– В какой он больнице?
– В нашей, районной. Первая хирургия.
– Как же теперь вы?
– Смех один! Воды у меня осталась литровая банка. Это на все про все.
– У вас есть кто-нибудь?
– У меня сестра. У нее семья. Сама по сменам работает.
– А нельзя вас к ней?
– Мы с ее мужем враги. Я его на дух не переношу.
– Кто в бараке еще живет?
– Старики Лямкины. Но они и себе не помощники. Полведра воды вдвоем носят. Я зачем вас позвала? Вы меня обратно в больницу не вернете? И чего я рвалась оттуда? Из-за Славки. Думала, хоть и на костылях, а суп какой-нибудь сварю, опять же наблюдение…
– Это сложно, Клюева. В хирургии с местами плохо. Сами знаете.
– Я согласна в коридоре.
– Пойду позвоню. У вас есть двушки? Дайте мне на всякий случай. Где у вас ведро? Я вам принесу воды.
– Вот за это спасибо. Только если вы мне больницу отхлопочете, зачем мне вода?
– На всякий случай. Я не обещаю вам больницу.
– А ежели нет, – закричала Клюева (так уж у нее получалось – чуть понервничав, она переходила на крик и уверяла всех, что это у нее просто голос громкий), – тогда вы мне воду каждый день носить будете?! Ведра, что ли, мне хватит, пока у Славки ключица зарастет?
Светлана сразу же дозвонилась. И было хорошо слышно. И позвали к телефону главного врача. И он сразу же вызвал хирурга. И они говорили прямо при снятой трубке, говорили спокойно и сочувственно («А если поставить кровать возле ординаторской?» – «Там сквозняк круглые сутки. И кровать не встанет. Только раскладушка. А у нее нога. Ей на раскладушке нельзя». – «А если кого-нибудь передвинуть?» – «Кого? Мне проще взять ее домой». – «Это не выход. А если подвинуть холодильник? Сюда, ближе к окну… И на том пространстве…» – «На том пространстве уже лежит одна. Привезли с улицы. Утром двигали холодильник. Уже после обхода». – «Значит, никак?» – «Надо, чтоб кто-то из родни взял ее. Она ведь уже вполне… На костылях… Здоровая женщина…» – «Вы слышите меня, Светлана Петровна?»
Светлана попросила машину. Пообещали через два часа плюс-минус десять минут. Позванивая в кармане не пригодившимися двушками, Света вернулась к Клюевой, поставила пустое ведро в сенцах и вошла в комнату.
– Ведро пустое, значит, договорились? – обрадовалась Клюева.
– Поедете ко мне, – сказала Светлана. – Соберите в чемодан самое ценное, чтоб здесь не оставлять. Через два часа будет машина.
Клюева ошарашенно смотрела на Светлану.
– Куда это, интересно, к вам? – зловеще протянула она.
– Домой, естественно. Собирайтесь. А я пойду схожу к сестре. Она здесь недалеко живет. Будьте, пожалуйста, готовы.
Клюева что-то кричала ей вслед, но Светлана не слышала. И к Марише ей идти было незачем. Просто надо было куда-то идти. Не сидеть же после работы два часа с глазу на глаз с этой громкоголосой женщиной? И вообще надо было двигаться, чтоб снять с себя оцепенение от неожиданного поступка, который ей казался уже нелепым, наивным.
