Паралипоменон - Надежда Горлова 12 стр.


Все, кроме бабушки, садились в кузов и ехали ворошить. Только тетя Вера с Ванюшкой садилась к дяде Василию в кабину. Перед каждым поворотом дядя высовывался в окно и кричал нам, слепой от ветра: "Держите грабли!" "Ваську держите!" - кричала тетя Вера. Мы выпрыгивали из кузова и спорили за самые большие грабли, которые потом отбирал у нас дядя. Каждый старался выбрать себе дорожку поровней, но все же всем, кому раньше, кому позже, приходилось спуститься в одну, а то и в две, три ямы.

Что ж ты поставил-то у края! Отрули что ли, места нет тебе! - говорила тетя Вера.

Дядя Василий косил на ямах, у оврага. Из оврага как трава торчали верхушки берез, переплетаясь с крапивой, которой поросли крутые склоны. Говорили, что зимой в овраге воет кто-то, но никто не видел никаких следов у края оврага - никто не выходил оттуда.

В этот день мы сгребали. Тетя Вера ходила с вилами, и лишь по слегка приподнятым плечам было заметно, что ей тяжело. Дядю Василия не видно было на кузове, только прорезались вдруг вилы - острым блеском в матовом опадающем сиянии. Ванюшка сидел на сене, на тетиной кофте, и Шура каждые пять минут бросала грабли и подбегала к нему - "посмотреть".

Оставь ты его в покое! - говорила Марина. - Лодырь! Так бегать больше устанешь!

Как же это так я тебя не спросила, - отвечала Шура.

Тетя Вера говорила: - Саш! - и спор смолкал.

Вечер становился холодным, от сырого края оврага поплыли комары. Мы уже сложили грабли и сели на остывшую землю. Тетя Вера взяла Ванюшку, он дергал ее за ворот и пищал. Мать брала его за руки и отстраняла их, рассматривая заодно красное пятнышко на запястье. Она второй год кормила Ванюшку, а Ваську отняла, когда ему шел четвертый.

Дядя Василий укладывал сено, и борта кузова гремели, как далекий гром.

Васька залез в кабину. Он просигналил. - Ну-ка, не балуйся! - крикнула тетя Вера, и стало тихо. Даже кузов больше не гремел, распертый сеном.

Шура легла на землю, вытянулась и сказала, глядя в небо:

Сейчас что-то случится.

Машина завелась и медленно поехала к оврагу. Стог задрожал, стал осыпаться, как бы обтекать, дядя Василий схватился за борт, закричал Васька. "Ключ поверни!" - крикнула тетя Вера, я поняла, что у меня нет ног, как во сне, нет и у Марины, а Шура лежит, смотрит в небо и стонет, как будто хочет кричать и не может.

Мать уронила Ванюшку в сено, на кофту, оказалась на подножке и, просунув руку в приоткрытое ветровое, выключила зажигание. Переднее колесо придавило верхушку березы. Клок, отошедший от стога, медленно повалился в овраг, и сено повисло на ветках. В старинной загадке быстрее всего мысль...

Ничего не успели мы подумать...

Мы вышли на дорогу и увидели лошадь с жеребенком, пересекающих большак. Тронутые туманом, они казались светлее и косматее, поднимали головы и фыркали на молочный месяц. Перед нами западало солнце, и вечерний свет слоями ложился на поле, по-разному окрашивая траву.

Тетя Вера улыбнулась, ее темные губы с пепельными подпалинами растворились, едва заметно дрожа, волна света прошла по задвигавшимся щекам, и вся ненависть, накопившаяся во мне, обратилась в маленькую твердую слезу, крупинкой заколовшую в уголке глаза. Боль изменилась, изменился ритм сердца - оно будто стало биться медленнее, величественнее, и я впервые за долгое время увидела, что мир хорош.

ТУМАН

Воскресным утром я хотела ехать в Лебедянь. Коров уже прогнали, а туман был такой густой, какой редко бывает и на рассвете.

Автобусная остановка в тумане оказалась не на своем месте, словно кто-то нечеловеческой силой оттащил ее в сторону. Бледные цветные пятна шевелились на остановке. Я поздоровалась, и голоса ответили мне неожиданно близко - опять я не угадала расстояния. Мне казалось, что подол моего платья отрезан неровно и становится то длиннее, то короче. Не было ни посадок, ни поселка, ни дороги. Положение солнца угадывалось только по молочному блеску воздуха среди серых клубящихся испарений.

На остановке говорили только о тумане, удивлялись, вспоминали и не могли вспомнить подобного. Все уже решили, что автобус не придет, и ждали хотя бы попуток. Не было ни попуток, ни дороги.

Стоя чуть в стороне, я по голосам определяла, кто на остановке. Ехала на смену медсестра Шовской больницы, три или четыре женщины в Лебедянь, на рынок, баба Нюра Самойлова в церковь и баба Маня Акимова на кладбище. И еще чей-то голос - мальчишеский, но ласковый, как у девочки, узнать я не могла.

- Ну что делать-то, и дома дело стоит, - сказала медсестра. Теперь и Танька моя из училища не приедет, управляться некому. Побегу я, раз такое дело - авось без меня разок, я искровскую сменяю, все равно не уедет, что ей делать. Потом отдежурю.

Побегу я домой.

- Беги с Богом.

- Авось отдежуришь, - сказали баба Нюра и баба Маня.

Тише стало без медсестры, а что говорил детский голос, я не разбирала - невнятно. Скоро ушли и женщины... Я видела теперь только два пятна - красное и синее. Я прислушалась к разговору старух. Говорила баба Маня:

-- Как понесла я Тольку, месяца еще не было, захотелось мне яблочка страсть. А февраль стоял - мороженые, и то повышли. А чуть задремлю - и видятся мне яблоки. Красные, как кровь, крупные. И будто протыкает их кто-то, проткнет - сок так и брызжет, аж в два ручья - красным и белым водяным. Вот пришла я к Лизке, Царство ей Небесное, а у нее два яблока тухлых в цветах лежали - сморщенные такие, видно, она их положила туда так, на окно, не знаю. Я ей говорю: "Лиз, можно я их съем?" "Да ты с ума сошла!" "Хочу - не могу" "Ну ешь". Съела я их с червяками - не с червяками, и довольная стала, прямо и на душе полегчело.

- Да, - сказала баба Нюра, - ты еще позже меня рожать стала. А я уж думала, и не рожать мне. Десять лет порожняком ходила! А забеременела - и не знала еще, сделалась как пьяная, и не ем ничего - не могу. День хожу шатаюсь, другой. "Захворала, - думаю, - концы мои". Соседи шептаться стали, что-то, говорят, Нюрка - запила что ли. А это вот что. Первого родила, и как прорвало - четверо у меня погодки. А когда я последнего рожала - и невестка родила. У меня роды легкие были - первые с осложнением, а потом уж - легкота.

И опять подал голос ребенок. Я подумала: "Чей же это? Наверное, и мать его здесь - молчит".

- А какие у меня хорошие роды были! Ничего не почуяла - как в тумане все, и быстро, помню только, воды отошли, и потом помню - запищал. Какая я радостная была! А мне одна женщина сказала: "Ты не смейся, а молись. Легко пришел - легко уйдет". Нюр, разве я его не берегла? От дома не отпускала, в Воронеж к родне ни разу не пустила, а он вот - у самого дома!

Толик Акимов, наш ровесник, четырнадцати лет попал в косилку. Отец его был за рулем... Дядя Василий запер нас с Мариной, чтобы не ходили смотреть. Мы только видели в окно вертолет, вызванный из Липецка, и слышали его мерный рокот над поселком.

- Накануне были мы у него. Лежит, на голове швы, весь в бинте, а лицо чистенькое, ни царапинки. Мороженое ему принесли. Лизнул и не стал. "Завтра", - говорит. "Какой я сон, - говорит, - видел! Пришел ко мне Бог, сияет все на нем, так красиво убран! И говорит мне: "Потерпи, скоро к папке пойдешь". Муж как услышал - заплакал и из палаты выбежал. А у меня такая радость поднялась - грудь даже заперло. Как домой ехали - слово сказать не могла. А утром позвонили. И долго у меня было так - забуду, что нет его, и все. С год так было. В Лебедянь поеду, возьму мороженое: "Тольке", - думаю. Берегу его всю дорогу, а оно текет. С автобуса сойду, на дорогу гляну - и аж дурно станет, вспомню все. Иду, плачу, и мороженое это ем.

Мне давно уже чудились в тумане движущиеся фигуры. Будто какая-то сцена разыгрывалась: кого-то толкали, безмолвно, он падал будто, снова поднимался, шел к нам, все ближе, нес что-то, и снова клубы тумана уносились за дорогу.

Я стала догадываться, что за детский голос я принимаю какой-то далекий повторяющийся звук, но какой - понять не могла...

Баба Нюра простилась и ушла. Красное пятно обесцветилось и пропало в тумане. Баба Маня забыла или не знала, что и я тут. Она долго, с тем шепотом, который появляется у некоторых людей, когда они думают, что они одни, копалась в сумке, нашла носовой платок, высморкалась и застегнула молнию.

- Слава Тебе, Господи, надоело уж мотаться. И так каждый день езжу...

Ребенок залопотал, засмеялся... И синее пятно пропало...

Марина кричала по ночам. Мы спали в одной постели, и во сне сестра разговаривала с Толиком.

Однажды Марина проснулась на рассвете. Я спала. Мокрые яблоки сияли за окном сквозь тонкую занавеску. Серый, сумеречный оттенок остался на потолке только в дальних углах, над гардеробом. "Если Бог есть, - подумала Марина, - как он допустил, что Толька погиб? Может быть, там хорошо? Пусть бы Толька пришел, я бы его спросила, как там...". Марина стала мечтать. Ей представлялось чудесное, ее дружба с умершим мальчиком, что-то вплоть до волшебной палочки, которую он принесет оттуда и подарит ей. Марина задремала, но тотчас очнулась - кто-то звал ее, в полустоне, полушепоте ей послышалось ее имя. Марина приподнялась на локте и увидела Толю в дверном проеме, не совсем еще освещенном, в рассеивающейся тени. Марина вывернула занемевший локоть и ударилась головой в подушку. Пуховая подушка показалась ей жесткой.

Она лежала какое-то время не шевелясь, а когда снова медленно приподнялась - никого уже не было в дверях, только в мутном еще, утреннем свете клубилась пыль.

Нехотя я возвращалась. Я знала, что Марина спросит: "Почему же Бог не помог тебе?". Она всегда спрашивает так.

Я шла по поселку и заметила, что туман разжижается - увидела свои туфли. Ветер ударил мне в спину. Я поняла, что он должен был прорвать туман, и обернулась. Ровный, как луч, ясный коридор, упирался в шоссе, и пустой автобус, сверкая стеклами, переплывал этот коридор, уезжал в Лебедянь.

Человек не помнит своего рождения. Раннее детство погружено в туман, и только отдельные впечатления проницают время. Первые дни христианства, нового своего рождения, человечество не помнит. Все глубже и глубже уходит в туман времени свет Плащаницы. Свет не ослабевает - глаза человека притерпелись к свету и перестали видеть свет. Я долго вынашивала свое упование, но утро зачатия точно мне известно - сестра моя видела вестника, и яблоки сияли на востоке - за окном, сквозь тонкую занавеску...

БАБКА БАБЧЕНКО

Бабушка сказала:

- Шурка, ну какая ты есть! Идешь ты или нет?

Марина, подбирая рукава блузки, трогала вилкой омлет. Она не любила яйца, и у нее с утра были раздражены нервы - так уж бабушка и не могла запомнить, чего она не любит, за столько-то лет.

- Бабченко приехала, к Колыхаловым пошла! - Шура вбежала на кухню, возбужденная от голода.

-- Иди ты! - бабушка поставила сковородку в раковину, там зашипело, и пар окутал лицо Шуры. Марина положила вилку. Раздражение она приняла за предчувствие. Этой ночью ей снилась белая собака.

