Рита собрала вещи в чемодан, как обычно на квартиру, потом наоборот книги и рисунки в чемодан, вещи в мешок, резиновые сапоги, плащ.
Куда тебя понесло?
К Наташке на "Искру". Погощу несколько дней.
Жалко было папу. "Буду присылать ему деньги".
Мокрая трава скрипела под резиновыми подошвами, как будто Рита ее мыла. Она шла, и ей было тепло от ненависти. Дождь и лес качали друг друга, Рита не могла посмотреть вверх - тотчас ей на глаза ложились большие капли.
У Наташки сушили вещи, ночью постель пахла сыростью кладовки, Рита плакала, спрашивала в конторе, не нужна ли кому домработница, через день приехали Отец и мама. Отец не зашел, остался на телеге, а мама поздоровалась с Наташкиной бабкой, которая все время в тапках лежала на кровати, но не спала, а, не моргая, смотрела на девочек, и шепотом, чтобы не заплакать, сказала: "Доченька, поехали домой".
Рита бросилась собираться, быстро и молча, чтобы заплакать только на улице. Мама накрыла Риту телогрейкой и обняла так, как будто боялась, что Рита упадет.
Ты прости меня, доченька.
Рита подумала: "И ты меня прости", но сказать не смогла. Они ехали, плакали, Отец улыбался.
-27
Зимой, когда нельзя было ходить, жили в Шовском, у бабок. У Бабченки было хорошо, она жалела, садилась и играла на баяне, а внуки и кого взяла нянчить, ползали, мокрые, у ее слоновьих ног: "дома, авось, тяпло", зато весело. Лицо у нее было как яблоко - ни морщинки, лоснилось и блестело в темноте.
А у бабки Косых, например, было так себе - на кухню не пускала, кормила раз, вместе с собой, вареной картошкой - картошины были на вид как выточенные из кости. И были холодные щи из кислой капусты - от них пахло больницей. Бабка Косых смотрела, скрипела и говорила матери, что не учат уроки.
Но хуже всего было у учительницы Клавдии Степановны. Иногда она проверяла тетради, но вместо того, чтобы помочь, сразу ставила тройку. Видела, что не делают - и спрашивала в школе. Если и выучили какие стихи, рассказывали их плачущими голосами - то это заставила Клавдия Степановна.
В шкафике у Клавдии Степановны были наливочки. Каждый день она бралась вытирать пыль, иногда и по три раза, и все вытирала в шкафике, переставляла наливки и радостно вскрикивала: "Ой, батюшки, пролила! Ах, пролила, старая!" И так все проливала и спала крепко, даже не замечая, как кошка с худым хвостом ходит по кровати и наступает ей на грудь и лицо.
Заходил сын. Он был столяр, пьяница и носил очки. Пока учительница была где-то, ее Сереженька давал Ваське трепать себя и после долгих уговоров побороться борол одной дрожащей рукой.
Рита смотрела в окно - идет, нет. Когда шел, бросалась за стол, садилась спиной к двери. Сереженька не видел лица девушки - отворачивалась, закрывалась кулаками, подпирая щеки, но, как если бы он видел, Рита делала умное выражение - красиво морщила лоб, хмурилась, вскидывала бровь, шевелила губами - читает, считает, рисует - какая умница.
Сереженька все замечал - красные уши, хриплый голос, следы от мокрых ладоней.
Мать деньги давала или не давала. После шкафика почти всегда давала. То гнала, толкала кулаком в лицо, то обнимала, усаживала. Однажды Сереженька слабым, невнятным голосом пел: "Ох умру я, умру я, похоронят меня, и родные не узнают, где могилка моя. Только ранней весною соловей пропоет. Пропоет и просвищет, и назад улетит... Лет семнадцати мальчишка в сырой земле лежит..."
От этой пьяной песни у Риты сладко заболело сердце. Она мечтала, что Сереженька умирает. Все умирает, умирает, а Рита плачет, плачет, не может остановиться, а Сереженька все не может и не может умереть.
Рита грызла ручку, думала о Сереженьке. Приглушенно, прищемив занавесь, хлопнула дверь. "Вась!" Васька молчал, играя. "Вася! Я снеслася!" Брат не засмеялся. Рита обернулась - на стуле сидел и беззвучно смеялся пьяный Сереженька.
Рита отвернулась, уронила голову на стол - позор, девчонка, ребенок, дура.
- Рит, а Рит, - сказал Сереженька.
- Чего вам?
- Мамка где моя, не знаешь?
- Пошла дрова выписывать.