Вообще ничто в жизни не доставляло Светлане столько хлопот, как собственный характер. Хотя, с другой стороны, характер этот был благоприобретенный, воспитанный ею самой. Как если бы она усыновила отпетого хулигана, а он, отпетый, плевать хотел на ее благородство и вел бы себя независимо, нагло, шумно, ел бы с ножа, не мыл рук, как дикое чудовище в интеллигентном доме. Интеллигентный дом – это Светлана с ее деликатной наследственностью. От папы: «Не бранись», «Люди славные, их только надо понять». От мамы: «Мне плохо, а я постирушку затею», «Главное для женщины, чтоб было о ком заботиться». С такой наследственностью хорошо жить бы в девятнадцатом веке или в будущем. В этом мире ее отца называли Петей-Христом. Она узнала это случайно, когда ей было двенадцать лет. Построили в поселке большой дом. Им очень нужна была квартира. Их домишко осел, протекал, мать латала его своими руками, но ведь есть пределы и для человеческих рук. Надо было пойти и поклянчить квартиру. Именно поклянчить или потребовать. Ни того, ни другого отец не смог. А потом Светлана услышала, как женщины говорили ее матери: «Завшахтой ждал, что ваш Петя-Христос придет и его лично попросит. Он бы дал». – «Еще чего», – сказала мать.
И тогда Светлана начала думать. Родители и не подозревали, под каким рентгеном жили. Подпирали склонившуюся стену горбылем, а она представляла себе завшахтой в виде то ли раджи, то ли шаха – в тюбетейке и с пиалой на растопыренных пальцах, а отца – на коленях. Он кланяется, а очки падают на пол. В очках, оказывается, неудобно кланяться. Лучше ставить горбыль. Но ведь это же черт знает что! Ведь отец – инженер, воевал, его все уважают, почему же он должен просить то, что ему положено? Надо требовать, стучать кулаком.
И снова представлялось, что завшахтой – уже не раджа, не шах, а человек, заваленный бумагами, телефонами, и папа, ростом до потолка, кричит так, что лопаются лампочки и опять же падают с носа очки. Что бы ни делал папа, очки падали. И тогда он их беспомощно и жалобно ищет, потому что зрение у папы – минус шесть.
Потом она подросла и узнала, что папа давно мог вернуться в Москву, но у него не хватило характера написать много разных бумажек. «Господи, – сказала мать. – Вместе нам везде хорошо». И папа поцеловал ей руку, мыльную, распаренную от постирушки.
Что же такое характер? Почему говорят: у человека нет характера, если он просто хороший человек? Значит, характер – это нечто воинственное, вооруженное, то, что держит очки на носу во всех жизненных обстоятельствах? Так? Характер – панцирь, в который запрятана нежная человечья суть? Или характер – это орудие труда, как кирка, как лопата, как карандаш или циркуль? Оно есть, орудие, и ты при деле. Его нет – и ты нуль? Но разве папа нуль? Вот если бы к папиной доброте и уму что-то еще… Рогатину?.. К примеру… Был бы это папа? Но ведь он воевал… Грудь у него пусть не в самых больших, но в орденах и медалях… Значит, мог он, когда надо было, с рогатиной?
– Ты все путаешь, девочка, – сказал папа. – Это была война.
– Не путаю, – ответила Светка. – Я просто хочу тебя понять.
Папа жалобно заморгал. Что сделала тогда Светка?
Она поцеловала его. И все. И этим все было сказано.
Но как жить ей, Светлане? Как Мариша? Но ведь у той есть оружие – красота. Красавицы идут своим путем, обреченные на успех и любовь. Во всяком случае, семнадцатилетней Светке, когда она окончательно взяла себе в приемыши отпетый характер, так казалось.
Как брат Сеня? Ну что Сеня… Он тоже вооружился колючей иронией, и она испортила ему жизнь. Превратился в нечто чадящее. Больше недели Светлана его не может вынести. Жалеет родителей: каково им изо дня в день вкушать эту настоянную на кипяченой воде ироническую желчь? Но им только горько, а Светлане еще и противно.
И она сказала: и для себя, и для других я нужна сильная. Если я хочу чего-то стоить и действительно кому-то помочь как врач. Я не имею права ждать, пока что-то совершится помимо меня. Я должна свершить то, что могу. И она впустила в себя вот этот самый настырный, вредный, деятельный характер, она подчинялась его дикому нраву даже тогда, когда ей самой было от этого хуже.
Вот и в этой истории с Клюевой.
«А что я могла еще сделать? Приходить носить ей воду, продукты? Или оставить Клюеву на немощных Лямкиных?
Или пойти к мужу клюевской сестры и попросить его полюбить Клюеву как родную хотя бы на время срастания ключицы у ее сына? Или продолжать канючить, пока главный и завхирургией не согласятся подвесить коечку над входом в отделение, чтобы оттуда Клюева могла приветствовать бодрым оптимистическим «ура» всех новых больных?»
Мариша только что пришла из своего института. Она обняла Светлану и поершила ее примятые шапкой волосы.
– Как хорошо, что ты пришла! Сейчас будем обедать.
– Дай мне лучше чаю.
– Ты чем-то расстроена?
Светка стала рассказывать. Мариша бесшумно двигалась по кухне, без звука ставила на стол чашки, и Светка, хоть и была возбуждена всем случившимся, как-то особенно остро чувствовала эту Маришину деликатность, ее заботу – не помешать ей, не перебить, а, выслушав, тут же подвинуть ей чашку чая, уже с сахаром, размешанным без звука. Это всегда ее удивляло в Марише. Ну всплесни ты руками, ну загреми ты посудой, ну вскрикни от удивления ее, Светкиной, глупостью.
– Пей, – тихо сказала Мариша. – И переключи скорость. Уже подъезжаем…
– Куда?! – по-клюевски заорала Светка. – Куда подъезжаем?
– Куда надо! – засмеялась Мариша. – Что с тобой? Кричишь как резаная. Все ты сделала правильно. Нечего терзаться. Только я предлагаю еще лучший вариант. Привози ее ко мне. Насте будет веселей, а меня все равно целый день нет дома. Честное слово! Ты сама подумай.
– Знала бы, я бы к тебе не пришла.
– Почему?
– Не знаю. Скажу честно. Теперь я кажусь себе дурой. Но, если я привезу ее тебе, я буду считать себя сволочью. Что лучше – быть дурой или сволочью?
– Знаешь, киса, оба хуже. Но ты, конечно, заварила кашу. Ты хоть позвонила домой?
– Мне это даже в голову не пришло. Они или поймут меня, или нет. Никакие объяснения тут не помогут.
– А ты позвони от меня.
– Что я скажу?
– Что ты сказала мне?
– Это не выглядело по-идиотски?
– Идиотски выглядит всякий мало-мальски благородный поступок.
– Я боюсь этих слов – великодушный, благородный! Совсем не это… Я бы с удовольствием плюнула на эту Клюеву, если бы нашла хоть какой-то выход…
– Позвони, Светуля! Вот так все и скажи. Не было выхода. Хотя выход есть. Я…
– Хорошо. Я позвоню. Ты – не выход. Я должна выручать Клюеву сама. Это мой врачебный участок.
И снова с телефоном повезло. Соединилось с первого раза. И подошла не соседка, постоянно торчащая у телефона, а Светланина свекровь. И та сказала деликатно, так же, как Мариша наливает чай в чашки, что какой может быть разговор, если человеку надо помочь. Пусть приезжает, они подождут их с обедом…
– Ну вот и хорошо, – сказала Мариша. – Только ты, когда твоя Клюева будет давать тебе деньги на хлеб, сахар – я не знаю, на что еще! – бери. Не делай больших глаз, Светка, бери обязательно. Ей будет от этого легче, Клюевой. Понимаешь?
– Откуда ты все знаешь? – засмеялась Светка. – Ты эту Клюеву в глаза не видела.
– Не важно. Но ты это запомни. Я тебя знаю, начнешь возмущаться, что человек тебе деньги предлагает.
– Это еще неизвестно, – ответила Светка. – Клюева – хороша штучка. У меня вся надежда на Неонилу Александр овну.
– У тебя золотая свекровь. Кстати, у меня такая же. Слушай, а что, если я попрошу тебя об одной малости?
– Ну?
– Мне звонила Ася. Она едет в командировку на север. У меня есть чудные теплые валенки. Ей без них не обойтись. Занеси их ей завтра на работу. Это ведь рядом, а то она закрутилась и, боюсь, не найдет времени за ними заехать.
– Давай.
– Это прекрасно! Я в них еще суну платок, Аська совершенно неразумная дурочка…
– Как она там?
– Страдает комплексами. Ей кажется, что она темная и ничего не знает… Редакционные девицы там перед ней выпендриваются… Боже! Какой защищенной я чувствую себя в моем институте!
– Эго личное твое свойство и умение.
– Находить защищенное место? Ты меня судишь, киса? Зря!
– Ради Бога! Я тобой восхищаюсь, как и все.
– Не надо ни осуждать, ни восхищаться. Каждому свое. Но только самому сильному – журналистика.
– Я так не считаю. Трое суток шагать, не спать… Это еще такая малость по нынешнему времени.
– Шагать и не спать? Безусловно! Но разве я об этом? Это разговор долгий. В другой раз. И подбодри как-нибудь Асю… Вот валенки.
– Я этого не умею.
– Ну, тогда поцелуй ее. И скажи ей, как врач, чтоб валенки надевала обязательно. Ну, пока, киса! Звони. Расскажешь, как там твоя Клюева с ее множественным переломом голени.
– Никто этого не говорит, но ведь некоторый наследственный идиотизм у меня имеется? А? Честно?
Олег видел: из подъезда Мариши выскочила Светлана с большим свертком в руках. Она пошла в сторону от остановки, и остановить ее было трудно – надо было бежать. Но если бы он ее задержал и взял у нее валенки, наверняка предназначенные Асе, тогда его приезд к Марише был бы оправдан: Асе не в чем ехать, а ему после разговора с Крупеней все равно надо мозги проветрить, вот он и приехал сюда за валенками. А с другой стороны, Светка уже спустилась в овражек, ее не догнать, а Маришин дом – рядом, занавеска у нее на окне подоткнулась как-то смешно, по-девчоночьи, веселая такая занавеска, в мячиках.
Маришу он встретил на площадке. Набросив на плечи Настину курточку, она шла с белым пластмассовым мусорным ведром. Олег забрал у нее ведро и помчался вниз, на бегу читая на этажах приляпанный к мусоропроводу листок: «Не пользоваться! Засор». Странное было у него ощущение, когда вспомнилось, что ни разу за все двенадцать лет супружества он не выносил мусорного ведра. Было ли у них дома ведро? Ну, конечно, было. И сейчас есть. Стоит в кухне под раковиной. Может, оно всегда было пустое? Да нет. Иногда даже рядом стояла и алюминиевая миска с очистками. Тогда он говорил: «Тася! Ведро…» И Тася отвечала: «Ой! Совсем закрутилась…» И бежала выносить. И не считал он это чем-то особенным, как не считал особенным и все вообще домашние женские работы. Он очень хорошо помнил мать, когда она приносила с базара мешок картошки. Несла, как мужик, согнувшись под тяжестью. А потом сбрасывала ношу с плеч и сразу же начинала возиться по дому. Приносила из сарая уголь, ходила за водой. Несла две большие цибарки на коромысле с фанерными кружочками сверху, чтобы не расплескивалось, и одну цибарочку маленькую в руке. Варила корм свиньям, а потом, подхватив выварку за ручки двумя тряпками, несла перед собой, отворачивая голову от душного пряного пара. В громадных резиновых сапогах хлюпала в свинячьей жиже и при этом причитала: «Ах вы мои хорошие! Ах вы мои милые!» Это – свиньям. Вот это и была домашняя работа. С чем ее может сравнить московская женщина? И Тася это всегда понимала. Не было у них никаких проблем по поводу не вынесенного ведра. Считалось – пустяки это, а не работа, говорить даже стыдно. А сейчас он, как маленький, вырвал у Мариши это кукольное ведерко. Не задержался, не задумался, вырвал и помчался вниз. Он занимался у Мариши и еще более несуразным делом – крутил в стиральной машине белье. Ей позвонили, и она сказала ему: последи. И он засучил рукава и встал возле машины. Она говорила по телефону, а он вытаскивал из валика сплюснутое Маришино и Настино бельишко. Увидела бы его в этот момент мать. Она ведь до сих пор носит и воду и уголь. Свиней вот не держит. Не для кого. А топить всегда надо. И без воды человеку нельзя. Мать бы ужаснулась даже не потому, что Мариша – чужая женщина, а просто потому, что он возле белья, возле корыта. Хотя, конечно, корыта никакого не было. Беленький тазик с цветочком на донышке. Мать в таком варила варенье. Для этого он и существовал, для одного раза в году. А остальное время стоял на полке для украшения, белый тазик и тоже с цветочком внутри на донышке. Почему-то мать называла его китайским. Или он действительно был китайским?
– Спасибо, – сказала Мариша Олегу. – Ты хочешь есть? У меня только что была Светка, но есть отказалась, а я ей все подогрела. Как Тася, дети?
Олег рассказал, что в Тасином классе «свинка», что, как это ни странно, многие ребятишки ею не болели, а тут новые программы, и Тася боится идти дальше, чтоб больные не отстали, но ведь с теми, кто ходит в школу, обязательно надо идти дальше, иначе им просто скучно сидеть на уроках.
О «свинке» Тася рассказала ему вчера вечером. Он ее слушал вполуха. Потому что до этого была ветрянка. А еще до этого первый класс никак не мог научиться писать букву «Ф», а еще до этого… Да мало ли что было до этого!.. Но вот он сейчас рассказывает Марише, и оказывается, на самом деле существует ситуация: идти по программе дальше или ждать заболевших? Но ведь он не за тем пришел, чтобы обсуждать с Маришей «свинку» в первом классе «Б». А зачем он, собственно, сюда пришел?
– Я за валенками, – хрипло сказал он, краснея от лжи. – Аська едет завтра в командировку. Вообще-то правильно. Ей надо писать. Это хорошо, что Крупеня ее погнал. В конце концов, только хорошим материалом можно у нас утвердиться…
– Валенки я отдала Светке. Она Асе занесет. Я же не знала, что ты зайдешь…
– И я не знал. Так случилось. Мне надо было уйти из редакции.
– Что-нибудь стряслось?
– Я не люблю, когда мне лечат мозги по процедурным вопросам. Все, мол, правильно по существу, а по форме…
– Расскажи мне все. – Мариша положила теплую-претеплую руку на его сжатый кулак, и Олегу расхотелось разговаривать. Ну что за чепуха все эти «телеги», звонки, процедурные неприятности? Что ему за дело до хлопот, которые взвалил на себя Крупеня (ну и не взваливал бы!), что ему за дело до всех по отдельности и вместе взятых тоже, если рядом сидит Мариша, если он в комнате с подоткнутой занавеской с мячиками и ради этой чужой женщины, чужой комнаты, чужой занавески готов быть и самым лучшим, и самым ужасным – как ему прикажут. Приказывай, Мариша! И я буду таскать и кукольные ведерки, и мешки с картошкой, буду хлюпать по любой жиже и буду стирать твое бельишко, буду молчать и буду орать, буду всем, всяким, твоим… Только скажи, Мариша! А то, что у меня жена и двое детей, так разве кто-то в этом виноват? Все это не в счет, Мариша, если ты скажешь одно слово. Я за ним пришел. За словом. Не за валенками. Ася мне друг, но не стал бы я ради нее ехать за валенками, не стал бы. – Ну, не хочешь – не надо, – сказала Мариша. – Не говори. Идем, я тебя покормлю. Хотя и тут я не настаиваю. Тебя ведь Тася ждет… Обидится еще на меня… А я ее люблю, она у тебя настоящая. Как мама наша – Полина… Ах, я балда! От нее ведь письмо, а я забыла сказать Светке… Надо будет позвонить…
Мариша чего-то захлопотала, приставила письмо к телефонному аппарату, одернула занавеску в мячиках, включила свет, потом засмеялась и сказала: