— Я не Жаворонкова. Мое имя — Элеонора Бубасова. Родилась в Париже. Мать — француженка. Я ее не помню. Отец — Бубасов Владислав Евгеньевич, бывший русский… Больше я не в силах молчать…
Часть вторая ТАЙНА
Наступил вечер. Жаворонкова давно ушла домой, а Бахтиаров все еще сидел в кабинете полковника Ивичева, непрерывно курил и следил за выражением лица начальника, неторопливо вчитывающегося в страницы исповеди-дневника Жаворонковой.
Ивичев читал:
Запись первая
Год 1949, месяц июнь.
Несколько раз бралась за перо, но, подержав в руке, откладывала и прятала тетрадь. Но я твердо решила: ей быть хранительницей моей тайны.
Смешная девчонка! Разве недостаточно того, что тайна постоянно гложет тебя? Словно инородное тело, она поместилась рядом с сердцем и теснит его. Мучительно, когда сердцу постоянно что-то мешает!
Известно, что, когда огорченный человек поделится своими думами, ему становится легче. Но у меня нет такого верного друга, я могу поговорить только в этой тетради. Возможно, если пущу мысли в свободный бег по этим страницам, обрету облегчение? Хорошо бы!
Почему раньше не прибегала к такому способу? Некуда было прятать тетрадь. Только и недоставало, чтобы ее нашла и прочитала мама. Теперь мне помог случай — тетрадь я могу хранить в надежном месте.
В словаре русского языка «особняк» означает: «благоустроенный городской дом для одной семьи, принадлежащий богатому собственнику». Помню, наш школьный завхоз часто говорил, что в молодости он работал комендантом в «особняке». Выражение завхоза мне было непонятно. Как-то раз я попросила его объяснить. Оказалось: «особняком» он ласкательно называет учреждение, которое в Советском Союзе в первые годы Советской власти занималось поимкой шпионов и контрреволюционеров. Есть еще драма «Особняк в переулке» братьев Тур. Спектакля я не видела, но пьесу читала. «Особняком в переулке» называется иностранное посольство, и все действие драмы разворачивается главным образом в этом старом доме с колоннами водном из переулков Москву.
Учительница по литературе в школе мне часто говорила, что особенностью моих сочинений является нагромождение деталей, отклонение в сторону от основной темы. «Но, — заявляла учительница, — это нисколько не портит твою работу». Может быть! Сейчас я пишу не школьное сочинение и отметка «пять» мне не нужна.
На первой странице я упомянула о «случае» и «особняке». Случай вот какой: дом, в котором мы живем, когда-то был «особняком» богатого человека. Здание это одноэтажное, с толстыми каменными стенами, на высоком фундаменте. Стоит оно несколько отступая от тротуара, и от улицы его отделяет узорная чугунная ограда с львиными мордами. Вообще на нашей тихой Пушкинской улице несколько таких чем-нибудь примечательных домов. До революции улица называлась Дворянской, жила на ней местная знать. Безусловно, мы занимаем не весь особняк — он давно поделен на несколько квартир. Моей маме — Ольге Федосеевне Касимовой — досталась как раз та часть, в которой у владельца был кабинет и спальня. При перепланировке площади сделали две комнаты для мамы, комнату для нашей одинокой соседки Евдокии Харитоновны, просторную прихожую и хорошую кухню, под которой имеется вместительный погреб, похожий на темницу из средневекового романа.
У меня откуда-то взялась страсть выяснять историю старинных городских зданий. Но не только в таком объеме, как, например, это пишут в путеводителях, а дополнительно самой что-то узнавать. В нашем городе, хотя и пострадавшем во время последней войны, несколько таких интересных старинных зданий. Почти о каждом из них я знаю чуточку больше, чем говорится в недавно вышедшем в свет путеводителе. Но не в этом дело. Получается так: люди уходят из жизни, а дома остаются и как бы из прошлого смотрят на современность. Дома подновляют, наводят «косметику», а черты лица дома, как и человека, остаются без изменений.
Совсем недавно, в один из майских дней, в погребе под нашей кухней, где мы храним картофель и другие продукты, я обнаружила небольшое, полуметровое углубление в полу, прикрытое шестью кирпичами и железной крышкой на петлях. В этом углублении ничего, кроме пыли, не было, но я обрадовалась: вот надежное место для хранения моей тетради.
Пришлось все же изрядно похитрить перед мамой и нашей соседкой, чтобы выяснить, известно ли им что-нибудь об особенности нашего погреба. Убедившись, что ни та, ни другая ничего не знают, я решилась на откровенный разговор в тетради.
