря, она почти столкнулась с ним грудью и, отскочив, сказала:
— Ах, как я испугалась! Здравствуйте!
— Здравствуйте. Разве я уж такое чудовище, что даже испугал вас?
Девушка стояла с потупленными глазками, перебирая пальцами незанятой руки концы своих кос, переступала с ножки на ножку и, как бы смущенная, ответила с улыбкой:
— Нет! Вовсе нет!
При этом она быстро взглянула на поручика и снова опустила глаза.
— Вы сердитесь на меня?
— Я? Разве вам не все равно. Сержусь я или нет?
— Конечно, все равно! Было бы о чем беспокоиться. Может быть, вы думаете, что я сейчас заплачу? Быховец гораздо вежливее вас…
— Если так, то мне остается только уступить ему место и удалиться с ваших глаз.
— А разве я держу вас?
Сказав это, Ануся загородила ему дорогу.
— Так вы вернулись из Крыма? — спросила она.
— Да, из Крыма.
— А что вы привезли оттуда?
— Привез Подбипенту. Вы ведь уже видели его? Это очень милый кавалер.
— Разумеется, лучше вас. А зачем он приехал сюда?
— Чтобы вам было на ком пробовать свою силу. Но советую вам хорошо взяться за это деле, потому что я знаю один секрет, который делает его непобедимым… и даже вам не справиться с ним.
— Отчего же он непобедим?
— Оттого, что не может жениться.
— А мне-то какое дело? Отчего он не может жениться?
Скшетуский наклонился к самому уху молодой девушки, но сказал громко и внятно:
— Потому что дал обет целомудрия.
— Глупо! — быстро воскликнула Ануся и в ту же минуту упорхнула, как испуганная птичка.
Однако в тот же вечер она в первый раз внимательно посмотрела на Подбипенту. Гостей в этот день была масса, так как князь давал прощальный пир в честь Бодзынского. Наш литвин, одетый в белый атласный жупан и темно-синий бархатный контуш, имел очень представительный вид, тем более что сбоку у него вместо его огромного меча висела кривая сабля в золоченых ножнах
Глазки Ануси, назло Скшетускому, начали стрелять в Подбипенту. Поручик, однако, и не заметил бы этого, если б не Володыевский, который, толкнув Скшетуского локтем, сказал:
— Ну пускай я попаду в плен, если только Ануся не желает приглянуться этой литовской жерди!
— Скажи это ему самому.
— Разумеется, скажу. Славная выйдет из них парочка.
— Он может носить ее вместо пуговицы на жупане. Между ними именно такая пропорция.
— Или вместо султана на шапке.
Володыевский подошел к литвину.
— Вы только недавно приехали сюда, а уж видно, что вы франт не последней руки.
— Почему же это, братец?
— Да потому, что успели вскружить голову самой хорошенькой девушке при дворе.
— Голубчик! — воскликнул Подбипента, складывая руки. — Что вы говорите!
— Посмотрите-ка на Анусю Барзобогатую, в которую мы тут все влюблены, как она сегодня стреляет в вас глазками. Только берегитесь, чтобы она не провела и вас, как провела нас всех
Сказав это, Володыевский повернулся и отошел, оставив Подбипенту в недоумении.
Последний даже не посмел сразу посмотреть в сторону Ануси и только потом, как бы случайно, бросил на нее взгляд — и задрожал. Из-за плеча княгини Гризельды на него действительно упорно смотрели любопытные огненные глазки. "Сгинь, сатана", — подумал литвин и, покраснев, как рак, убежал в другой конец залы.
Однако искушение было слишком велико. Этот бесенок, выглядывающий из-за плеча княгини, был так привлекателен, эти глазки так ярко горели, что Подбипенту так и тянуло еще раз взглянуть на них. Но тут он вспомнил свой обет, перед глазами его встал предок, Стовейко Подбипента, и три головы, и страх овладел им. Он перекрестился и в этот вечер уже больше не взглянул на Анусю.
На следующий день утром он пришел к Скшетускому.
— А что, господин поручик, скоро мы двинемся в поход? Что слышно о войне?
— Приспичило вам! Потерпите, пока не поступите в полк.
Подбипента не был еще записан на место покойного Закржевского. Он должен был ждать этого до первого апреля Но он действительно торопился и продолжал:
— А князь ничего не говорил об этом?
— Нет. Король до самой смерти не перестанет думать о войне, но Польша не хочет ее.
— А в Чигорине говорили, что угрожает казацкий бунт?
— Видно, уж очень надоел вам обет! Что касается бунта, то знайте, что до весны его не будет, потому что хоть зима и теплая, но все-таки — зима. Теперь только пятнадцатое февраля, и каждый день еще могут настать морозы, а казак ведь не двинется в поле, пока нельзя окопаться, потому что казаки отлично дерутся из-за окопов, но в открытом поле совсем не умеют действовать.
— Значит, и казаков надо ждать?
— Примите во внимание также и то, что если бы даже вам и удалось во время казацкого бунта снять три головы, то еще неизвестно, освободитесь ли вы от своего обета, потому что крестоносцы и турки — это одно, а свои — другое; ведь это, так сказать, дети одной матери.
— О, Боже великий! Вот вбили вы мне сук в голову. Вот горе! Пусть ксендз Муховецкий разрешит мои сомнения, а то я не буду иметь ни минуты покоя.
— Наверное, разрешит: он человек ученый и набожный, но, думаю, он скажет то же самое. Ведь это — гражданская, братская война.
— А если бы на помощь бунтовщикам явилось иноземное войско?
— Тогда другое дело. А теперь могу посоветовать только одно: ждать и быть терпеливее.
Однако Скшетуский умел только советовать, но сам не умел следовать своему совету. Его все больше и больше охватывала тоска; ему надоели и придворные празднества и лица, на которые он еще недавно смотрел с таким удовольствием.
Наконец Бодзынский, Ляссота и Розван Урсу уехали, и после их отъезда настало полное затишье.
Жизнь потекла однообразно. Князь занялся размежевыванием своих огромных владений и каждое утро запирался с комиссарами, приезжавшими со всей Руси и из княжества Сандомирского, так что редко происходили даже военные учения. Шумные офицерские пиры, на которых рассуждали о будущих войнах, необыкновенно утомляли Скшетуского, и он часто с ружьем уходил на Солоницу, где некогда Жолкевский так страшно разгромил Наливайку, Лободу и Кремского. Следы этой битвы изгладились из людской памяти и на месте самого побоища. Иногда только из земли показывались побелевшие кости, да за рекой возвышалась насыпь, из-за которой так отчаянно защищались запорожцы Лободы и вольница Наливайки. Но уже и насыпь начала зарастать густым кустарником.