Том 7. Пьесы, рассказы, сказки 1941-1966 - Паустовский Константин Георгиевич 2 стр.


Все умолкают.

Мусина-Пушкина (шепотом спрашивает Лермонтова). Что вы слышите?

Лермонтов (очень тихо). Биение вашего сердца. И плеск воды.

Ветер с легким шумом пробегает по листве деревьев и затихает.

Вяземский. Какая тишина!

Лермонтов. Ночь всегда говорит вполголоса.

Жерве. Это ты очень ловко сказал, Мишель.

Лермонтов (Жерве). Замолчи, колпак!

Все на мгновение умолкают.

Воронцова-Дашкова. Вот сейчас бы забраться в гущу старого сада и окунуть лицо в мокрые листья. Как хорошо!

Жерве. Вы, оказывается, тончайшая поэтесса, княгиня?

Лермонтов. Тебя уже один раз просили, помолчи.

Жерве умолкает. Где-то очень далеко башенные часы бьют три удара.

Софья Карамзина. Я никак не пойму, где мы.

Вяземский (оглядывается). Как поразительно! Веселая игра привела нас в одно из самых печальных мест Петербурга.

Воронцова-Дашкова. Куда?

Вяземский. К дому Пушкина, княгиня. Мы стоим как раз около его крыльца.

Все поворачиваются к крыльцу темного дома. Молчание.

Софья Карамзина. Бог мой, а мы здесь так хохотали и вели себя, как глупые дети.

Лермонтов. Если бы Пушкин был жив, то, конечно, вышел бы и бегал с нами в горелки.

Вяземский. Это точно.

Лермонтов (после недолгого молчания говорит просто и тихо, как бы разговаривая с самим собой). «И мрачный год, в который пало столько отважных, добрых и прекрасных жертв, едва оставит память о себе в какой-нибудь простой пастушьей песне, унылой и приятной».

Воронцова-Дашкова. Откуда это?

Лермонтов (не отвечает ей). Я не знаю лучшего выражения нашего времени, чем эти пушкинские слова. Помнишь, Жерве, как любил эти строки Саша Одоевский?

Жерве. Где-то он теперь, бедняга?

Лермонтов. Погодите! (Что-то замечает у порога пушкинской квартиры, подходит к порогу, наклоняется и срывает какую-то траву.) Подорожник. Простой подорожник. (Осторожно сдувает пыль с листьев подорожника.)

Вяземский. Англичане утверждают, что подорожник всегда распускается у порога дома, чей хозяин никогда не вернется в отечество.

Столыпин. Как верно. Он ушел навсегда и без времени.

Лермонтов. Нет, Монго. Его имя будет сверкать в веках. Без него мы существовали бы ничтожной частью своей души. Даже эта северная ночь была бы иной для нас и не давала бы такого очарования, если бы не было Пушкина.

Вяземский. Браво, Лермонтов! Браво!

На набережной слышны чужие голоса. Все затихают. Появляется князь Васильчиков и с ним молодой офицер-кавалергард.

Воронцова-Дашкова (тихо). Васильчиков! Как глупо мы попались.

Васильчиков (говорит кавалергарду). Он не имеет манер. Он так шаркает ногами по паркетам, что я однажды даже обратил на это внимание наследника.

Кавалергард. А что он, наследник?

Васильчиков. Он ответил очень мило, что походка, помогающая наващивать императорские паркеты, есть хотя и скромное, но несомненное достоинство.

Кавалергард хохочет.

Жерве (тихо). Вот фазан!

Васильчиков (замечает Воронцову-Дашкову и всех остальных). Княгиня! Вы здесь, в такое время! Князь Вяземский! Какая неожиданность! Здравствуй, Лермонтов! Ты, конечно, вдохновитель этих странных прогулок и ночных бдений под открытым небом?

Лермонтов. А почему они тебе кажутся странными?

Васильчиков (ядовито). Должно быть, потому, что я не поэт. Я не владею искусством очаровывать окружающих при помощи полночных серенад на набережных Мойки.

Лермонтов. Зато ты чудесно овладел искусством высказывать свои невысокие соображения высоким штилем и притом преимущественно высоким особам.

Васильчиков. Ты, я вижу, зол сегодня.

Лермонтов. Да. Я зол. Но я могу быть злее.

Васильчиков. Что это значит?

Вяземский. Михаил Юрьевич, нас ждут экипажи.

Мусина-Пушкина предостерегающе трогает Лермонтова за руку.

Лермонтов. Если я буду тебе объяснять, что это значит, то мы зайдем, пожалуй, очень далеко. Нам придется поговорить о низкопоклонстве, а это длинный разговор.

Васильчиков. Ну, знаешь, это уж слишком. (Кланяется Воронцовой-Дашковой и Мусиной-Пушкиной.) Простите, что я невольно заставил вас выслушать несколько резкостей. Но, видит бог, вина не моя.

Кавалергард (тихо, Васильчикову). Зачем ты ему смолчал?

Васильчиков не отвечает, церемонно кланяется и уходит. Кавалергард идет следом за ним.

Мусина-Пушкина. Лермонтов, что это за взрывы?

Лермонтов. Вы заметили, какие у него глаза? Как у дворцового камердинера. Вы знаете, я ехал в Петербург с Кавказа, – помнишь, Жерве, – и ямщик пел нам прекрасную песню. А потом обернулся и сказал: «Так вот поешь-поешь, а вы думаете, ваше благородие, от радости? Нет. Я бы от радости так запел, что березы бы зимой распустились». Жерве спросил его: «А чем же ты несчастлив?» – «Суженую мою, крепостную князя Васильчикова, барский сынок испортил, и отдали ее замуж за лакея». (Умолкает.)

Софья Карамзина. Не будем говорить об этом.

Воронцова-Дашкова. Нас ждут экипажи. Идемте!

Мусина-Пушкина. Да, скоро рассвет. Становится холодно.

Столыпин (Лермонтову, который стоит, задумавшись, у решетки). Ты едешь, Мишель?

Лермонтов. Нет. Я должен откланяться. Я утром назначен в развод.

Вяземский (Лермонтову). Если разрешите, я останусь с вами.

Лермонтов. Я всегда рад беседовать с вами.

Мусина-Пушкина (Лермонтову, тихо). Прогулка успокоит вас. Пройдите мимо моего дома. Я открою окна, буду лежать и слушать ваши шаги. Хорошо?

Лермонтов. Хорошо.

Все прощаются, уходят. Лермонтов и Вяземский стоят у резной решетки набережной.

Вяземский. Напрасно вы при дамах света расточаете свое справедливое негодование, Михаил Юрьевич.

Лермонтов. Пожалуй, да.

Умолкают. Далеко и глухо бьют барабаны. Мерный топот ног. Отдаленный крик: «Пятый взвод, канальи, опять равнение заваливаете!»

(Горько смеется.) Вот он – прекрасный голос российской ночи.

Вяземский. Да, ночь как будто непроглядная. Но надо стиснуть зубы и дожидаться рассвета.

Лермонтов. А вы уверены, что он будет, князь?

Вяземский (улыбаясь, берет Лермонтова за плечи). Так же, как и вы, Лермонтов. Точно так же, как и вы.

Занавес

Картина третья

У входа в летний театр на Елагином острове. Вечер. За черными деревьями мигают зарницы. Ветер налетает порывами и почти задувает свечи в больших фонарях. Мигающий свет перебегает по листве, по лицам людей, стоящих и беседующих у входа в театр. Видна афиша, – идет «Фенелла». С шумом ветра сливаются звуки скрипок и флейт, настраиваемых в оркестре. Вблизи фонаря стоят Мусина-Пушкина, две светских дамы, Лермонтов, Столыпин и граф Соллогуб.


Мусина-Пушкина (придерживая шляпу). Должно быть, в заливе сейчас ужасная буря.

Первая дама (Мусиной-Пушкиной). Какая у вас элегантная шляпа! Такую же точно я видела у графини Ливен.

Вторая дама. Графиня Ливен – это любимое дитя императрицы. Государыня дарит ей все свои платья и шляпы.

Первая дама. Да, этой чести ее величество удостаивает очень немногих дам.

Вторая дама. На днях государыня подарила мне зеленый бареж на платье. На нем вытканы корзины, из которых падают розы. Это так прелестно!

Соллогуб. Государь и государыня насаждают подлинный вкус не только в нарядах дам, но и в более серьезных областях искусства.

Лермонтов смеется.

(Удивленно.) Вы разве не согласны со мной, Михаил Юрьевич?

Мусина-Пушкина умоляюще взглядывает на Лермонтова.

Лермонтов (улыбается). Право, не знаю… Я еще не тратил своего времени на то, чтобы подумать об этом. (Насмешливо.) Во всяком случае, ваша мысль не лишена некоторого остроумия.