- А Васька где?
- С мальчишками гоняет.
- К вам в Курпинки либо и не пройти, снегу небось по крышу намело.
- Да.
- Волки-то к дому не подходят?
- Да.
- Что да?
- Подходят. Папка их из ружья пугает.
- Ты взрослая девчонка-то?
- Да.
- Сколько годов?
- Трина... Пятнадцать. Ну, пятнадцатый.
- Деньги-то дает тебе мамка?
- Дает.
- Так. Ну ладно, а тратишь ты их на что?
- Ни на что.
- Не тратишь?
- Неа.
- А чего так?
- Так.
- А сколько есть-то их у тебя?
У Риты не было.
Она была взрослая, строгая, сердитая и сказала:
- А тебе-то что?
Ее детский голос был жалок и беспомощен. Сереженька понял.
- Так. А мамка-то твоя от тебя деньги прячет?
- Нет.
- А куда ложит, знаешь?
- Знаю, в сундук.
- Так. А моя мамка? Вы ей за квартиру плотите, куда ложит?
- На кухне, на полке, в хохломе. Да она от нас не прячет, мы же не возьмем.
- Да на вас и не подумает никто.
Они замолчали. Рита подняла остывающее лицо и посмотрела в окно. Угольная ворона прыгнула на подоконник и клюнула в стекло. Рита увидела, как тяжело она слетела - будто отвалилась, и как пошел снег.
- Снег-то какой - лопухами, - сказал Сереженька, приближаясь. У него были мокрые, зеленые глаза - в них как студень дрожали слезы.
- Рит, сбегай за Васькой-то, мне он нужон, я ему патрон обещал, -сказал Сереженька так близко к Ритиному уху, что уху стало горячо и приятно.
Рита, глядя в неметеную дорожку, прошла в коридор. Хотя Сереженька и не видел, она не надела валенки - детские.
Резиновые сапоги были отлиты изо льда. Рита обежала село, и когда вернулась с братом, ей казалось, что ноги у нее в кровь изрезаны.
У калитки встретили Клавдию, она сразу заметила сапоги: "С ума сошла! Бегом домой! Бегом! Ну нет ума у девки, вырядилась она! А, явился руля! Глазки свои залил!" - с крыльца спускался Сереженька, шапкой играя с собакой в прошлогодних репьях на морде.
Он сказал брату: - Патрон-то я обещал тебе, а забыл, - и пошел за сараи.
Рита надела валенки, тоже пошла, снег хрустел как капуста, высунула язык, ловила на язык кисловатые снежинки.
Из проулка вышел Сереженька. Он сказал: "Спасибо тебе, Рит" и поцеловал в губы.
Сначала Рита плакала от счастья - в первый раз, в губы, прямо посреди улицы, он, потом плакала наоборот - посмеялся, обманул, позор какой, теперь не заходит, потому что добился своего, хвалится небось в столярке.
Началась оттепель, сосульки и сугробы мерли, ледяная горка оказалась навозной кучей, Клавдия Степановна заявила на сына, был товарищеский суд, Сереженькину зарплату отдавали теперь ей, Клавдия Степановна ночевала в школе, на уроках плакала, полоскала рот одеколоном перед уроками. Оказалось, совсем другое ему надо было, ему одно надо было - деньги на водку.
"Он бы не пил у меня, а носил бы меня на руках", - думала Рита, идя в школу.
В конце апреля в школу уже ходили из Курпинки. Во всю дорогу бежал один ручей - весь горбатый и шипел. Рита разбивала его позвонки, а они срастались. С такой радостью Рита никогда не ходила в Шовское - то у магазина со спины, то голос в столярке. Потом стал провожать Володька, и забыла.
В мае ходила в Старом Саду, все хотела нарисовать, разрывала нераспустившиеся, розово-белые бутоны яблонь. Оторванные лепестки были похожи на веки с прожилками. Услышала шаги, прижалась к дереву. Вышел Сереженька, пьяный, срывающий и жующий молодые листья.
- Рита, ты?
Рита молчала.
- Я ведь не из-за денег тогда. Я так, Рит.
Пошел дальше, по прозрачному еще Саду, и от того, что ветер качал деревья, Сереженька казался пьянее, чем был на самом деле.
-28
Рита стояла в тамбуре, придерживая дверь носком сапога. Только что прошел быстрый дождь, и все вокруг поверхностно намокло, открытая дверь запахла старым осклизлым деревом.
Брат ездил по двору на велосипеде, скользя по мокрой траве и вихляясь, оставляя заметный темный след.