Смешно подумать, как я была довольна находкой! Интересно, для какой цели было сделано это хранилище?
Как только мама ушла на фабрику, я наказала соседке: если придут девочки, сказать им, что меня нет дома и не приду до позднего вечера. Мама тоже не придет долго: будет на партийном собрании.
Вообще трудно начинать о страшном, очень трудно…
…Школа позади. Но если закрыть глаза и прислушаться к тишине, то слышится мелодия выпускного школьного бала. Целое событие! Сколько поздравлений мне пришлось выслушать! Только одна я получила золотую медаль. Золотая медаль к аттестату зрелости — это что-то значит! Может быть, некоторые девушки мне завидуют? Что ж, это закономерно. Каждому хочется как-то вырваться вперед.
Совсем потерять голову от радости я, конечно, не могу. Я не такая, как остальные выпускницы нашей школы. И не золотая медаль разделяет нас. Нет! У них всех чистая, ясная жизнь. Пусть даже без медали, но она свежа, как утренняя заря.
Я веселилась на выпускном вечере, а черная тайна, словно невидимая тень, витала рядом со мной. Я и тайна — одно целое! Вот и сейчас, в эти минуты, когда в квартире тишина и привычные вещи окружают меня, мне тяжело и неприятно.
Начну с дня рождения. Мой день — 15 сентября. Через три с половиной месяца мне исполнится девятнадцать, а через два с половиной — пять лет с того дня, как я стала Анной Жаворонковой. Стала! Да, я до того дня 1944 года была Элеонорой Бубасовой, дочерью одного из «столпов» русской эмиграции, владетельного Бубасова, чье имя (если верить сохранившимся в библиотеке отца различным печатным изданиям) в высшем петербургском свете у многих было на устах. Теперь я дочь колхозника из болотистой белорусской деревни Глушахина Слобода…
До восьми лет моим воспитанием занимались младшая сестра отца, бывшая русская богачка Тупчинская, англичанка мисс Уэйт и немка Анна Крамер. До тринадцати лет, иногда с отцом, а большей частью с моими воспитательницами, я успела пожить во Франции, в Англии и в Германии. Париж, Лион, Марсель, Лондон, Бирмингем, Берлин, Гамбург и Мюнхен — вот города, запечатлевшиеся в моей памяти. Ничего не поделаешь: впечатления детских лет — самые несмываемые в человеческой памяти.
Мне говорили, что мой отец был женат три раза. Я — от третьего его брака. Как звали мою мать-француженку, как она выглядела, я не знаю. Но мне передавали: она была изумительная красавица. Говорили, что у меня есть еще два брата. Старший — от русской женщины, а другой — от немки. Я никогда их не видела. Не знала их имен. Так было поставлено дело в семье моего отца.
Когда мне исполнилось десять лет, отец стал носить форму немецкого офицера. Жили мы тогда постоянно в Мюнхене. Отдали меня в пансион Эльзы Копф. В пансионе этой сухой, как вобла, фрау обучалось пятнадцать мальчиков и девочек. Учителя — русские. Обучение — по советским учебникам. Когда началась война, то иногда на занятиях присутствовали военные. Особенно помню пожилого жилистого генерала с седым ежиком волос на голове. Он неожиданно и часто нас экзаменовал. Генерал был родным братом Эльзы Копф.
Занятия специально русскими вопросами и по советским учебникам и книгам нам объясняли тем, что скоро Россия освободится от власти коммунистов, и мы вместе со своими родителями должны поехать туда жить…
Двенадцати лет я перестала посещать пансион Эльзы Копф. Все дальнейшие занятия со мной проводили в доме отца двое русских: Николай Федорович и Василий Романович. С ними я изучала конституцию, разучивала русские песни, читали они мне детские книги советских писателей, рассказывали по советским книгам о лидерах Коммунистической партии. Много я знала о советских школьниках-пионерах, их жизни, о комсомоле. Память у меня была блестящая, и тщательная подготовка давала то, что я знала не меньше любого самого развитого советского школьника.
Мне иногда хотелось играть, как каждому ребенку, но это было категорически запрещено, и постоянно внушалось, что я предназначена для «великой» миссии. Тогда я полностью не понимала значение слова «миссия», но узнала, что это поважнее забав, которые все равно когда-то должны кончиться. Но забаву для себя я все же находила во время занятий спортом. Это тоже входило в программу. Я могла великолепно ходить на лыжах, освоила фигурное катание на коньках.