Столыпин (пытается переменить разговор). Кажется, сегодня на спектакле будет великая княгиня Мария Николаёвна?

Столыпин (пытается переменить разговор). Кажется, сегодня на спектакле будет великая княгиня Мария Николаёвна?

Соллогуб. Она очаровательна. Вот истинная ценительница поэзии.

Сильная зарница. Дамы вскрикивают.

Мусина-Пушкина. Какой блеск!

Лермонтов. Да, блеск беспощадный.

Соллогуб. Вы, Михаил Юрьевич, любите необычайные сравнения. Что же беспощадного в этом зеленом беглом огне?

Лермонтов. Этот блеск удивителен тем, что в одно мгновение разрушает все ночные обманы.

Соллогуб (смеется). Да, это верно. Особенно во время ночной встречи, когда он открывает бородавку на носу незнакомой красавицы. А вы уже собирались приволокнуться за ней.

Первая дама. Что с вами, граф? Прекратите эту ужасную мужскую болтовню.

Лермонтов. Недавно ночью я ехал в Царское на лошадях. Подходила гроза. Передо мной в темноте стояли густые высокие нивы, подымались кущи столетних деревьев, и мне казалось, что я еду по богатой, устроенной к счастью стране.

Первая дама. Как это поэтично!

Вторая дама. Необычайно!

Лермонтов (усмехается). Но сверкнула очень яркая зарница, и я увидел каждый колос хлеба на пыльных полях. Колосья были редкие и пустые. Так исчез обман богатой и счастливой страны.

Соллогуб (не зная, что сказать). Да… Это весьма интересно…

Лермонтов. Наоборот, это весьма огорчительно.

Соллогуб. Должен ли я понимать ваш рассказ как иносказание?

Лермонтов. Располагайте свободно своим мнением.

Столыпин. Я думаю, что уже пора занять наши места. Скоро начало.

Соллогуб (Столыпину). Вы были правы. Я вижу карету великой княгини. Извините меня, я должен встретить ее высочество.

Соллогуб кланяется и быстро отходит. Вдевает в глаз монокль и высоко подымает голову, чтобы монокль не упал. Все оборачиваются в ту сторону, куда ушел Соллогуб. Входит великая княгиня Мария Николаевна. За ней почтительно идут статс-дама, Соллогуб и сын французского посланника Барант. Лакеи несут фонари.

Лермонтов (глядя на напыщенного Соллогуба, смеется и говорит Мусиной-Пушкиной). Временами мне кажется, что я вернулся с Кавказа не в Петербург, а в город, населенный монстрами.

Мусина-Пушкина. Вы опять раздражены.

Все дамы склоняются перед Марией Николаевной в глубоком реверансе. Мужчины кланяются.

Мария Николаевна (оглядывается и подзывает Соллогуба). Кто этот веселый офицер? (Едва заметно показывает веером на Лермонтова.)

Соллогуб. Это Лермонтов, ваше высочество.

Мария Николаевна. Вот он каков! Должно быть, у него вся сила поэзии в плечах. Какие мощные плечи и какой требовательный взгляд. (Она почти вызывающе, в упор смотрит, на Лермонтова.) Он некрасив, но притягателен.

Соллогуб. Тончайший поэт, ваше высочество.

Мария Николаевна. Да. Как жаль, что нынче поэты чураются двора. А что иное, как не двор, могло бы придать полный блеск их поэзии. Времена менестрелей прошли.

Соллогуб. Как знать, ваше высочество…

Мария Николаевна. Я бы хотела видеть Лермонтова у себя.

Соллогуб. Лишний алмаз в ожерелье вашего высочества только усилит его сияние.

Мария Николаевна (улыбается). Как вы любите выспренно выражаться. (Проходит в театр мимо Мусиной-Пушкиной, на мгновение останавливается и здоровается с ней.) Я слышала, что вы ухаживаете за бедными девушками в тифозном госпитале?

Мусина-Пушкина (делая реверанс). Да, ваше высочество.

Мария Николаевна (зло). Это похвально. Но берегите себя. Ваша прелестная жизнь нужна не только вашему супругу и родным, она еще дает пищу для развития поэзии. (Кланяется и проходит в театр.)

Мусина-Пушкина (тихо). Какая дерзость!

Первая дама (насмешливо). Это очень мило со стороны ее высочества оказать вам такое внимание…

Все, кроме Лермонтова и Мусиной-Пушкиной, входят в театр. Звуки настраиваемого оркестра усиливаются. Мусина-Пушкина молча, отвернувшись, протягивает Лермонтову руку.

Лермонтов. Простите меня. Я часто не был в силах скрывать свое отношение к вам и дал повод для этих грубостей.

Мусина-Пушкина. Пустое, Лермонтов.

Лермонтов. Чем больше я встречаюсь с вами, тем тяжелее у меня на сердце. Вашу молодость и чистоту уже пятнают клеветой. Свет ненавидит любовь.

Мусина-Пушкина. Нам, кажется, придется не видеться друг с другом.

Лермонтов (молчит, потом холодно кланяется). Как вам будет угодно.

Мусина-Пушкина (у нее на глазах слезы). Вы сердитесь, Лермонтов?

Лермонтов. О нет. Но, очевидно, любовь слишком тяжелая ноша для таких слабых плеч, как ваши. Ну что ж! Должно быть, мир устроен так, что истинная любовь существует только в воображении поэтов.

Мусина-Пушкина. Это жестоко, Лермонтов.

Из театра доносится увертюра.

Лермонтов. Ежели бы вы знали, какою сердечностью были полны мои мысли о вас, вы бы не укоряли меня в жестокости.

Мусина-Пушкина. Как вы сказали, Лермонтов? Были? (Прижимает к глазам кружевной платок.) Ваши мысли были полны…

Лермонтов не успевает ответить. Входит Жерве. Он бледен, взволнован. Его шинель в пыли.

Жерве (быстро кланяется Мусиной-Пушкиной и говорит задыхаясь). Мишель, я тебя ищу весь день по городу.

Лермонтов. А что? Что случилось, Жерве?

Жерве. Дурные вести с Кавказа, Мишель.

Лермонтов. Говори!

Жерве. Получено известие… Саша Одоевский… (Запинается.)

Лермонтов (кричит). Ну?!

Жерве. Саша Одоевский умер от горячки… Где-то в дырявой палатке, в походе…

Лермонтов (хватает Жерве за плечи, трясет его и кричит). Убили Сашу! Откуда ты узнал?

Жерве. Он умер, Мишель.

Лермонтов. Нет, его убили! (Оборачивается и видит плачущую Мусину-Пушкину). Плачьте! Он стоит многих слез. (Поворачивается и, сгорбившись, идет в темную глубину сада.)

Жерве пытается его остановить, берет за руку.

(Вырывается.) Оставь меня, Жерве! (Уходит.)

Мусина-Пушкина (сквозь слезы). Как жестоко!

Жерве. Да! Его судьба была жестокой.

Мусина-Пушкина (не слышит Жерве). Неужто он прав, что это слишком тяжелая ноша для моих плеч? Нет. Нет. (Жерве.) Куда ушел Михаил Юрьевич? Верните его.

Жерве (зовет). Лермонтов! Мишель!

Никто не отзывается.

Я думаю, что будет лучше, если он сейчас побудет один.

Мусина-Пушкина. Будьте добры, найдите мой экипаж.

Жерве. Но вы же приехали на спектакль!

Мусина-Пушкина. Нет. Я не могу сейчас слышать даже музыку. Найдите, я умоляю вас.

Жерве уходит. В театр поспешно проходит Васильчиков. Он замечает Мусину-Пушкину, останавливается в стороне и, играя тростью, следит за ней. Мусина-Пушкина сидит в тени на скамейке и, отвернувшись, прижимает платок к глазам.

Васильчиков. Однако, должно быть, весьма сомнительное счастье быть героиней поэта. И выскочки.

Васильчиков, напевая, входит в театр. Мусина-Пушкина сидит все в той же позе, потом тихо, как бы про себя, зовет.

Мусина-Пушкина. Лермонтов!

Зарница. Отдаленное ворчание грома. Тишина. Из театра долетает музыка.

Занавес

Перед занавесом

Бенкендорф и жандармский полковник с рукой на перевязи. Бенкендорф завязывает черный галстук. Лакей держит за его спиной мундир.


Полковник (читает по бумаге). «Перед своей смертью солдат Александр Одоевский, находясь в горячечном возбуждении, непрерывно говорил и звал к себе прапорщика Лермонтова, называя его то по фамилии, то попросту Мишей. Значение многих слов Одоевского в точности понять не удалось, но ежели судить по отдельным выражениям, то речь его содержала надежду на Лермонтова как на великого поэта, могущего зажечь в сердцах пламя негодования против несправедливостей государственных и духовной пустоты господствующих кругов».

Назад Дальше