Рита услышала, как зафыркала лошадь за Сосником и громко сказала:
- Едет.
Вышли мать и Отец. Мать сейчас плакала, а у Отца был прилежный вид, как будто это он ехал поступать в институт.
Володька в брезентовом плаще был похож на монаха. Василий поравнялся с телегой, и ребята пожали друг другу руки.
Заходи, Володь, - заговорила мать, и в голосе у нее была надежда, бражка есть - злюшшая, выпьешь чарку - как мед, голова работает, а ноги уже отнялись.
Неа, теть Дунь, на автобус надо поспевать, - сказал Володька, загружайся, Рит.
Так я вынесу, на дорожку, ты же вон - отсырел, хоть изнутри погреешься.
Мать побежала в дом, а отец аккуратно разгреб сено на телеге и поставил в него Ритин чемодан, взял у Риты из рук и бережно положил папку с рисунками.
Вась, сказала Рита, - ты хоть месяц не пей, дай родителям успокоиться.
Я? Да я в рот не беру, я только на Дне рождения и выпил-то, да на свадьбе, да на проводах... ты что...
Прибежала мать с полной кружкой.
Закуску бы хоть дала, - строго сказал Отец.
Мать посмотрела на него с отчаяньем.
После первой не закусываю, - Володька выпил до дна, как воду, дергая кадыком и краснея. Делая вид, что утирает рукой губы, вытер и глаза. Слабовата.
А еще! Зайди, Володь, еще налью - вон фляга есть и покрепче.
Дуня, ну им же ехать, - сказал Отец, - хлеба-то хоть вынеси закусить.
Пора бы и трогаться, не гнать же лошадь-то, - сказал Володька.
С Веркой не гуляй, она дура.
Сама ты.
Попомнишь мои слова, попомнишь.
Мать вынесла хлеб и полную кружку.
Отдай-ка мне кружку, - сказал Отец.
Да что ты, дай ему, мало ведь Володе, взрослый парень же.
Не волнуйся, дядь Вань, я пью и не пьянею, - сказал Володька. Голос его уже поплыл.
Что же вам, женщинам, только бы напоить кого-нибудь, - сказал Отец, отбирая у матери кружку с самогоном, - им же ехать.
Рит! - позвал Володька. Рита стояла близко, Володька произнес ее имя слишком громко.
Рит, как же вы поедете, его же уже развезло, - заговорила мать. Дорога сейчас плохая, дождик был, перевернетесь где-нибудь, боюся я, обождите денек-другой, пока дорога установится.
Ты сама напоила, - сказала Рита и села на телегу. - Дай мне вожжи.
Не дам.
Отец, скажи ты. Рита, вон и Отец говорит.
Дуня, ты сама виновата, - сказал Отец. - Они потихонечку. Учись, дочка, хорошо. А не поступишь - не отчаивайся, на другой год поступишь.
Не поступишь - сразу приезжай. В техникум вон поступишь в Лебедяни, тоже в городе. А то, може, поженитесь?
Никогда, - сказала Рита. Володька засмеялся.
Ну, храни вас Господь со ангелы-сохранители, - мать пошла к телеге, крестя воздух, Рита потянулась к ней, чтобы было легче перекрестить, но мать не перекрестила Риту, а бросилась целоваться.
Тетя Дуня, - сказал Володька развязно, поглядев на часы. Мать и его поцеловала в губы.
Володька развернулся, сделав слишком широкий круг по двору.
- Если перевернетесь где, возвращайтесь! - крикнула мать. - Это плохой знак, пути вам не будет!
Как только телега миновала первый поворот, Володька положил руку Рите на плечо. Она сбросила.
Ритка! - Володька засмеялся, обнял девушку за талию и потянулся поцеловать. От него пахло самогонкой.
Дурак. - Рита ударила Володьку кулаком в грудь.
Рит, давай поженимся.
Мокрые ветки яблонь захлестали Риту по шее, увлажнили плечо в козьей кофте.
Пошел ты.
Дура.
Урод косой. - Володька косил, это было больно. Они перешли на мат, проезжая Ямы.
Рита ударила, Володька стал валить ее на сено, стукнул затылком о чемодан. Про вожжи забыли, лошадь, резко свернув, побежала в лог.
За вторым поворотом они перевернулись.
Папка с рисунками раскрылась, и теперь акварели, не приминая колосьев тимофеевки, лежали на мокрой траве. Лошадь фыркала и плевалась от досады, бичевала себя хвостом.
Девушка и юноша дрались по-настоящему, как враги.
Приехал на велосипеде брат.
Он помог поставить телегу и перепрячь лошадь.
Несколько карандашных рисунков покоробились, одна акварель немного запятналась.
Вась, доедь с нами до Шовского, - сказала Рита.
Грязюка вон, колеса как у трактора, крутить легко, что ли, - сказал Василий, глядя за поле, в сторону "Культуры" - он ехал туда, к Вере.
Велосипед закидывай так, чтобы сено не испортить, - сказал Володька.
А обратно, грязюка вон.
Обратно с горки, - сказал Володька.
Матери не говори.
Василий обещал. Рита обернулась - и увидела Курпинку всю, словно кто-то специально собрал ее в пригоршню, чтобы показать на прощание целиком. Слеза исказила картину, пейзаж растянулся по поверхности капли, а внутри нее был свет. Рита больше никогда не нашла этой точки, хотя часами бродила с этюдником по Дороге, по полю, по краю леса. Видимо, открывалась она только с высоты той телеги.
II
ШУМ ВОДЫ
Дедушка просил закопать его в Cоснике, где земля была сухой и мягкой, как хлеб, и на много метров вглубь перемешана с сосновыми иглами, где всегда рыли погреба, и вода никогда не просачивалась в них, где всегда был вечер от густых зарослей акаций, и всегда пахло смолой, вечно источаемой соснами. Последнее время дедушка не спал лежа -- постоянный "шум воды" в голове усиливался, когда он ложился.
Он научился спать сидя, прислонившись головой к стене, и часто засыпал, сидя, и днем, закрывал глаза - медленно, многими складками опускались его веки, и опустились в последний раз, когда он сидел под сосной за столом, который сам сделал, и он медленно, боком, упал со скамьи на сухую и мягкую землю, в шум ревущей воды. Он опустился в воду, и она уже не шумела, и был опущен в сухую и мягкую землю на том самом месте, где утонул в смерти.
Когда дедушка третий день не пошел на Пасеку, бабушка отвезла нас на лошади в совхоз, к дяде Василию, и вернулась к дедушке.
Она увидела его под сосной, издалека, и, спрыгивая с трясущейся телеги, удивилась, почему у Отца голова в земле, и завыла, когда поняла, что это муравьи начали погребать его, созидая в головах у усопшего свой дом, и Пасека с трех концов ответила ей воем, потому что все три цепные собаки уже кусали свои языки от жажды и ждали хозяина или смерти, потому что не принимали еды и питья из других рук.
Нам велели не выходить из спальни дяди Василия и тети Веры, не играть и говорить шепотом. И мы нашли под кроватью зеленые помидоры и уже не слышали, как стонут в зале и говорит монашка, как не слушали никогда гула пчел и тиканья будильника. Иногда дверь открывалась - и заходили старухи в черных платках, целовали нас прокисшими губами, спрашивали, жалко ли нам дедушку и когда приедет моя "мамка". Старуха уходила, и на паласе от ее траурного платья оставался нафталин, причитания приближались, и голос монахини черным крылом задевал дверь спальни.
Мама приехала в день похорон - я увидела в окно, через толстые жилы ливня, как она выскочила из чужой легковой машины и, вся в черном, не надевая светлого плаща, а держа его, сразу же прогнувшийся, над головой, побежала к калитке, и каблуки ее на каждом шагу увязали в земле, как в воде тонули, а чулки ее быстро темнели.
И я побежала ей навстречу, а тетя Вера поймала меня поперек живота, обняла лживо, потому что как мама, но не мама, и не пустила.
Мама не шла, а КАМАЗ во дворе загудел и поехал, и там на лавках под брезентом вокруг дедушки сидели все - и бабушка, и Марина, и мама, - а меня увела на пропахшую газом кухню тетя. И я кричала до тех пор, пока не вернулись все, кроме дедушки. В эти три часа я оплакала свою свободу встречать, обнимать, скорбеть, видеть, хоронить, скорбеть, и не слышала шума падающей, разбивающейся, бегущей воды.
Я не помню лица моей тети до того момента, как она, сама чуть не плача, стала пытаться утешить меня, разрываясь между плитой и террасой, где старухи-помощницы чистили и резали овощи, усыпая себе очистками фартуки и опухшие ноги. В эти три часа я запомнила тетю - молодую, по локти мокрорукую. Ее короткую стрижку, розовые ноздри, дрожащие как лепестки, и карие коровьи глаза, и мелкие зубы, и тень на шее от выступающего подбородка, и цепочку, звенья которой блестели как капельки пота, сбегая за воротничок, и маленькое золотое крыло креста, вылезшее между двумя пуговицами коричневой блузки. Тетя Вера давала мне погрызть морковку и помешать салат, и я возненавидела ее в эти три часа.
Я мало знаю о моем дедушке. Я не знаю никого, кто знал бы его молодым. Моя бабушка, Евдокия Петровна, родилась, когда у дедушки, Ивана Васильевича, уже был первенец. Евдокия Петровна вышла замуж за Ивана Васильевича в том же возрасте, в котором был Иван Васильевич в год рождения Евдокии Петровны. Она всегда называла его "Отец". Перед сном я представляю их. Тех, чья кровь течет во мне, тех, кто дал мне характер и страсть. Тех, кто ушел от меня, прогнал меня. Прошлое как паразит живет во мне. Образы, траченные временем, чужие слова, мои мысли сплавляются в фантомы, за которыми я прячусь от одиночества ночи.
Иван Васильевич едет по Дороге. Дорога сухая и каленая, телега движется медленно, но задние колеса звонко стучат, попадая в колею. Над полями синее марево, и нижний его слой почти черный. Это насекомые волнуются над клевером и гречихой. Черная лошадь всхрапывает, хочет пить. Пот лежит на ней фиолетовыми пятнами. Иван Васильевич едва подергивает вожжи. У него нет кнута, и густой широколистной веткой он отгоняет оводов. Все реже Иван Васильевич берется за ветку, голова его опускается на грудь, и кепка сползает на глаза, открывая голый затылок, и серебряным пятном отражается луч в затылке, и напекает, но Иван Васильевич уже спит, и березы на обочине Дороги шуршат, и тень их то появляется на бортке телеги, то сползает к колесам.
Лошадь давно стоит, но не отгоняет оводов ветка, и лошадь топчется и скрипит зубами в сгустившейся от жажды слюне. Иван Васильевич просыпается скоро, удивленный сном, и видит, что лошади нет - она распряглась и ушла. Сон забыт, Иван Васильевич зарывает в сене сброшенный позади телеги хомут и идет по Дороге пешком, вспоминая сон. Солнце жарит, головы не поднять, перед глазами цветные пятна. Иван Васильевич часто садится на обочине, под деревьями, и даже там пахнет сухой травой. Сердце Ивана Васильевича тяжелеет, как будто набухает, мокнет и стучит в голове и в запястьях, словно что-то густое и вязкое проходит по венам. Иван Васильевич смутно помнит, что снился ему пруд за Сосником, смотрит на небо и видит его сквозь разноцветные пятна. Последний раз он садится отдохнуть уже напротив мастерской, на что-то ржавое и горячее, и размышляет, что же они могут делать там такое, что шумит так долго, монотонно и изнурительно. Иван Васильевич подходит к конюшне, но не заходит туда, а ищет конюха в тени, за конюшней. Черные пятна в глазах мешают разглядеть человека, лежащего на траве, головой в тень. Но конюх это, и он говорит: - Здоров, Иван Васильевич. Лошадь, что, на выходные отпустил, родню повидать? Иван Васильевич - Здравствуй, Юра, - отвечает и в занозистую стену рукой упираясь, садится боком, головой тоже в тень попадая. Тень от репейника качается, и голова от качания мягко кружится. - Почти дома уже был, говорит Иван Васильевич, - разморило у последнего поворота, заснул, а лошадь, видишь, к тебе пошла. - Ну и запрягаешь ты, Иван Васильевич! конюх давно уже смеется. - Жену запрягать и то туже надо. - Жена тут ни при чем, - говорит Иван Васильевич, - а лошадь надо жалеть. Иван Васильевич не видит конюха за репейником, только мельтешит там что-то, и теперь прыгает блестящее мокрое - зубы, хохочет конюх: - Лошадь! На то она и лошадь, что уважать должна человека, а у тебя наоборот. - Уважать... - медленно, тяжело шевелится язык Ивана Васильевича, опять его в сон клонит. - Уважает, кого боится, а полюбит - за ласку, и цены ей не будет. Смеется конюх, вскакивает: - Ну даешь, Иван Васильевич! Давай заседлаю тебе, домой-то как? - Не седлай, - говорит Иван Васильевич, - не по возрасту мне верхом, и не осмелюсь - шумит в голове, будто вода где-то рядом или делают что, и в глазах темно что-то. - Вольно ж тебе на жаре засыпать, ночью-то что делаешь? - говорит конюх, и не отвечает ему Иван Васильевич, поднимается, руками по теплой стене конюшни.