Но все эти попечения правительства о поднятии уровня народного благосостояния далеко не вполне приводили к желанной цели. В 1740 году недоимок можно было насчитать «несколько миллионов». Поэтому принимались строгие меры относительно розыска беглых крестьян, учреждён особый доимочный приказ, из которого дела по сбору недоимок впоследствии перешли в канцелярию конфискации, а с 1738 года в доимочную комиссию. Учреждена была также особая генеральная счётная комиссия, впрочем, скоро упразднённая, и восстановлена Ревизион-коллегия, для которой был составлен особый регламент, по которому коллегия получала «вышнюю дирекцию в свидетельстве и в ревизии счетов о всех государственных доходах и расходах, какого бы звания они ни были», начиная с 1732 года.
Внешняя политика направляла правительственную деятельность и народный труд к выполнению не особенно плодотворных целей. Тем не менее, внимание правительства не настолько поглощено было этими целями, чтобы вовсе не обращать внимания на потребности народного образования. При академии, как известно, читались лекции «российскому юношеству»; впрочем, с 1733 по 1738 год таких лекций «не преподано». В 1731 году по предложению Миниха основан Кадетский корпус, состоявший первоначально из двухсот, затем из трёхсот шестидесяти воспитанников. Обязательными для всех были закон Божий, арифметика и «военные экзерциции»; остальным наукам также, как и языкам, учился кто хотел. По указу 1737 года недоросли, шляхетские дети, когда являлись во второй раз в Петербурге к герольдмейстеру, в Москве и губерниях к губернатору, то должны были знать читать и писать; отцу или родственникам, желавшим было продолжить это воспитание, дозволено было приводить детей через четыре года, но уже со знанием закона Божия, арифметики и геометрии. Наконец и после третьего смотра шестнадцатилетних недорослей в Москве или Петербурге возможно было молодым людям оставаться при родителях, но с обязательством изучить географию, фортификацию и историю. В двадцать лет назначалась последняя явка в герольдию, причём тех из шляхетских детей, которые обнаруживали наибольшие успехи в науках, скорее других производили в чины. Кроме образования высших классов, правительство обратило внимание и на образование низших слоёв общества. Указом 29 октября 1735 года велено было устраивать школы при фабриках для детей фабричных рабочих, а 12 декабря того же года велено основать церкви при фабриках с многочисленным персоналом, если эти фабрики отдалены от приходских церквей. Впрочем, 28 сентября 1736 года издано было распоряжение, по которому всех церковнослужителей, не присягавших императрице, велено было взять в солдаты. От этого в 1740 году церквей без причта, праздных, оказалось до шестисот.
Наука и литература в царствование императрицы Анны Иоанновны также имели своих довольно видных представителей. В. Н. Татищев знакомился с рукописями, издавал Судебник, составлял свой лексикон, написал известную «Историю Российскую», наставлял сына в своей духовной. Байер, «профессор антиквитетов», занимался исследованием скифо-сарматской древности, бывший лейпцигский студент Герард Миллер участвовал в Камчатской экспедиции в 1733 году, собирал памятники, касавшиеся истории Сибири, и издавал рукописные тексты; академики Гольдбах, Делил, Винигейм, Гензиус, Дювернуа, Крафт, Эйлер, Вейбрехт, Аммон – занимались изучением математических и естественных наук. Князь Ан. Кантемир переводил Анакреона, Юстина и других писателей, а также в известных своих сатирах выставлял недостатки современного ему общества. В. Тредиаковский составлял «Новый и краткий способ к сложению стихов российских» (издан в 1735 году), занимался переводами и упражнялся в стихотворчестве. В области духовной литературы продолжалась полемика, которая возбуждена была изданием «Камня веры» Стефана Яворского. В этой полемике принимал деятельное участие Феофилакт Лопатинский, написавший «Апокризис и возражение на письмо Буддея» и сочинение «О лютеранской и кальвинской ереси».
Несмотря на заметное развитие науки и литературы при Анне Иоанновне, положение государства в последние годы её царствования было довольно печальным. Петровские войны и тяжёлые походы 1733—1739 годов, а также жестокое правление и злоупотребления Бирона давали себя чувствовать, вредно отзывались на состоянии народного хозяйства. Если служебные обязанности шляхетства и были облегчены в некоторых отношениях, то податные обязанности по-прежнему тяжёлым бременем ложились на низший класс и становились ещё тяжелее под влиянием той строгости, с которой производилось взимание недоимок. При таких условиях власть землевладельцев над крестьянами чувствовалась сильнее. Неудивительно поэтому, что кое-где замечаются вспышки народного неудовольствия. Сохранились известия, например, о появлении в селе Ярославцево Киевского полка лжецаревича Алексея Петровича, которого поспешили признать местный священник и солдаты; есть сведения о заговоре против жизни хозяина, составленном рабочими на Ярославской полотняной фабрике Ивана Затрапезного в 1739 году, о возмущении крестьян против одного из данковских помещиков, причём для их усмирения понадобилось содействие «городской команды». С 1735 года по 1740 год происходило несколько восстаний башкирцев, к которым с 1738 года присоединились и киргизы. Их усмиряли А. Румянцев, В. Татищев и князь В. Урусов. Ропот и неудовольствие возбуждали подозрения правительства; лазутчики роились всюду. Терпели не только низшие классы, но и некоторые из представителей аристократии, если чем-либо мешали усилению Бирона. Фельдмаршал князь В. В. Долгорукий был сослан, в 1733 году также сослан был ни в чём не повинный князь А. Черкасский. Указом 12 ноября 1739 года обнародовано, что князю Ивану Долгорукому после колесования отсечена голова, что тому же наказанию подвергнуты князья Василий Лукич, Сергей и Иван Григорьевичи и что князья Василий и Михаил Владимировичи сосланы; Алексей Васильевич Макаров содержался под арестом. Наконец известна печальная судьба А. П. Волынского, который восстановил против себя бывшего своего покровителя Остермана и Куракина. Обвинённый в государственных преступлениях, он был казнён 27 июня 1740 года вместе с несколькими сообщниками; других били кнутом и сослали в Сибирь на каторжную работу. Тяжело было правление временщика; но ропот и неудовольствие народное благодаря его стараниям почти вовсе не доходили до императрицы. Притом в последнее время Анна Иоанновна чувствовала себя не совсем здоровой. 5 октября 1740 года за обедом ей стало дурно, а 17 числа того же месяца она скончалась, назначив преемником малолетнего Иоанна Антоновича и регентом до его совершеннолетия Бирона, герцога Курляндского.
Энциклопедический словарь,Изд. Брокгауза и Ефрона.т. IБ СПб, 1890 г.M. Н. Волконский КНЯЗЬ НИКИТА ФЁДОРОВИЧ ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН В ТРЁХ ЧАСТЯХ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I МИТАВА
По воле государя князь Никита Фёдорович Волконский был записан в Преображенский полк и отправлен в числе других молодых людей за границу для обучения разным наукам и искусствам. Он безостановочно ехал морем от Петербурга до Риги, откуда должен был продолжать путешествие на лошадях, направляясь в Курляндию, на Митаву[1]. Два года тому назад Рига, сдавшаяся русскому оружию, вошла уже в состав Российской империи[2], и, согласно данному царём приказанию ни минуты не останавливаться в пределах России, Никита Фёдорович не мог мешкать в этом городе. Только в Митаве мог он отдохнуть.
Он остановился здесь у товарища своего детства Черемзина, занимавшего, по своему придворному положению, небольшую квартиру в самом замке Кетлеров, служившем резиденцией герцогини Курляндской.
Черемзин, разбитной молодой человек, побывавший за границей, в Париже, живо впитал в себя верхи европейской образованности и покрылся лаком внешнего приличия, созданного щепетильным этикетом блестящего двора Людовика XIV. Это было всё, что он вынес из своего пребывания за границей; впрочем, он привёз с собою оттуда также несколько ящиков книг, красиво переплетённых, но не прочитанных.
На другой же день своего приезда в Митаву Волконский побывал у русского резидента в Курляндии Бестужева[3], силою царя Петра управлявшего всем герцогством, согласно воле своего государя.
Бестужев, к которому у князя Никиты было рекомендательное письмо из Петербурга, принял его ласково, пригласил к себе на обед, расспросил о петербургских знакомых, о государе, о дворе и тут же представил своей дочери Аграфене Петровне.
В гостиной Бестужева пахло какими-то очень сильными, должно быть, восточными курениями, стояла золотая мебель, обитая голубым штофом, и блестел, как зеркало, вылощенный, натёртый воском паркет. Князь Никита видал роскошь, видал богатые дома в Петербурге, недавно выросшем на болотах, и в Москве, но там всё было далеко не то, что здесь. Не было этой блестящей чистоты, отделанности, законченности и вместе с тем кажущейся простоты.
M. Н. Волконский
КНЯЗЬ НИКИТА ФЁДОРОВИЧ
ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН В ТРЁХ ЧАСТЯХ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I МИТАВА
По воле государя князь Никита Фёдорович Волконский был записан в Преображенский полк и отправлен в числе других молодых людей за границу для обучения разным наукам и искусствам. Он безостановочно ехал морем от Петербурга до Риги, откуда должен был продолжать путешествие на лошадях, направляясь в Курляндию, на Митаву[1]. Два года тому назад Рига, сдавшаяся русскому оружию, вошла уже в состав Российской империи[2], и, согласно данному царём приказанию ни минуты не останавливаться в пределах России, Никита Фёдорович не мог мешкать в этом городе. Только в Митаве мог он отдохнуть.
Он остановился здесь у товарища своего детства Черемзина, занимавшего, по своему придворному положению, небольшую квартиру в самом замке Кетлеров, служившем резиденцией герцогини Курляндской.
Черемзин, разбитной молодой человек, побывавший за границей, в Париже, живо впитал в себя верхи европейской образованности и покрылся лаком внешнего приличия, созданного щепетильным этикетом блестящего двора Людовика XIV. Это было всё, что он вынес из своего пребывания за границей; впрочем, он привёз с собою оттуда также несколько ящиков книг, красиво переплетённых, но не прочитанных.
На другой же день своего приезда в Митаву Волконский побывал у русского резидента в Курляндии Бестужева[3], силою царя Петра управлявшего всем герцогством, согласно воле своего государя.
Бестужев, к которому у князя Никиты было рекомендательное письмо из Петербурга, принял его ласково, пригласил к себе на обед, расспросил о петербургских знакомых, о государе, о дворе и тут же представил своей дочери Аграфене Петровне.
В гостиной Бестужева пахло какими-то очень сильными, должно быть, восточными курениями, стояла золотая мебель, обитая голубым штофом, и блестел, как зеркало, вылощенный, натёртый воском паркет. Князь Никита видал роскошь, видал богатые дома в Петербурге, недавно выросшем на болотах, и в Москве, но там всё было далеко не то, что здесь. Не было этой блестящей чистоты, отделанности, законченности и вместе с тем кажущейся простоты.
Молодая хозяйка дома тоже казалась вовсе не похожей на тех, вечно робевших и боявшихся взглянуть, не только говорить, молодых девушек, полных и румяных, которых Никита Фёдорович видал до сих пор. Бестужева не только не робела пред ним, но, напротив, он чувствовал, что сам с каждым словом всё больше и больше робеет пред нею и не смеет поднять свои глаза, глупо уставившиеся на маленькую, плотно обтянутую чулком, точёную ножку девушки, смело выглянувшую из-под её ловко сшитого шёлкового платья.
Волконский не знал, как и вовремя ли он встал, поклонился и вышел осторожно, чтоб не поскользнуться, ступая по паркету. Выходя, он решил, что больше не поедет к Бестужеву.
– Ты понимаешь, – сказал он в тот вечер Черемзину, – что мне здесь у вас не нравится? Видишь ли, воли нет, простора, всё тут сжато. Вот и дома. Они, пожалуй, и больше наших московских, а всё-таки как-то давят; не хоромы они… Так и всё. Дворец вот…
– Замок, – поправил Черемзин.
– Ну, замок, что ли… Ты посмотри: окошечки узенькие, стены толстые, рвы, валы кругом. Да и люди тоже, скажу тебе, все в себя сжались, точно весь мир они только и есть, точно всё существо жизни они притянули к себе, да сдавили его. Разве так, без воли, проживёшь?
– Это ты, должно быть, с дороги устал, мой милый, – возразил Черемзин. – А, впрочем, если желаешь простора, выйди погулять за город: там, брат, такой уж простор – прелесть…
– Что ж, и пойду, – согласился Волконский, – а то здесь просто душно… Ты не пойдёшь? – спросил он уже со шляпой и тростью в руках.
Черемзин зевнул, закинул руку за голову и отрицательно покачал головой.
– Ну, так я один пойду.
– Смотри, не опоздай вернуться – после заката в замке поднимут мост, – крикнул Черемзин ему вслед.
Выйдя из замка, Волконский направился прямо в поле по первой попавшейся дороге.
Вечер был тих и прекрасен. С лугов веяло запахом скошенного сена, и дышалось легко. Солнце садилось, окрашивая небосклон нежными красками то огненного, то желтовато-бледного заката. Волконский, испытывая особенное наслаждение поразмяться после сиденья в неудобном экипаже, шёл, объятый прелестью этого летнего вечера.
Через несколько времени он остановился, чтобы перевести дух. Сзади открылся ему вид на плоскую, окружённую зеленью Митаву, с её длинными шпицами лютеранских церквей и силуэтом тёмного замка. Черепичные кровли домов, окружённые тёмно-зелёными кущами дерев, румянились косыми лучами заката, отражавшегося с этой стороны в изгибах реки, прозрачной и светлой.
Вдалеке, у конца расстилавшейся от ног Никиты Фёдоровича прямой, сужавшейся к городу дороги скакали несколько лошадей.
Впереди других Никита Фёдорович разглядел амазонку, которая подгоняла хлыстом свою и без того скакавшую широким галопом большую серую лошадь. Остальные, видимо, едва могли следовать за нею. На амазонке было тёмно-зелёное широкое платье с бархатною красною накидкой, красиво развивавшеюся на ходу лошади. Она быстро приближалась по дороге, подымая отягощённую вечернею сыростью пыль. Ещё несколько секунд, и Никита Фёдорович узнал в ней Бестужеву.
Он узнал её, хотя теперь она была совсем другою, чем там, у себя дома. Она сдержала уже свою лошадь и вполоборота разговаривала с нагнавшим её русским драгунским офицером. Тот, поднявшись на стременах и почтительно склонившись вперёд, слушал её, как бы гордясь своею собеседницей.
Волконский никогда ещё не видал такой девушки. Тут не красота, не стройность, не густые брови и быстрые большие глаза притягивали к ней; нет, она вся дышала какою-то особенною, чарующею прелестью. Она легко и свободно сидела в седле, видимо, уверенная не только в каждом своём движении, но и в том, что каждое это движение хорошо и красиво, потому что в ней всё было хорошо. Никита Фёдорович смотрел на неё, забыв то смущение, которое испытывал при первом знакомстве, – забыв потому, что теперь пред ним была не Бестужева, не дочь важного сановника могучего Петра, но чистое, нездешнее, неземное существо, на которое мог радоваться всякий живущий. А она, не заметив даже Волконского, ударила лошадь и промчалась быстрее прежнего.
Он пошёл обратно в город большими шагами. Он, конечно, не мог знать, какое у него было в это время блаженное, радостное лицо, с блестевшими глазами и счастливою улыбкою, но, радуясь, чувствовал во всей груди какой-то необъяснимый трепет и неудержимую удаль. Теперь всё казалось уже прекрасным. Даже холодные, мрачные своды замка получили некоторую привлекательность, и Никита Фёдорович удивлялся лишь, как прежде он не замечал, что всё в Митаве так хорошо и приятно.
Его отъезд был отложен на неопределённое время. Впрочем, это случилось как-то само собою. Он просто не приказывал своему старику слуге Лаврентию укладывать вещи, а тот не напоминал. Черемзину тоже не приходило в голову сделать своему гостю такое напоминание, и Волконский оставался в Митаве, забыв, что должен отправиться дальше по приказу грозного и не любившего ослушания государя.
Волконский приехал в Митаву в смешном, грубом наряде, неповоротливый, застенчивый и, может быть, даже неуклюжий; но всё это быстро, как лишняя кора, упало с него, благодаря влиянию обстановки, в которой очутился князь Никита и которая, видимо, вовсе не была чужда его природе врождённым чутьём отгадавшей, что именно нужно.
Привезённый из Петербурга парадный кафтан из серебряного глазета, расшитый руками крепостных золотошвеек по карте золотою канителью, битью и блёстками, оказался не только скроенным не по моде, но и сидел настолько неуклюже, что его пришлось заменить новым, хотя и более простым, но зато более ловким и красивым. Затем явилась бездна мелочей, незаметно привившихся к внешней жизни Волконского. Черемзин, находя всё это совершенно естественным, не замечал этой перемены в князе, так же как и он сам.
Из русских книг, прочитанных прежде Волконским, он знал, что французы «зело храбры, но неверны и в обетах своих не крепки, а пьют много», «королевства англиканского немцы купеческие доктуроваты, а пьют много». Дальше этого сведения русских книг не распространялись. Черемзин рассказал князю Никите подробно и о французах, и о других народах, которых видел. О том, чего не видел Черемзин, князь Никита узнал из его книг, из которых оказывалось, что свет вовсе не так необыкновенен, как описывалось в русских сочинениях, говоривших «о людях, кои живут в индейской земле, сами мохнаты, без обеих губ, а питаются от древа и корения пахучего, не едят, не пьют, только нюхают и, покамест у них запахи есть, по то место и живут».