Пока занималась с Николаем Федоровичем и Василием Романовичем, отца видела редко. Потом он откуда-то приехал и стал проверять, насколько хорошо я знаю советскую жизнь. Он был доволен моими достижениями и говорил мне, что моими успехами интересуется сам фюрер Адольф Гитлер. Может быть, это была и неправда, но меня это тогда подхлестнуло, и я старалась быть на высоте.
И все же я воспитывалась как особое тепличное растение, изолированное от внешнего мира. Получилось так, что я почти ничего не знала о жизни в самой Германии, кроме одной бредовой мысли: Германия — владычица мира. Иногда отец любил похвастаться мною и демонстрировал меня своим избранным друзьям, приходившим в неописуемый восторг от моих по-детски отчетливых знаний СССР. Все вкладываемое в меня я затвердила как отлично выученное стихотворение и могла без затруднений часами говорить о своих предметах. Тут, несомненно, большую роль сыграла моя блестящая память. Но если бы меня в то время выпускали свободно гулять по улицам Мюнхена, я бы заплуталась и без посторонней помощи не могла бы вернуться в дом отца. Дальше обнесенного оградой огромного парка меня никуда не пускали, можно сказать, держали взаперти.
И вот наступил такой момент, когда отец открыл для меня смысл моей «великой миссии». Он сказал, что меня отправят в Советский Союз. Там я должна буду выдавать себя за советскую девочку, потерявшую родителей и родных. Через некоторое время в Москве меня встретит женщина, которая будет руководить мною, а я обязана буду ей во всем подчиняться.
Хотя мне в то время не было полных четырнадцати лет, но услышанное меня ничуть не испугало. Я уже давно свыклась с тем, что живу в особенном мире. Мои одногодки, которых я иногда наблюдала на улице Мюнхена через зеркальные стекла окон нашего дома, были для меня далеки во всех отношениях. Я только спросила отца, что ожидает тех четырнадцать мальчиков и девочек, которые обучались вместе со мной в пансионе фрау Копф. Отец коротко сказал, что у каждого человека есть свое предназначение.
Тогда же он мне показал альбом с портретами знаменитых женщин-разведчиц, рассказывал о их жизни, стараясь увлечь мое воображение. Я запомнила некоторые имена. Это — известная разведчица Бисмарка Тереза Лахман, немка Лиза Блюме, француженки Бланш Потэн и Марта Рише, англичанка Елизавета Вертгейм и многие другие. Я помню, расхваливая этих женщин, он ни словом не обмолвился о печальном конце, который постиг почти каждую из них.
За месяц до дня моего рождения я с отцом покинула Мюнхен. Я не испытывала грусти, но на сердце у меня было не особенно спокойно. Затем две недели одна, только под охраной немецких солдат, я прожила на каком-то заброшенном хуторе в Литве. Потом появился отец и велел собираться. Мы недолго летели на самолете, еще несколько часов тащились в повозке, запряженной парой лошадей, по какому-то дремучему лесу. Наконец в лесу, в маленькой грязной избушке, я с отцом пробыла еще три дня. Вот там он меня уже не оставлял одну, и все время проверял, хорошо ли я усвоила полагавшееся мне запомнить.
В нем уже просто говорили перенапряженные нервы, так как я отлично знала свое новое имя, знала, что мой отец — колхозник Григорий Пантелеевич Жаворонков, из белорусской деревни Глушахина Слобода, мать из той же деревни, зовут ее Домна Петровна, сестренку Оля, а братишку Петр. Все они погибли при взрыве, находясь в избе, а я во время взрыва была на огороде и поэтому осталась в живых. Все это: и различные мелкие детали, вроде того, кто соседки Жаворонковых справа и слева, сколько в Глушахиной Слободе было до войны изб, где я училась — должна была твердо, без запинки знать.
Как из лесной избушки я переместилась в Глушахину Слободу, мне неизвестно. Помню: отец дал мне что-то выпить, приятное на вкус, но густое и тягучее. Мне сразу же нестерпимо захотелось спать. Когда я пришла в себя, то первое, что увидела, — это лицо совершенно незнакомой мне женщины. Она гладила меня по голове и плакала надо мной. Сначала я ее приняла за ту женщину, о которой говорил отец, но быстро сообразила, что ласкает меня русская женщина.
Она рассказала мне свою историю ткачихи. Год назад у нее погиб на фронте муж и пропал десятилетний сын, которого незадолго до войны увезла погостить к себе в Минск ее сестра. Все годы войны она разыскивала своего мальчика. Как только Белоруссия стала освобождаться от фашистов, отпросилась с фабрики, чтобы самой поискать сына. Она исходила много, много километров и все же узнала, что ее сестра вместе с племянником была в лагере, а потом их след потерялся. Несомненно, они погибли. Встретившись со мной, она в какой-то степени восполнила потерю…
Мне трудно писать об Ольге Федосеевне. Для этого нужны только самые хорошие, самые светлые мысли. До встречи с ней я не знала материнской ласки. О моих воспитательницах я не хочу вспоминать: не могло того быть, чтобы они не знали, для чего дрессируют меня!
По инструкциям отца, я должна была из Глушахиной Слободы пробраться в Москву. Там, на Казанском вокзале, меня увидит назначенная им женщина. Встреча с ней должна была произойти 15 или 30 сентября. В случае неудачи — в те же числа октября или, наконец, ноября 1944 года. Устраиваться до встречи с доверенной отца предоставлялось мне самой, рассчитывая на доброту и отзывчивость советских людей и государства к детям-сиротам. Ольга Федосеевна увезла меня из Глушахиной Слободы. Дорогой я все же хотела от нее убежать, но, высчитав по карте, когда мы ночевали в одной полуразрушенной школе, что город, в который мы направляемся, не так далеко от Москвы, решила отложить бегство. Чем-то привлекла меня эта добрая женщина, и рядом с ней я не чувствовала себя такой одинокой среди мрачных опустошений, сделанных войной.
Все сложилось так, что стараниями моей новой мамы я сделалась советской школьницей. Сроки встречи с доверенным лицом отца я пропустила.
Кончилась война. Временами я просто забывала о своем прошлом. Но все же оно было. И какое прошлое! Иногда меня охватывал страх. Случалось, что ночами я втихомолку плакала от горькой обиды за свою так нелепо начавшуюся жизнь. Отец и все, что там в меня вкладывалось, не то что не было мною забыто, но не уходило от меня. Несколько раз я была готова признаться Ольге Федосеевне. Но я понимала, что принесу ей такой откровенностью глубокую рану. Дело в том, что она уже совсем по-настоящему меня считала своей дочерью, а все знакомые видели в Ольге Федосеевне прозорливую, принципиальную женщину. Что бы наделало мое признание?…
Бывали дни, случалось, и недели, когда я жила спокойно. Я их называла счастливыми периодами. Но все это было непрочно, как домик, сложенный ребенком из кубиков.
Современная жизнь такова, что перед каждым человеком остро стоит вопрос: с кем ты?
С кем я?
Мне никто не задавал такого вопроса. Очевидно, потому, что с моей стороны не было ничего, вызывающего его. Да и чем могла вызвать недоумение девочка-школьница, круглая отличница, воспитанница такого всеми уважаемого человека, как Ольга Федосеевна Касимова? Она — партийный человек, лучшая ткачиха, орденоноска. Меня влекло общим течением жизни, я делала все, что в едином порыве делали находившиеся справа и слева.
Но, наверное, не было в Советском Союзе ни одной девочки — школьницы седьмого класса, которая бы после принятия ее в комсомол проплакала всю ночь напролет. Я плакала из-за того, что хорошие, простые ребята и девчата, у которых позади и впереди светлая и ясная жизнь, приняли в свою среду такую, как я…
Мне думается, что ничего бы плохого со мной не произошло, если бы я призналась, призналась во всем! Но почему я этого не сделала, почему? Тогда бы горе Ольги Федосеевны от такого открытия не было бы настолько велико, как, допустим, теперь, после такого длительного молчания… Или я просто трусиха? Или во мне в то время еще не растаял тот звереныш, которым меня сделали в Мюнхене! Не знаю! Говорят, что чужая душа потемки. Это не совсем правильно. Я вижу, что и своя душа может быть такими потемками, из которых не скоро, выберешься!
Вступив в комсомол, я почувствовала, что туже затянула петлю на своей шее. Петлю борьбы с самой собой! У меня, если чистосердечно разобраться, совсем немного силенок. Их даже недостаточно для борьбы с самой собой.
С кем я? А с кем мне быть? Неужели с темя, кто в угоду своим звериным законам меня ребенком выбросил на эту израненную войной землю? Какими бы пышными фразами о «великой миссии» ни обставлять лишение меня детских радостей да и самого детства, факт это бесчеловечный и гнусный. Это все равно, что украсить могилу цветами и выдавать ее за цветочную клумбу, около которой приятно отдохнуть и сладостно помечтать о счастливой жизни.
Вчера пришла мама с фабрики и спросила меня, почему я не радуюсь такому знаменательному событию, как окончание средней школы с золотой медалью. Я сослалась на свой характер. Она грустно посмотрела на меня и сказала: