Так или иначе, в апреле я потащился осмотреть последний, возможный в моей жизненной ситуации и в моём городе, неосмотренный ещё, вариант учёбы, профессии и пути.
Ехал я через весь город в университет очень спокойно, чтобы совершить формальность, снять все возможные сомнения и быть чистым перед родителями, ну… и перед собой.
Возле деканата филологического факультета нам сказали, что нужно пройти и библиотеку в зал периодической литературы и подождать, и тогда нам что-то скажут. Нас собралось человек тридцать-тридцать пять. Только барышни, тихие какие-то, многие в вязаных шапочках. Я был единственным в мужском роде. До библиотеки нужно было идти далеко, через переходы, соединяющие разные корпуса университета. Как раз была перемена. Все коридоры, лестницы, рекреации были заполнены студентами. Группами по трое или по двое, поскрипывая кожей пиджаков, проходили явные будущие юристы. Хохоча, что-то активно обсуждая, жестикулируя и не глядя по сторонам, шли студенты историки, правда, без гитар, благоухая духами проплывали чудесные англо-франкоговорящие студентки, и ещё многие и многие другие. Я же старался догадаться, кто же здесь филологи.
В библиотеке было здорово! Мне понравилось сразу. Там приятно пахло, было тихо, но не беззвучно. В библиотеке царили приглушённые звуки: тихие шаги, голоса на уровне шёпота, шелест страниц, касание книг друг о друга. Там все были заняты делом, старались никому не мешать, и, казалось, уважают ближнего. В большом читальном зале было светло и хорошо. Светло настолько, насколько может быть светло в зале с большими незадернутыми окнами в апреле в пасмурный день. За столами сидели студенты за книгами, многие писали. Тут неясно было, кто с какого факультета. Здесь все трудились. И тогда я почувствовал в первый раз, что мне тоже это всё предстоит, и что учёба в университете — это реальность, и что это, наверное, трудно, но это хорошо.
Из общего читального зала мы прошли в зал периодики, который, видимо, для нас освободили. Мы расселись и стали ждать, не зная, чего ждём. Через минут пять к нам присоединился один парень и две девушки. Парень был одет в яркую олимпийку, модные штаны и был в солнцезащитных очках не по сезону и не по погоде. Девушек, с ним пришедших, не помню. Он и они были очень шумные и диссонировали с общим звучанием библиотеки. На них пару раз шикнули работницы, и они затихли в дальнем углу, хихикая и перешёптываясь.
А вслед за ними, через небольшую паузу зашёл в зал периодики он.
Он не сразу вошёл. Он в дверях остановился, оглядел нас внимательно, очень искренне улыбнулся, кивнул и беззвучно прошевелил губами «здравствуйте». Мы все сразу встали, как встают ученики при входе учителя. Он тут же жестами, и мимикой попросил нас сесть, улыбнулся ещё веселее и медленно, стараясь не произвести никакого шума, затворил за собой дверь.
Он был… На него приятно было смотреть!
Я увидел немолодого человека, ростом чуть выше среднего, крепкого телосложения и крупной очень кудрявой головой, которая при всей его кудрявости была очень хорошо подстрижена. Волосы его когда-то были черными, как уголь, но теперь их украшала отчётливая седина. Смуглое его лицо имело крупные черты и улыбалось, а ещё это лицо украшали красивые, небольшие очки темной стальной оправы. На нём был красивый светло-серый тонкий свитер и брюки крупного вельвета цвета хаки. Ботинки его были, что называется, английские. Вся его одежда была, как из кино, а не из местных магазинов или с местного рынка. Всё это ему очень шло и очень нравилось мне.
— Здравствуйте, — сказал он тихо, но отчётливо. У меня снова возникло желание встать. — Простите, что заставил вас ждать. Для меня наша встреча — это полная неожиданность. Честно говоря, я к этой встрече не готовился и поэтому долго я вас не задержу, — после этих слов он сделал пару шагов, приближаясь к нам. — Дело в том, что мой коллега, который готовился встретиться с вами, заболел, и меня попросили вас развлечь и, если получиться, увлечь, — тут он хохотнул. — Простите за невольную рифму.
Мы затихли совершенно и не сводили с него глаз.
— Да, позвольте представиться, меня зовут Михаил Николаевич Дарвин, — из дальнего угла раздался хохоток, явно принадлежавший тому парню в темных очках. — Вполне понятная реакция, — тут же сказал Михаил Николаевич Дарвин. — И если вы, юноша, полагаете, что вы оригинальны такой реакцией на мою фамилию, то поспешу вас разочаровать — Вы неоригинальны. Моя фамилия Дарвин. Я работаю здесь в университете доцентом кафедры теории литературы. Так что, боюсь, что с тем самым Дарвиным мы, в смысле научных интересов, даже не однофамильцы.
