Первым из наиболее ярких и запомнившихся вечеров этого рода, воспоминания о котором можно и сейчас еще услышать, был вечер 27 февраля 1910 года — «Избрание короля поэтов». По городу была расклеена афиша, сообщавшая цели и порядок проведения вечера:
«Поэты! Учредительный трибунал созывает всех вас состязаться на звание короля поэтов. Звание короля будет присуждено публикой всеобщим, прямым, равным и тайным голосованием.
Всех поэтов, желающих принять участие в великом, грандиозном празднике поэтов, просят записываться в кассе Политехнического музея до 12 (25) февраля…
Порядок вечера: 1) Вступительное слово учредителей трибунала. 2) Избрание из публики председателя и выборной комиссии. 3) Чтение стихов всех конкурирующих поэтов. 4) Баллотировка и избрание короля и кандидата. 5) Чествование и увенчание мантией и венком короля и кандидата».
Председательствовали профессор П. С. Коган и известный клоун-дрессировщик Владимир Дуров, называвший себя «королем клоунов».
Присутствовавший на вечере поэт Сергей Спасский описал его в своих воспоминаниях:
«Зал был набит до отказа. Поэты проходили длинной очередью. На эстраде было тесно, как в трамвае. Теснились выступающие, стояла не поместившаяся в проходе молодежь. Читающим смотрели прямо в рот. Маяковский выдавался над толпой. Он читал „Революцию“, едва имея возможность взмахнуть руками. Он заставил себя слушать, перекрыв разговоры и шум… Но „королем“ оказался не он.
Северянин приехал к концу программы… Стоял в артистической, негнущийся и „отдельный“.
— Я написал сегодня рондо, — процедил он сквозь зубы вертевшейся около поклоннице.
Прошел на эстраду, спел старые стихи из „Кубка“ (своего сборника „Громокипящий кубок“, 1913 г. — В. М.). Выполнив договор, уехал.
Начался подсчет записок. Маяковский выбегал на эстраду и возвращался в артистическую, посверкивая глазами. Не придавая особого значения результату, он все же увлекся игрой. Сказывался его всегдашний азарт, страсть ко всякого рода состязаниям.
— Только мне кладут и Северянину. Мне налево, ему направо.
Северянин собрал записок немного больше, чем Маяковский. „Король шутов“, как назвал себя Дуров, объявил имя „короля поэтов“. Третьим был Василий Каменский».
«Часть аудитории, желавшая видеть на престоле г. Маяковского, — писал в отчете о вечере еженедельник „Рампа и жизнь“, — еще долго после избрания Северянина продолжала шуметь и нехорошо выражаться по адресу нового короля и его верноподданных».
«Футуристы, — продолжает Спасский, — объявили выборы недействительными. Через несколько дней Северянин выпустил сборник, на обложке которого стоял его новый титул. А футуристы устроили вечер под лозунгом „долой всяких королей“».
«Избрание короля поэтов» открыло собой длинную серию поэтических вечеров в Большой аудитории Политехнического музея, на которых поэты и публика вступали в прямой диалог; приговоры — поддержка, одобрение или неприятие — выносились тут же. Может быть, никогда еще поэты не стояли так близко к своему читателю и не ощущали его так отчетливо.
Вечера носили общее название «Вечеров новой поэзии», хотя некоторые из них имели и свои названия: «Смотр поэтических школ», «Вечер поэтесс», «Чистка поэтов» и т. д. Для всех этих вечеров была характерна общая заинтересованность и откровенная реакция публики, на них бушевали страсти, возникали скандалы, но, несмотря на анекдотичность некоторых эпизодов, за ними всегда чувствовалась высокая поэтическая атмосфера этих вечеров.
Присутствовавшие бурно выражали свое отношение к содержанию стихотворений. Голый эпатаж футуристов не принимался. A. M. Арго вспоминает: «Что касается Бурлюка, он в течение многих вечеров, приставляя к глазу лорнет (у него была ассимиляция зрения), читал стихотворение, которое начиналось:
Чем кончалось это стихотворение — неизвестно, потому что автору по причине бушевания аудитории дочитать опус никогда не удавалось, и что случилось с беременным мужчиной возле памятника Пушкину, так и неизвестно до сих пор».
В. Казин рассказывал, как выступал Ф. С. Шкулев — поэт-суриковец, один из зачинателей пролетарской поэзии. Он вышел на сцену, начал читать свое популярнейшее стихотворение «Мы — кузнецы», и весь зал тут же подхватил: «и дух наш молод», так и читали до конца вместе — поэт и зал.
Несколько литературных вечеров первых послереволюционных лет стали поистине легендарными, и среди них — прошедшая в январе 1922 года «чистка поэтов». Официально вечер назывался «Маяковский чистит поэтов». На него приглашались «поэты, поэтессы и поэтессенки», причем, заявляли устроители, тех, кто не явится, будут «чистить» заочно. Это была акция, на которую собралась «вся литературная Москва».
«В вечер „чистки“, — рассказывает в своих воспоминаниях журналист Э. Миндлин, — задолго до начала в Большой аудитории музея народу набилось, пожалуй, больше чем когда бы то ни было. Стояли у стен, в проходах, сидели на ступеньках амфитеатра, на полу перед эстрадой и даже на эстраде, подобрав под себя ноги… Публике было предложено принять непосредственное участие в „чистке“ поэтов: решать вопрос о праве того или иного поэта писать стихи предстояло простым поднятием рук. Таким образом, публика, набившая зал до отказа, сплошь состояла из судей… „Чистка“ еще не началась, трибуна еще пуста, но в публике страсти уже кипят. Споры, а то и откровенная перебранка одновременно возникают в разных концах зала. Среди молодых возбужденных лиц, среди красноармейских шлемов, курток мехом наружу, кожанок и шинелей — бобровые воротники небезызвестных в Москве бородачей. Тут и там — возмущенные лица почтенных литераторов и артистов, пришедших посмотреть, „до чего может дойти глумление над поэзией“…»
Начинается «чистка» по алфавиту фамилий. Маяковский разбирает стихи «не явившейся» Анны Ахматовой, приговор: запретить на три года писать стихи, «пока не исправится».
«Покончив с Ахматовой, — продолжает Миндлин, — Маяковский перешел к юным и совершенно никому не ведомым поэтам, добровольно явившимся на „чистку“. Они сидели рядком на скамье, вставали один за другим, читали стихи, как правило плохие, и, очень довольные, улыбались даже тогда, когда Маяковский несколькими острыми словами буквально уничтожал их и запрещал писать. Некоторых присуждали к трехлетнему воздержанию от стихописательства, давая время на исправление. Публика потешалась, шумела, голосовала. Вообще трудно представить себе что-нибудь веселее этой „чистки“ поэтов и поэтессенок. Впрочем, поэтессенок я что-то не помню. Выступали почти исключительно юнцы мужского пола. Только один из них, в светлых кудрях по плечи, с тонким женским голоском, так смутил публику, что из зала спросили:
— Вы мальчик или девочка?
— Мальчик, — ответил златокудрый поэт.
Ему единогласно запретили писать. Навсегда».
Миндлин приводит еще несколько эпизодов. Очень эффектным было выступление группы ничевоков, в которую в то время входил художник и поэт, впоследствии ставший крупнейшим исследователем-москвоведом Борис Сергеевич Земенков:
«И вдруг из-за кулис на эстраду вышли три резко дисгармонирующие с окружающей обстановкой фигуры поэтов-ничевоков. Все в высоких крахмальных воротничках, с белыми накрахмаленными манишками, в элегантных черных костюмах, лаковых башмаках, у всех волосы сверкают бриллиантином. На груди выступавшего впереди ничевока поверх манишки красный платок, заткнутый за крахмальный воротничок. В зале поднялся вой. Однако по мере того как ничевок с красным платком на груди читал манифест ничевоков, вой и шум в зале стихали. Как ни потешны были эти три ничевока, кое-что в их манифесте понравилось публике. Одобрительно приняли заявление, что Становище ничевоков отрицает за Маяковским право „чистить“ поэтов. По когда ничевоки предложили, чтобы Маяковский отправился к Пампушке на Твербул (то есть к памятнику Пушкину на Тверской бульвар) чистить сапоги всем желающим, вой и шум снова усилились. Враждующие между собой части публики объединились против ничевоков. Одна часть была возмущена выступлением ничевоков против Маяковского, другая тем, что ничевоки посмели назвать памятник Пушкина „Пампушкой“».
Иной характер носили «Вечера новой поэзии», на которых председательствовал В. Я. Брюсов. Он любил поэзию как явление и признавал законность существования в ней разных направлений, поэтому не позволял себе никаких оскорбительных оценок. «Своим спокойствием мэтра, — замечает литератор-современник, — он придавал какой-то вес забавам и почти хулиганству на эстраде». Брюсов считал, что новая поэзия, прежде чем обрести свой стиль, должна пройти путь проб и поисков, ошибок и достижений.
Иной характер носили «Вечера новой поэзии», на которых председательствовал В. Я. Брюсов. Он любил поэзию как явление и признавал законность существования в ней разных направлений, поэтому не позволял себе никаких оскорбительных оценок. «Своим спокойствием мэтра, — замечает литератор-современник, — он придавал какой-то вес забавам и почти хулиганству на эстраде». Брюсов считал, что новая поэзия, прежде чем обрести свой стиль, должна пройти путь проб и поисков, ошибок и достижений.
Но и на вечерах, руководимых Брюсовым, случались экстраординарные эпизоды. Одним из самых запомнившихся — выступление Сергея Есенина с чтением «Сорокоуста». Этот эпизод описан во многих воспоминаниях, привожу рассказ поэта А. Н. Арго:
«Курчаво-завитой, напомаженно-напудренный, широко расставив ноги и отставив корпус назад, размахивая руками, Есенин начал читать свой „Сорокоуст“ — поэму, в первое четверостишие которой, как известно, входит непечатное выражение, — в нынешних посмертных изданиях оно заменяется несколькими строчками многоточий. (Эти „непечатные выражения“ слово „задница“ и фраза „Не хотите ль пососать у мерина“. В Полном собрании сочинений издания 1997 года они напечатаны полностью. — В. М.)
В порядке устной поэзии, с эстрадных подмостков оно было произнесено полным голосом и вызвало естественную реакцию аудитории:
— Долой хулигана!
— Возмутительно!
— Как вам не стыдно! И это поэзия!
— Позор! Позор!
Свист, шум, крик был такой, что о продолжении выступления речи быть не могло. Есенин стоял молча, голубыми своими глазами поглядывал на публику и улыбался полунасмешливо, полурастерянно. Он, в сущности, знал, на что идет: непристойными словами в начале поэмы он привлекал внимание публики настолько, что мог быть уверен: обывательская публика в ожидании хотя бы новой непристойности не упустит ни одной строки из дальнейшего, а в дальнейшем-то следовали превосходные, громадного темперамента строки. Но скандал был отчаянный, обыватель, не вдаваясь в подробности, негодовал, возмущался озорством поэта.
Но недаром кораблем сего общественного мероприятия правил мудрый кормчий Валерий Брюсов. Он проявил в данном случае не только ум и такт, но еще и великую честность поэта.
Вставши во весь рост — как сейчас помню его стройную фигуру в знаменитом черном сюртуке, увековеченном на портрете Врубеля, — Брюсов поднял руку, призывая к порядку бушевавшую аудиторию.
Авторитет Брюсова был велик — он был первым поэтом прежнего времени… Его не все любили, но уважали в равной мере все читатели, и старые и новые.
Так стоял он с поднятой рукой и, когда собрание наконец успокоилось, произнес:
— Я, Валерий Брюсов, заявляю всем вам, что стихи Есенина, те, которые он сейчас прочтет, — лучшее из всего написанного на русском языке в стихотворной форме за последние двадцать лет.
И затем Есенину:
— Продолжайте!
Есенин закончил чтение, и аудитория не могла не оценить замечательное его стихотворение».
Так возмущавшие слушателей в 1920 году выражения, слово «задница» и фраза «Не хотите ль пососать у мерина», в нынешние времена уже никого не шокируют, и в полном собрании сочинений С. А. Есенина издания 1997 года печатаются полным текстом, без многоточий.
Бурные литературные вечера проходили в Политехническом музее до середины 1920-х годов, затем они изменились, превратившись в официоз, жестко регулируемый идеологической цензурой.
Новый бурный расцвет вечера поэзии в Политехническом переживали в 1960-е годы — годы «оттепели», тогда пришли в поэзию Б. Окуджава, А. Вознесенский, Е. Евтушенко, Р. Рождественский и другие.
Расцвет и широкая популярность поэзии, нетрудно заметить, приходятся на пору великих надежд на лучшее будущее, которые основываются не на беспочвенных мечтах, а на уже имеющихся в обществе признаках, фактах, предпосылках.
Справедлив, наверное, и обратный силлогизм: не звучат стихи в Большой аудитории, не покупают поэтических сборников — значит, нет в обществе ничего устремленного в будущее, непоэтический строй — непоэтическое время.
В конце 1970-х — начале 1980-х годов на площади рядом с «Детским миром» и на месте Гребневской церкви встали новые огромные, облицованные черным гранитом мрачные корпуса ведомства КГБ (архитекторы Б. В. Палуй, Г. В. Макаревич). В правом здании устроен проход внутрь двора, к дому Стахеева, в котором находится музей В. В. Маяковского.
30 октября 1990 года в сквере перед Политехническим музеем состоялось открытие еще одного памятника на Лубянской площади — памятника жертвам коммунистического режима, жертвам Лубянки и всех ее бесчисленных отделений, филиалов и лагерей ГУЛАГа.
Это первый с 1917 года и единственный до сих пор памятник Москвы, поставленный не правительством (на иных из них, как, например, на памятнике Н. В. Гоголю, установленном в 1951 году, специально отмечено надписью: «От правительства Советского Союза»), а самим народом.
Соловецкий камень. Современная фотография
Памятником стал валун, привезенный с Соловецких островов — первого советского лагеря, открытого в 1922 году, где чекисты всласть и вволю могли измываться над своими жертвами — священниками, профессорами, бывшими гимназистами, офицерами, которые предпочли эмиграции службу родной стране, монахами и монахинями, подростками из интеллигентных семей, были там врачи и поэты, ученые и актеры, философы и юристы, инженеры и строители, дипломаты и агрономы, крестьяне и политики — цвет нации. В Соловках чекисты отрабатывали технику пыток и убийств, придумывали виды каторжных работ, создавали систему унижений и превращения человека в «лагерную пыль» — в безвольного, потерявшего человеческий облик раба. Особенно раздражало чекистов, что эти измученные, полуживые мужчины и женщины, старики и дети (на Соловках находилась группа арестованных бойскаутов) умирали, но сохраняли человеческое достоинство… Вот из этого ада, со знаменитых Соловков, был привезен в Москву, к стенам Лубянки, камень.
На гранитном пьедестале, на который положен валун, надпись, сообщающая, что «этот камень с территории Соловецкого лагеря особого назначения» и что он «установлен в память о миллионах жертв тоталитарного режима».
В 1925 году, весною, на Страстной неделе, в Великий четверг заключенный Соловков Михаил Фроловский написал стихотворение, которое может быть названо первым предчувствием Соловецкого камня-памятника:
Впервые о памятнике жертвам коммунистических репрессий публично заговорил Н. С. Хрущев 27 октября 1961 года на XXII съезде партии, посвященном разоблачению «культа личности Сталина». Тогда Хрущев назвал политических заключенных ГУЛАГа «жертвами сталинского произвола».
«Товарищи предлагают, — сказал Хрущев, — увековечить память видных деятелей партии и государства, которые стали жертвами необоснованных репрессий в период культа личности. Мы считаем это предложение правильным. Целесообразно было бы поручить Центральному Комитету, который будет избран XXII съездом, решить этот вопрос положительно. Может быть, следует соорудить памятник в Москве, чтобы увековечить память товарищей, ставших жертвами произвола. (Аплодисменты.)».
Вторично эта же идея была высказана 27 лет спустя — на XIX партийной конференции 1 июля 1988 года в заключительной речи М. С. Горбачева. «И еще, товарищи, — сказал он, — один вопрос, который был поднят накануне конференции и на ней самой, — о сооружении памятника жертвам репрессий. Вы, вероятно, помните, что об этом говорилось в заключительном слове на XXII съезде партии и было встречено тогда с одобрением. Поднимался этот вопрос и на XXVII съезде партии, но не получил практического решения. Как говорилось в докладе, восстановление справедливости по отношению к жертвам беззаконий — наш политический и нравственный долг. Давайте исполним его сооружением памятника в Москве. Этот шаг, я уверен, будет поддержан всем советским народом. (Аплодисменты)».