- Да ты врешь! Что же она к нам не зашла?

- Во! Будет она к тебе заходить! Колыхаловы ей родственники.

- Правда-правда, - сказала Марина, - может, потом зайдет.

Бабушка вытерла руки о передник: - Мы сами к ней зайдем. Собирайтеся, сейчас пойдем к Колыхаловым.

- Во! - Шура засунула в рот кусок омлета и подставила руку к подбородку, чтобы не закапаться.

Бабушка принесла с террасы банку меда и обтерла ее полотенцем.

- Медка ей... - когда бабушка шептала, делая что-то, это означало, что она ищет одобрения своим действиям.

- Возьми побольше, - Марина вымыла руки и, не дождавшись полотенца, достала носовой платок.

- Побольше! Полинка скажет, если у них меда такая страсть, чего мне никогда не принесли - соседушки.

- Даже и ни разу, - сказала Шура. - А молоко берут, только банки успевай сменять.

- Причешись хоть, ховра!

Бабушка вышла в коридор и перед зеркалом перевязала платок. Она хотела, чтобы оказалось, что за годы разлуки они обе не постарели, чтобы Бабченко сказала: "Дунь, ты все такая же моложавая... и цвет лица у тебе такой здоровый...", - и это была бы правда, а то, что она сама видела и чувствовала, оказалось бы следствием временной усталости и ее собственной мнительности.

- Готовы? Пойдемте с Богом, - сказала бабушка, оглядывая Марину. Она подумала, что внучка - красивая девка, хорошо одевается, и Бабченко будет рада увидеть ее такой, похожей на стюардессу.

Они пошли, и Марина надела туфли, в которых ездила в город.

Шура посмотрела в окно, как они идут к соседке, чинно и скованно. Ей передалось их волнение и приподнятость духа, и она, с сожалением отодвинув омлет, выбежала на улицу.

Бабушка и Марина остановились у двери, по-городскому оббитой черной кожей. Они посовещались, и бабушка как могла спрятала банку за спину. Марина постучала, может быть, слишком громко и требовательно, потому что обычно заходили без стука, и приоткрыла дверь. Бабушка по пояс скрылась за дверью и крикнула. Шура подкралась к забору и притаилась за кустами малины. Тетя Полина вышла на крыльцо. Халат качался на ней, как студень. Притворно напуганная строгим видом соседок, она спросила, что случилось.

- Полин, Бабченко не у вас? - произнесла бабушка, вдруг понимая странность своего вопроса.

- Бабченко? Чегой-то ей быть у нас? - тетя Полина посмотрела на Марину.

Марина почувствовала, что у нее горит шея.

- Ба, я ж говорила тебе, пойдем, - она смягчила голос, но соседка, казалось ей, не поверила, что она пришла сюда только из снисхождения к бабушкиной причуде.

- А мне Шурка сказала, - объясняла бабушка все с большим остервенением, - Бабченко, говорит, к Колыхаловым пошла. Вот девка у нас какая, говорит: "Велела, чтоб зашли". Я ей не поверила, говорю: "Да ты что, какая Бабченко", - а она...

Шура сама не знала, видела она Бабченко, или нет. Теперь она разочаровалась и бесшумно побежала домой.

Тетя Полина поняла все. Ревнивая, как многие полные люди, она сказала:

Да вашей Бабченке теперь лет девяносто. Померла либо - уже пять лет от них писем нет.

Тете Полине верили. Ее считали знахаркой, и все ее предположения принимались за истину. Они перешли улицу, посрамленные.

- Опозорились.

- Ох, эта Шура, только бы вред сделать...

Настроение бабушки было испорчено. Старость не отступила - последнее сражение было проиграно, и вместо увядающего, но еще душистого луга впереди раскинулось дикое поле, а на нем - тернии и волчцы.

В мифе о раннем детстве Марины жила бабка Бабченко... Она как нянька сидела с маленькой Мариной. Воспоминания о ней переплелись с воспоминаниями о сонных видениях, и Марина уже не могла разделить их. Она лежала в кроватке, под пологом, в темноте и тепле. Где-то, то ли близко, то ли далеко, за пологом, невнятно звучали знакомые голоса. Марина, просыпаясь, почувствовала себя не как раньше - не так хорошо и уютно - то ли жарко стало, то ли одеяльце неловко подвернулось, - она закряхтела, зашевелилась, но шевелиться было трудно, плотные ткани окутывали тело, и Марина вдруг ощутила, что она - в темноте. Она испугалась, и сильнее забарахталась в одеяльце, смутно понимая, что сейчас придет помощь - и помощь пришла. Чьи-то огромные руки отдернули полог, и свет как стена обрушился на Марину, ослепил и обжег ее. Она закричала, и жизнь ее была - этот крик, потому что пути назад, в темноту, не было, не было и темноты - был свет и были теплые, мягкие руки, которые вырвали Марину из кроватки и держали ее среди света и цветных пятен, и был голос, тихий, знакомый и спокойный, голос не то говорил, не то пел. Эти руки и этот голос принадлежали бабке Бабченко.

Она была толстая, как гора, и на груди у нее росли яблоки и груши. Бабка Бабченко подошла к сундуку, тряхнула кофтой, и из-под нее посыпались на сундук плоды - красные, белые, зеленые, желтые... Бабченко трясла и трясла кофтой, и кофта поднималась и надувалась, как туча, а плоды все сыпались и сыпались с тихим глухим стуком на сундук, сыпались и сыпались...

Бабка Бабченко славилась тем, что умела хорошо готовить. Ее приглашали стряпать на свадьбах, на Днях рождений и поминках. Марина забежала на кухню и, изумленная, замерла: огромный торт стоял на двух столах. Бабка Бабченко обливала его чем-то искристым, и неведомое благоухание наполняло кухню. Бабченко брала цветы, мокрые, срезанные под окном, делала с ними что-то и обкладывала ими торт. Марина поняла, что цветы из настоящих превращаются в съедобные, сладкие, но как это происходит - не могла заметить... И почему Бабченко так заунывно поет и раскачивается - не понимала.

...только бы вред сделать...

Когда они, чужие и изменившиеся, вошли на кухню, Шура пила чай из блюдечка. Она вела себя так, как будто не слышала их упреков и поучений, и только дернула плечом, словно действительно удивилась, когда бабушка воскликнула:

Да ты и не видала ее никогда! Сказал тебе, что ли, кто!

И Марине открылось, что младшая сестра не могла уязвить ее сильнее...

НОЧЬ

-1

Я увидела Юсуфа ночью.

Мы - несколько подростков и парень постарше - шли по большаку, стараясь не пропустить в темноте поворот на Кочетовку - деревню всего "в два порядка", зато с богатыми огородами - там доживали одни старухи...

Было тепло, только острой сыростью веяло из крапивных оврагов по обочинам. Дорога светилась белой пылью. Мы с Мариной и новой нашей подругой Зухрой загадывали желания на падающие звезды. Зухра сказала:

- Я хочу... хочу богатства, много-много! Вон та звезда меня прямо пронизывает, если она свалится, все будет, как я хочу!

Зухра рыжая, у нее родинка на щеке, похожая на пчелу... Из темноты заговорил мальчик, я еще не знала его, по голосу поняла, что он брат Зухры:

- Дура! Это Сириус - он никогда не свалится, перегадай на другую.

Я обернулась на голос и увидела только черную фигуру Юсуфа.

Она двигалась, и движения были грустны и ленивы, бесшумно текли, и ноги словно гладили дорогу...

Гриша обнял Марину и сказал:

- У меня за одно желание два идет. Мне мать сказала, если я до армии на Маринке женюсь, она мне машину купит.

Володька Череп закричал филином, запрыгал вприсядку, заорал:

"Елки- моталки,

Спросил я у Наталки

Колечко поносить!

На тебе, на тебе,

К безобразной матери!"

Володька был самый старший из нас, у него тряслись груди и белел на затылке крестообразный шрам...

Назад Дальше