Я хохотнул, и стоящий перед нами Дарвин тут же нашёл мои глаза и едва заметно улыбнулся мне.
— Вы, как я понимаю, интересуетесь тем, как поступить к нам на филологический факультет, и чем, если поступите, мы будем здесь заниматься. А если вы нашли время и пришли сюда, то ваше любопытство совсем не праздное. Это уже само по себе вызывает уважение. Чем же мы будем заниматься с вами на филологическом факультете?
Голос его уже стал заметно громче, но звучал ровно, серьёзно, и его хотелось слушать. На последних словах он повернулся к нам в профиль и пошёл медленно к окну, продолжая говорить. Весь он был ни худой, ни толстый. Он был, скорее, весь какой-то упругий и, наверное, сильный и здоровый. Одежда сидела на нём, как надо. Жесты его были скупые, плавные, но выразительные.
— Чем же мы будем заниматься? Что мы с вами будем делать пять лет вашей учёбы и нашего преподавания? Знаете, это не так уж легко сказать, — тут он дошёл до окна, развернулся и пошёл в обратном направлении, обращаясь к нам и рассуждая сам с собой. (Так он и будет ходить). — Чем будем заниматься?… Книжки будем читать! Мы будем много читать книг. Вот вы поступите, и мы с первого курса начнём читать книги. Это я говорю, как доцент кафедры теории литературы. Преподаватели других кафедр сказали бы вам что-нибудь другое. А я скажу очень просто. Будем читать! Читать, читать и читать. Но очень много! Представляете, сколько книжек с античных времён и по сегодняшний день написали люди?! Очень много. Вот мы и будем их читать. Не все, конечно! Но, в основном, самые лучшие. Мы будем здесь делать это каждый день. И будем делать это не просто так, а профессионально. Мы будем с вами такими профессиональными читателями. Профессиональными! А это значит, что мы читать будем очень много, — тут он сделал паузу, задумался, остановился на несколько секунд и продолжил движение. — А ещё мы будем обсуждать прочитанное. То есть, прочитаем какую-то книжку и обсудим её. Будем читать и обсуждать. Будем пытаться понять и разобраться, что написано в книжке, зачем её писатель написал, как он её написал, кто такой этот писатель и что такое эта книжка, — он остановился по середине зала, снова повернулся к нам. — Знаете? А мы больше ничего другого делать не будем. Будем читать и читать, читать и читать! Даже не знаю, что ещё добавить. Я, простите, не подготовился к нашей встрече… Может быть, у вас есть ко мне вопросы?
Мы молчали.
— Ой! — сказал он. — А я вас не напугал? Не бойтесь! Это же хорошее занятие — читать книги. Это прекрасно! А главное, интересно и нетрудно. Правда, мы будем очень много читать и очень внимательно. Но если вы сюда пришли, то вы, наверное, любите это занятие? Потому, что если вы не любите читать книги, то поступать на филологический факультет не стоит. Потому что мы будем много читать. Вот я уже давно читаю книги, и чем больше их читаю, тем больше мне это нравится. Это хорошее занятие. Это не мешает быть нормальным, интересным и полноценным человеком. Наоборот!… Так может быть есть вопросы?
Он, улыбаясь, немного беспомощно ждал вопроса.
— А на журналистов у вас учат? — раздался молодой мужской голос.
Это был не мой голос, а, стало быть, это был голос того парня в солнцезащитных очках.
— На журналистов? — переспросил Дарвин. — Нет. На журналистов у нас не учат.
Повисла пауза. (Надо сказать, что тогда в Кемеровском госуниверситете, действительно, не было отделения журналистики, как и факультета психологии, социального, спортивного и других. Теперь есть.)
— Даже не знаю, что тут сказать, — продолжил Дарвин. — Журналистику здесь не изучают. Здесь изучают фундаментальные науки. А науки «журналистика» я не знаю. Наука ли это? Боюсь, мы ничем Вам полезны быть не сможем. Вам надо поинтересоваться вашим вопросом в другом месте и, скорее всего, в другом городе. Журналистика?… — он задумался. — Мне горько вам это говорить, мужчины у нас в дефиците, но, скорее всего, вам не стоит к нам поступать. Мы тут книжки читать будем, а журналисты же сами пишут. Вам нужно туда, где учат писать. А мы тут читаем. Вам это ещё и помешать может.
— Как это? — раздался тот же голос, но с вызовом.
— Да, может помешать, — медленно ответил Дарвин. — Вот станете Вы тут с нами читать книги, да и засомневаетесь, а надо ли писать самому. А журналисты сомневаться не должны. Им это вредно. Извините.
— Как это? — раздался тот же голос, но с вызовом.
— Да, может помешать, — медленно ответил Дарвин. — Вот станете Вы тут с нами читать книги, да и засомневаетесь, а надо ли писать самому. А журналисты сомневаться не должны. Им это вредно. Извините.
— Понятно, — раздалось из дальнего угла.
— Вы поняли? Я рад! — Дарвин улыбнулся и почему-то нашёл мои глаза, я покраснел моментально. — Вы очень быстро всё понимаете! Вам точно надо поискать в другом месте. Ещё вопросы……
Было ещё несколько вопросов и ответов. Я это не очень хорошо помню. Я обдумывал вышесказанное.
— Да! — вдруг сказал Дарвин, будто что-то вспомнив. — Я же должен вам дать рекомендации по поводу поступления. Меня об этом просили. Рекомендации очень простые. Экзамены вы будете сдавать следующие: иностранный язык устно. Здесь никаких рекомендаций я дать не могу. Надо просто готовиться. Литература устно. Рекомендую прочитать те книжки, которые входят в экзаменационную программу, и на экзамене говорить, что думаете. Вот, как думаете, так и говорите. Своими словами, не бойтесь. А если ничего не думаете про ту или иную книжку, тоже так и скажите, только попытайтесь ещё объяснить, почему вы об этой книжке ничего не думаете. Ну, а если попадется та книжка, которую вы не читали… так и скажите. Не юлите. Я буду принимать экзамены. Знаете, это так неприятно, когда юлят и врут! К тому же это всегда сразу видно. Вот такие вам рекомендации, — он снова задумался. — Ещё сочинение! Вы будете писать экзаменационное сочинение. Какие у вас будут темы, я не знаю. Их будет несколько. Их придумываем не мы. Тем будет три на выбор. Обычно, одна бывает свободная или «Ваша любимая книга». У меня в связи с этим есть не рекомендация, а просьба: пожалуйста, не пишите, что ваше любимое произведение «Мцыри» Лермонтова, «Отцы и дети» Тургенева или «Мороз-красный нос» Некрасова. Напишите хоть про Карлсона или хоть про Шерлока Холмса, но только про то, что действительно любите и понимаете. А лучше вовсе про книжки пока не пишите. Напишите то, что будет не скучно читать. Пожалуйста! Ну… и без ошибок, конечно. Всё! Я закончил, — тут он шагнул к двери, — Не вставайте, — перейдя на шёпот, сказал он, — До свиданья. Надеюсь, до свидания.
В последний миг, мне показалось, что он глянул на меня.
Не зная, о чём и как думать я покинул библиотеку. Не в силах сразу покинуть университет и выйти на улицу, где было ещё по-сибирски холодно, и талый снег лежал и сочился ручьями, я зашёл в буфет, выпил чаю и съел сухой бутерброд с сыром. Потом я забрал свою куртку в гардеробе, вышел на крыльцо главного корпуса университета и увидел Дарвина. Он стоял в лёгкой светлой дублёнке и весело и громко разговаривал с дамой, которая рассказывала нам давеча про факультет романо-германской филологии.
— …Совершенно не был готов! — говорил он. — Наговорил каких-то глупостей. Напугал, наверное, детей. Ох, не знаю я, как нужно с ними говорить. Боюсь, что никого из тех, кто сегодня приходил больше не увижу. Вечно со мной так. Хотел сказать одно, а сказал другое. Ну что же теперь поделаешь?! А жаль! Ну, да Бог с ним! Не танцевать же перед ними. Им же жить, не так ли?… Ладно, поеду домой. Проголодался ужасно! Поеду, у меня дома борщ в холодильнике просто гениальный. Пожалуй, и рюмку выпью, да и посплю. А то всю ночь работал… Вас подвезти?
Дама отказалась.
Они коротко попрощались, посмеялись, и Дарвин спустился с крыльца, прошёл немного, сел в машину и уехал.
Летом я поступил на филологический факультет.
Мы много общались с Михаилом Николаевичем. Впоследствии он стал моим научным руководителем. С ним всегда было интересно и просто. Теперь он живёт и работает в Москве. Выглядит отлично. Встречаемся мы редко, но всегда с удовольствием.
По стопам дедушки и бабушки я не пошёл, биологом не стал. Но я думаю, и мне весело об этом думать, что им забавно было бы знать, что учился я у Дарвина.
Наколка
Не помню, в каком возрасте мои руки стали такими же, как у моего отца. Совершено такими же. Как это странно! Я никогда не чувствовал большого сходства с отцом. Да мы и не похожи. Правда, когда мне исполнилось лет 16–17, наши голоса стали путать. То есть, когда дома звонил телефон, и я брал трубку, многие отцовские коллеги или друзья начинали говорить со мной, думая, что я — отец. Но сходства наших голосов я не чувствовал. Голос отца я знал с рождения, любил и ни с каким другим спутать его не мог, а свой голос я слышал совершенно не так, как слышали его другие.
Меня никогда не радовало, когда кто-нибудь говорил, что кто-то со мной внешне схож, или что я похож на какого-нибудь артиста. Не вижу ничего хорошего в том, что кто-то или я на кого-то похож. В детстве, во время приятных и тягучих мечтаний перед сном, когда в голову неожиданно приходят самые неожиданные соображения и идеи, я засыпал и зачем-то подумал о том, как бы я жил, если бы у меня был брат близнец. То есть, в мире был бы точно такой же человек, как я. Мне эта идея не понравилась. Меня эта мысль даже напугала. Но с какого-то времени я отчётливо обнаружил, что мои руки стали такими же, как у моего отца. И это меня обрадовало. Почему, не знаю.
Я недавно понял и удивился этой простой мысли… Знаете, что мы больше, чаще и дольше всего наблюдаем в своей жизни? Что мы постоянно видим, и что всё время у нас перед глазами? Наши руки! Мы почти всё время следим за тем, что они делают. В общем, они почти всё время в поле зрения. Руки!
Чего только они не делали! К чему только не прикасались. С каким трудом они выводили первые буквы и цифры и при этом, как ловко они лепили из пластилина! Как ругал я их и ненавидел, когда они так и не смогли играть на гитаре, и как гордился я ими, когда лучше своих приятелей ставил, натягивал палатку и вязал узлы. Как устал я наблюдать свои беспомощные руки, когда не знал, как мне жить дальше, что делать, и зачем что-то делать. А потом мои руки стали такими же, как у отца. Точно такими же. С единственно только разницей, у меня на левой руке, на запястье, рядом с большим пальцем, есть маленькая татуировка, точнее, наколка, маленький синий якорь. В нём уже трудно угадать якорь, за два десятка лет наколка потеряла четкость, немного расплылась, но это якорёк.
Это именно наколка, а не татуировка. Её кололи не хорошей профессиональной машинкой в татуировочном салоне, а кололи старинным и простым способом, тонкой, длинной иглой, сделанной из гитарной струны. Да, просто иглой, смоченной в обычных канцелярских чернилах. Кололи глубоко и на всю жизнь.
Помню, я очень не хотел её делать. Сам вид синей наколки на руке, какой бы она не была, мне казался ужасным. Как бы ни был одет человек, чтобы он ни говорил и как бы себя не вёл, маленькая синяя наколка на руке обязательно перетянет и намекнёт на неведомое, а скорее всего, глупое, а то и страшное, прошлое. Сама мысль о несмываемом рисунке, впаянном и всосавшимся в мою кожу, пугал меня. Но уговорили, убедили, настояли, и наколка засинела на запястье левой руки. Мне тогда было двадцать лет. Я служил моряком.
Моим старшиной на корабле был Лёша Милёв. Он был старше меня на три года, а в том возрасте это существенная разница. Лёша был настоящий моряк. И очень соответствовал своей фамилии. Родился и вырос он в городе Находка. Там он закончил какое-то училище и до службы работал на судоремонтном заводе. Вся жизнь его была связана с морем, он его видел, нюхал, слышал и знал с рождения. Морская служба давалась ему легко и просто. Лёша был очень добрый парень. Очень наивный в своих представлениях о большей части жизненный проявлений, о сложностях человеческих отношений и об устройстве мира в целом. Но он знал море, моряков и корабли. И если чего-то он в этой сфере не знал, то догадывался обо всём.
Он относился ко мне лучше всех. Он сочувствовал мне. Сколько бы я не объяснял ему, чем я занимался в университете и что изучал на филологическом факультете, он всё равно не мог понять, как можно заниматься таким скучным, сложным и совершенно не имеющим никакого отношения к понятной ему жизни делом, как изучение того, что я изучал до службы. Он слушал меня сочувственно. Он видел, что мне нравилось то, о чём я говорил, и от этого он жалел меня ещё сильнее.
Самым удивительным и редким в моём старшине Лёше Милёве было то, что служба на корабле была для него лёгкой и даже приятной, но он догадывался, что кому-то она может быть тяжёлой и суровой. (Мне, в частности). Я редко встречал такое качество в людях. Он не вдавался в подробности моих переживаний. Он просто помогал и сочувствовал мне. Не заботился. Сочувствовал и помогал.
Вот он-то и уговорил меня наколоть якорь на руку. Если бы кто другой пытался уговорить, никакого якоря у меня на руке не появилось бы. Но Лёша уговорил. У него самого не левом запястье был здоровенный якорь. Руки у него были вдвое больше и много сильнее моих, и якорь соответственно.
— Ты должен наколоть себе якорь, — каждый день грустно, но настойчиво повторял Лёша, глядя то на мою девственную левую руку, то мне в глаза. — Каждый моряк должен иметь якорь на левой руке. На левой, потому что от сердца.