Лес рубят - щепки летят - Александр Шеллер-Михайлов 4 стр.


Боголюбов совсем повеселел и разнежился, как это всегда бывало с ним, когда ему удавалось громогласно рассказать, каким путем он дошел до благосостояния и до возможности помогать ближним.

— Кстати о крестной-то вспомнили, — промолвил он, принимая серьезное и озабоченное выражение и подвигая к жене пустой стакан. — Обойщики кончили отделку ее комнаты?

— Нет, сегодня кончат, — ответила жена.

— Закопались, закопались! — проговорил Боголюбов. — Надо торопиться. Не сегодня, так завтра Варвара Ивановна приедет в Петербург. Надо, чтобы ей было удобно у нас. Кто знает, может быть, и жить с нами останется. Давно, давно я ее не видал. Надо обласкать старуху. Мы ее успокоим, она нас не забудет.

Боголюбов умолк и задумался, вероятно, о старой родственнице, приезда которой ожидали в семье с часу на час, ожидали с нетерпением и отчасти со страхом, как обыкновенно ожидают приезда влиятельных, знатных или очень богатых родственников.

В столовой настало затишье, изредка прерываемое болтовней и шуршаньем папильоток и юбок шестилетней девочки, обращавшейся к матери с различными вопросами. Мать отвечала нехотя, иногда лаконически замечала дочери: «Ты все пристаешь, надо сидеть смирно», — и продолжала задумчиво рисовать узоры на подносе. Она была в сладком поэтическом настроении утренней полудремоты. Боголюбов молча прихлебывал чай и тоже о чем-то думал. Его лицо приняло свое обычное выражение строгости и озабоченности государственного деятеля.

Казалось, этот человек постоянно стремился всеми силами внушить каждому встречному, что он, Данило Захарович Боголюбов — глава дома и начальник отделения, что у него хлопот и обязанностей по горло, что без его зоркого глаза, без его указаний, выговоров и наставлений остановится и погибнет и канцелярия, и семья. В сущности, может быть, он был и добр, и недальновиден, но обстоятельства жизни заставили его казаться и строгим, и зорким. Давным-давно, с тех пор, как ему было дано впервые место столоначальника, он привык говорить директору департамента:

— Тут, ваше превосходительство, нужна строгость, чтобы дела не лежали без действия. Зоркий глаз важнее всего, когда надо уследить за подчиненными.

— И я то же говорю, братец, да, и я то же самое говорю, — глубокомысленно произносил директор. — Строгость и зоркость — это главное в начальнике, если он хочет, чтобы подчиненные были рачительны. Рачительность в подчиненном — это долг! Да, рачительность!

И Боголюбов очень хорошо знал, что директор, говоря с высшим начальством, постоянно замечал:

— О, я вполне надеюсь на одиннадцатый стол, там у меня сидит строгий и зоркий чиновник; от его глаз ничего не ускользнет, при нем все будут рачительно исполнять свои обязанности.

И вот за строгость и зоркость Боголюбову давались чины, кресты и видные места. Чем более наград получалось им, чем чаще ему приходилось говорить о благодетельных качествах начальника, тем глубже и глубже врезывалось в его лицо выражение строгости и зоркости; иногда оно даже доходило до комизма, когда Боголюбов смотрел строго и зорко, слушая какой-нибудь рассказ высших лиц о балете. Но если подобное выражение лица было необходимо на службе, то еще более необходимо было оно дома.

Его жена, Павла Абрамовна, вышедшая из достаточной купеческой семьи, воспитывавшаяся в пансионе для «благородных девиц», была менее всего способна к роли хозяйки дома. Сначала она любила балы с офицерами, любила балет с красивыми декорациями, любила наряды с бесчисленными фалборами, бахромами, бантами, любила романы с несчастными любовниками и еще более любила, облекшись в атлас и кружева, лежать в своем будуаре и плакать в тишине о своей несчастной доле, несчастной потому, что Данило Захарович «статский», что ей теперь приходится, ради беременности, сидеть дома во время балов, что молодых «офицеров» у них не бывает в доме, а все «противные старики» в карты играют. Наплакавшись досыта, она засыпала и спала мирным и безмятежным сном до тех пор, покуда не являлся Данило Захарович и не делал ей строгого выговора за спанье днем в одежде. Вследствие своей дальновидности Данило Захарович соображал, что, вероятно, при такой вечно спящей хозяйке балуется и ворует прислуга, что обед не может быть хорошо приготовлен, и потому, без дальнейших справок, строго и внушительно выговаривал людям за их воровство, за дурное кушанье, хотя он и не был настолько зорок, чтобы указать, кто и что украл, не был настолько избалован пищею, чтобы сказать, какое кушанье испорчено.

Мало-помалу Павла Абрамовна начала свыкаться со своею жизнью, она начала полнеть, и это послужило главной причиной того, что она разлюбила балы, балеты и наряды: ей тяжело было подняться с места и она начала жить одними романами. Она привыкла к зоркости и строгости мужа и потому при каждом удобном случае все мелочные дрязги с прислугой и детьми, все промахи прислуги и детей передавала на усмотрение Даниле Захаровичу, чтобы он сделал должное распоряжение. И он так привык к своей роли, что ежедневно делал внушения и распекания. Так шла жизнь Боголюбовых совершенно тихо и мирно: супруги размежевались полюбовно, муж не мешал жене читать романы и спать, она не мешала ему целое утро просиживать в должности, ездить в клуб для составления партии с влиятельными людьми, принимать по пятницам этих влиятельных людей у себя. Жена жаловалась мужу на прислугу, муж распекал прислугу. Жена ежегодно приносила по одному ребенку, муж зарабатывал деньги на новорожденного члена семьи.

— Господи, как время-то летит, вот уже мы двенадцать лет как женаты! — восклицали супруги поутру в годовщину своей свадьбы, нежничая друг с другом по этому экстренному поводу.

— А ведь мы, матушка, тринадцать лет с тобой отмахали в супружестве! — удивлялся Данило Захарович на следующий год, опять пускаясь на нежности и поцелуи.

И долго, долго предстояло им удивляться быстрому полету времени. Оно шло, ничем не отмеченное, сегодня, как вчера, завтра, как сегодня. Утром строгость и зоркость в должности, в обед строгость и зоркость дома, вечером строгость и зоркость в клубе — это для мужа. Утром полудремотное слушание новостей от мужа и новые мечты, вечером полудремотное чтение романов или слушание новостей от знакомых — это для жены. Праздники, летние переезды на дачу, собрания по пятницам, впечатления от балетов и романов, родины и похороны детей, доклады в должности — все это было вылито в одни и те же формы, все это как будто совершилось вчера или за пятнадцать лет, все это как будто происходило вне времени. Вот выносят белый глазетовый гробик из квартиры Боголюбовых, мать тихо всхлипывает, припав рыхлым телом в поэтической позе на плечо мужа; муж смотрит строго и зорко, придерживая правою рукой спину жены, и шепчет ей: «Не плачь, не плачь, Полина, тебе это вредно, ты знаешь!» Он многозначительно смотрит на нее, и она понимает, что он намекает на ее положение: она скоро снова будет матерью. Но кого это хоронили: Аполлона, Валентина, Евгения? Чьего рождения ожидали: Евгении, Аполлинарии, Людмилы? Право, трудно определить: все эти названия исходящих и входящих бумаг и детей так однообразны, так часто повторяются в жизни. И все это вместе взятое называлось жизнью. Если бы хотя однажды Павла Абрамовна и Данило Захарович нашли минуту свободную для размышлений о своем существовании, если бы их натолкнуло что-нибудь на подобные размышления, то они, вероятно, сами изумились бы, как они могли вынести эту прозаическую прозу жизни. Но люди, отдавшись мелочным заботам дня и течению случайно сложившихся обстоятельств, менее всего склонны к анализу своей собственной жизни, к вопросам: да для чего я это делаю, нравится ли мне это дело, стоит ли из-за него убивать всю жизнь? Отнестись критически к своей деятельности, взглянуть на свою жизнь так, как мы смотрим на чужую жизнь, все это может Делать только недюжинная, только сильно развитая личность. Большинство же людей слагает свою жизнь под влиянием ежедневно повторяющихся мелочных условий и нисколько не думает устранять эти условия, противодействовать им: попадется на его дороге какое-нибудь бревно, оно прокладывает около него дорожку, не замечая, что гораздо лучше раз и навсегда своротить бревно и не ездить в течение десятков лет окольными путями. Но большинство даже не способно и понять, что оно ездит окольным путем, ему даже было бы странно, если бы ему вдруг пришлось ехать другою, прямою дорогой. Это явление совершенно ускользает от глаз наблюдателей, и вот почему так часто являются недоразумения: иногда мы говорим, что такая-то женщина вполне честна по натуре и что только однажды она увлеклась, сделала непонятную ошибку, вступив в любовную связь при муже; иногда мы говорим, что такой-то человек радикал по убеждениям и что только раз он из чувства минутного страха спел гимн врагу своего направления. Но если бы мы поближе вгляделись в жизнь этих людей, если бы мы поняли, как мало сопротивления оказывают люди случайно сложившимся условиям жизни, то, может быть, мы увидали бы, что эта женщина была постоянно развратницей в душе, что она только поддавалась в течение долгих лет условиям своей жизни, мало способствовавшим разврату, что искренно, самостоятельно поступила она именно только тогда, когда свет увидал в ее действии не свойственную ее натуре ошибку, промах; мы увидали бы, может быть, что и мнимый радикал был просто врагом радикализма, но увлекался общим радикальным направлением близких к нему, поддерживавших его существование людей, что он сообразовался только с внешними условиями своей жизни и явился самим собою именно в ту минуту, когда сказал, что радикализм нужно вырвать с корнем. Зная очень хорошо все то, мы не станем утверждать, что строгий и зоркий Боголюбов и его верная жена, преданные только своему углу, своей лени, своему затишью, были именно такими людьми по натуре, какими они казались. Мы только говорим о том, чем они казались в данную минуту.

Боголюбов уже допил третий стакан чаю и готовился идти в должность, когда в комнату вошла горничная и доложила, что барина желает видеть какая-то женщина.

— Кто такая? — торопливо спросил Боголюбов и мельком заметил жене: не Варвара ли Ивановна?

— Не знаю-с. Говорит: родственница, — ответила горничная.

Муж и жена переглянулись и взволновались. Жена стала быстро оправлять свой наряд.

— Немолодая барыня? — спросил хозяин, торопливо вставая и поправляя орден на шее.

Горничная усмехнулась.

— Нет-с, не барыня, так какая-то…

Боголюбов сердито пожал плечами и опять сел в свое кресло.

— Ума не приложу, кто такая!

— Уж не его ли жена? — презрительно вымолвила Боголюбова.

— Посмотрим, проси! — решил хозяин дома.

Через несколько минут в комнату вошла бледная и худая женщина. Это была Марья Дмитриевна. За нею, выглядывая исподлобья, шел ее старший сынишка Антон. Он, видимо, дичился среди непривычной для него роскоши. И мать и сын были одеты в свое обыкновенное рубище — им не на что было шить траурную одежду. Сделав несколько шагов, они остановились посредине комнаты. Марья Дмитриевна едва держалась на ногах. Хозяин и хозяйка многозначительно переглянулись между собою, на их лицах промелькнуло выражение презрения и негодования.

— Я ведь говорила, что этим кончится! — прошептала хозяйка, по своему обыкновению подливая масла в огонь.

— Мама, это кто? — громко спросила шестилетняя девочка, встав со своего места и протянув свое личико к самому уху матери.

Мать погрозила ей пальцем и шепнула:

— Не надо соваться с расспросами!

Хозяин нахмурил брови и встал, откладывая на стол взятую им для чего-то газету.

— Что вам угодно от нас? — строго спросил он, останавливаясь перед посетительницей. — Мало того что ваш муж осмеливается останавливать мою жену и моего сына на улице, так еще вы осмеливаетесь позорить меня в моем собственном доме, говоря прислуге, что вы мне родня.

— Мама, папа их бранит? — снова послышался громкий вопрос девочки, сказанный на ухо матери.

— Молчи! — шепнула мать и толкнула от себя дочь. Марья Дмитриевна стояла понурив голову; она не могла говорить, задыхаясь от сдерживаемых рыданий.

— Я положу этому конец, — продолжал хозяин, сильно возвысив голос. — Я буду хлопотать, чтобы выслали и вас и вашего мужа.

— Умер он, умер он, батюшка! — воскликнула Марья Дмитриевна и залилась слезами.

— Мама, о чем она плачет? Кто умер? — опять заговорила девочка.

— Не твое дело! Я тебя сейчас выведу отсюда! Слышишь? — совсем сердито произнесла мать.

Девочка надула губенки и уселась на свое место, шурша папильотками и юбками.

Боголюбов изменился в лице, в его глазах выразились и испуг, и недоумение. Он машинально потер свой лоб рукою и прошелся по комнате.

— Сегодня? — лаконически спросил он, снова останавливаясь перед просителями. — На похороны просите?

— Что хоронить-то? Нечего хоронить! — простонала Марья Дмитриевна.

— Как нечего? Что вы такое говорите? — нахмурил брови Боголюбов.

— Нечего, хоронить нечего, — послышался новый ответ, — Ничего не понимаю, ровно ничего! — пожал плечами хозяин и с недоумением посмотрел на рыдающую женщину и на ее сына.

Хозяйка и ее дети тоже смотрели любопытными глазами на странные фигуры посетителей и внимательно слушали еще более странные ответы бедной родственницы.

— Объясните вы мне толком… Да перестаньте плакать, слезами теперь не помочь… Это сын ваш, что ли? — начал хозяин.

— Сын, сын, Антоша, — всхлипывая, ответила Марья Дмитриевна.

Хозяин обратился к мальчугану, понуро стоявшему около матери.

— Ну, расскажи хоть ты… Когда умер отец?

— Пятого числа, — ответил мальчик, не поднимая глаз.

— Ах, это на третий день после того, как он нас остановил! — воскликнула хозяйка, обращаясь к своему старшему сыну.

— Ударом? — спросил хозяин.

— Не знаю, — ответил мальчик.

— Что же, вы хоронили его?

— Нет.

— Так кто же?

— Никто.

На лице хозяина снова выразилось недоумение.

— Так как же? — бессознательно спросил он.

— Испотрошили его.

— Где?

— В клинике.

— Ну, ну, а тело-то, тело-то где?

— Тела нет, испотрошили…

Хозяин большими шагами заходил по комнате.

— Не-ет, э-то ужа-сно! — нараспев произнесла хозяйка и закрыла глаза левою рукою, как будто перед нею пронесся образ испотрошенного трупа.

Боголюбов продолжал ходить по комнате. Он не жалел брата, они давно не видали друг друга, давно разошлись, но его как-то странно поразили все эти новости. Еще за несколько минут он сердился на этого человека, еще несколько минут он готов был хлопотать о высылке этого человека из города, а теперь не только не стало этого человека на свете, но даже нет его могилы, нет праха от его тела, нет следа от его жизни. Впрочем, нет! след от его жизни остался — вот он стоит, воплотившийся в образе двух живых, голодных, изнуренных и оборванных созданий. Они просят помощи, просят хлеба. Выгнать их? Но ведь это жена и сын того самого милого буяна Саши, с которым вместе рос, вместе играл, вместе плакал и радовался сам он, Данило Захарович Боголюбов, в дни далекого, далекого детства. Как давно были эти дни и как ярко они воскресли теперь перед глазами Боголюбова! Вот он и Саша вместе играют в бабки, вместе ловят рыбу на барках среди бурлаков, вот они вместе бегут в кабак за косушкою для своего отца, бегут на берег за щепками для матери, вот они поступают в бурсу. Как странно им, что они из Костровых вдруг превращаются, по воле преосвященного Филофея, один в Прилежаева, другой в Боголюбова. Эта перемена фамилий делает их сразу как будто чужими. Как часто, как беспощадно секут в бурсе дикаря и грубияна Сашу, как постепенно все больше и больше отстает Саша от брата, наконец, они расстаются совсем. Сашу выгоняют за неспособность, а его брат, получивший прозвище «ласкового теленка», уже переходит в академию… Уже более смутны, более чужды Боголюбову остальные проносящиеся в его голове картины встречи с братом, мелким чиновником, картины обоюдных упреков, картины окончательного разрыва. В сердце Боголюбова чувствовалась какая-то тупая, ноющая боль. На минуту ему показалось, что он не статский советник, не начальник отделения, а просто младший, любимый, балованный, выросший на воле сын дьякона Захара Кострова, Данилка, тихо плачущий, лежа на одной постели со старшим братом, плачущий о том, что их завтра отдадут в учение. И среди этих воспоминаний в уме Боголюбова возникло что-то вроде упреков совести; безотчетных, беспредметных, смутных, похожих просто на какое-то недовольство собою. Но за что же ему упрекать себя? Разве он был виноват, что брат плохо учился, что брат был груб, что брат не умел покоряться, не умел подслуживаться, что брат пил с горя, что брат остался за штатом? Нет, нет, он ни в чем не виноват перед братом! Напротив того, сам его брат был для него, Данилы Захаровича Боголюбова, причиною вечных неприятностей, пятном в его светлом существовании. Откуда же это смутное недовольство собою, эта непрошеная мысль: «Эх, если бы начать жить сначала!» Чем дальше ходил Боголюбов, безмолвно отдаваясь своим размышлениям, тем сильнее и сильнее возрастало неприятное настроение духа. Ему нужно было высказаться, нужно было громко оправдать себя, хотя его никто не обвинял, никто не считал в чем-нибудь виноватым. Он остановился перед бедною родственницей.

— Что же вы думаете делать? — спросил он.

— Сама не знаю! Хоть бери детей да в воду! — в отчаянье проговорила она.

— Ну, полноте, полноте!.. Никто как бог! — вздохнул Боголюбов. — Да вы сядьте… Что же вы стоите?

Боголюбов повел глазами по комнате, как бы отыскивая стул. В это время совершенно незаметно сошел со своего места старший сын Данилы Захаровича и тихо подвинул стул Марье Дмитриевне. Она совершенно растерялась и стала бессвязно благодарить мальчика; он, весь красный, как пион, неловко поклонился и отошел к окну, став спиною к действующим лицам сцены.

— Ах, брат, брат! Сколько горя, сколько горя наделал! — в раздумье бормотал Боголюбов, ходя по комнате.

— И как это все неожиданно, точно сон какой, точно роман какой-то, — мечтательно произнесла хозяйка, сентиментально качая головой.

— Надо пристроить детей, самим идти на место, — придумывал Боголюбов выход для родственников из тяжелого положения.

— Куда я их пристрою? Куда я пойду? Не возьмут ни их, ни меня, — вздохнула Марья Дмитриевна. — И куда я могу идти? В кухарки? Кто возьмет меня с детьми? Кто возьмет чиновницу? Ведь я теперь не мещанка? Некуда идти, некуда!

Боголюбов все ходил из угла в угол.

— Я сам не богат, — в раздумье бормотал он. — У меня семья, мне надо поднять на ноги эту мелюзгу. Многого для вас я не могу сделать…

Назад Дальше