Эрик вдруг почувствовал, как что-то робкое, едва уловимое и теплое зародилось в груди, мягко потеребило сердце и тотчас отпустило. Эта пигалица, эта Ханна была… спроси его, он не сказал бы, какой именно она была. Слова внезапно стали чем-то отдаленным и неважным, и лица старых друзей исказились, расплылись, затуманились и исчезли, а остались лишь большие, очень большие, очень черные глаза. И они…
– Ханна прибыла к нам из этого, как его, – не умолкала Белка. – Все время забываю, душа моя. Из чего-то такого эдакого.
– Из Израиля. Но родилась я в России, в Санкт-Петербурге.
– О да, – запричитал откуда-то из-за спины Пауль Фрижа. – Государство Израиль! О да! Это в Африке! О да! Конечно.
Эрик плохо помнил, что было дальше. Он механически опрокидывал рюмки, механически заедал горькую разносолами, потом так же механически топтался по лакированному паркету под звуки аргентинского танго. Пришел в себя он уже снаружи, и было темно и стыло, и ветер гнал по мостовой палые тополиные листья, и дрожали под ногами тусклые круги света с ночных фонарей. И Эрик бережно, очень бережно вел Ханну под руку, что-то говорил и отвечал невпопад, изо всех сил стараясь не подавать виду, что смущен до отчаяния и не помнит, ни как напросился провожать, ни даже куда.
– Понимаете, здесь все не так, – доносилось до Эрика мягкое, доверительное сопрано. – Все странно, выкручено, нелогично, что ли. Я ведь уже три года как у вас. Напросилась зачем-то в кибуц, дуреха.
– Куда-куда напросилась? – периферией сознания поймав незнакомое слово, переспросил Эрик.
– Ну на ферму же. На юг, там еще болота такие ужасные, на них водится черт-те что. А по краям болот – кибуцы, будто лучшего места не нашлось. За мной все бегал один пейзанин, небритый такой, лохматый, сильно пьющий. Замуж звал. Надо было сразу от него сбежать, а я все медлила. Хотела приносить пользу, представляете? На болотах. Меня и Наставник на это купил. Ехала себе в иерусалимском автобусе, автомат через плечо, вся такая из себя грозная. А он подходит и прямиком в лоб: «Не желаете ли, дескать, приносить пользу? Эксперимент, мол, нуждается в бессребреницах». А я возьми и согласись, ну не дуре… Эрик Андреевич, вы меня слышите?
– Да-да. Просто Эрик, если можно, – он сбился с шага, выдохнул, огляделся по сторонам. Площадь Кацмана была безлюдна, если, конечно, не считать самого Кацмана, навечно сросшегося с гранитным постаментом. – Меня никогда не звали по отчеству.
– Почему? – удивилась Ханна. – Вы же русский.
– Наполовину. Понимаете, меня воспитывала матушка. Ее зовут Сельма Нагель, она шведка. Отца я не знал – родился уже после того, как он погиб.
– Зато его знала я.
– Что? – Эрик решил, что ослышался. – Что вы сказали?
– Что прекрасно знала вашего отца. Я жила с ним в одном доме до того, как эмигрировала.
Эрик ошеломленно помотал головой.
– Не понимаю, – признался он. – Простите, вам сколько лет?
– Двадцать девять. Я родилась в восемьдесят седьмом, дяде Андрею было тогда около шестидесяти, но он продолжал работать. В Пулковской обсерватории, на пенсию вышел незадолго до того, как мы уехали. А Иосифу Михайловичу Кацману, он жил в соседнем дворе, не было еще и сорока. Его все называли Изей.
– Постойте…
Эрик осекся. Он вспомнил, как Гиви Чачуа рассказывал о деле, которое поручил ему прокурор и от которого до этого успели отказаться трое следователей, включая важняка. Было это дело о массовом помешательстве, и фигурировали в нем десятки новоприбывших. Каждый из них божился, что знаком, а то и не просто знаком, а дружил, а то и не просто дружил, а сожительствовал с кем-то из ныне покойных горожан. Причем не абы когда, а именно в те годы, что знакомец, друг или сожитель был живехонек и помирать вовсе не собирался. Только вот находиться на том свете он абсолютно и категорически не мог по той элементарной причине, что пребывал как раз на этом. Гиви тогда умаялся, снимая свидетельские показания, а затем и сам едва не помешался, допрашивая художницу из Кутаиси. По документам значилась художница Софьей Чачуа, дочерью Реваза Чачуа, чью фотографию захватила с того света с собой.
– Софико, – сказал Гиви, изучив снимок и выудив из нагрудного кармана другой, на котором был заснят в младенческом возрасте на коленях у ныне покойного Реваза, – посмотрите сюда, а теперь сюда. Вы думаете, это чей отец? Вы думаете, это ваш отец? Не смешите меня, Софико. С вашей шутки мне не смешно.
Дело закрыли после того, как прибывший из Берлина титулованный психопатолог выдвинул гипотезу о замещении памяти истинной памятью ложной, случающемся у некоторых индивидов при переходе с того света на этот. Гипотеза пришлась ко двору. Гиви долго тряс благодетелю-психопатологу руку и клялся, что теперь его вечный должник. Идентичность изображений на фотоснимках гипотеза, впрочем, не объясняла, но на такую мелочь решили закрыть глаза.
– Вы мне не верите? – вернуло Эрика в действительность мягкое доверительное сопрано.
– Нет, отчего же, – неуверенно пробормотал он. – На свете множество похожих друг на друга людей. Что на том свете, что на этом. Вы наверняка были знакомы с кем-то из э-э… Видите ли, Андрею Воронину было не под шестьдесят, а всего лишь двадцать три, когда он согласился участвовать в Эксперименте. Изе Кацману – примерно столько же, хотя по вашему времени он попал сюда на полтора десятка лет позже. Вы не могли их знать – в ходе Эксперимента оба погибли. Хотя постойте… – Эрик осекся вновь. – Вы что же, хотите сказать, что они живы? Что им удалось вернуться туда, на тот свет?
Ханна вздохнула.
– Слушайте, давайте на «ты», согласны? Мне так привычнее, в израильской армии все на «ты», даже рядовой с генералом. Так согласен? Спасибо. Тогда слушай, дорогой Эрик, сюда: Андрей Воронин и Изя Кацман никуда и ниоткуда не возвращались. В Эксперименте они не участвовали.
* * *– Надоело, – глядя себе под ноги, сказал Хамид. – Шайтан его побери, этот Эксперимент. На душе грязно, болит душа.
– В мечеть сходи, парень, – лениво посоветовал Томми Мюррей. – Почисть душу.
– Ходил, – скрежетнул зубами Хамид. – Два раза ходил, пять раз ходил, десять. Не то все. Не то! Имам благословил на джихад. «Воюй, – сказал, – за правую веру». С кем? С кем воевать, американец? С этими? – Хамид кивнул на пустырь. – Сколько лет уже воюю. В чем тут доблесть? В чем правда? В чем?! Может, ты знаешь, американец? Знаешь, нет, собака?
– Разговорчики! – привычно одернул Эрик. – Собачиться в тылу будете.
– Виноват, – угрюмо сказал Хамид. – Душа плачет, господин сержант. Болит душа, рвется.
Эрик устало махнул рукой.
– Ладно, можешь болтать, если невмоготу. Только без собаченья.
– Испоганил мне душу Эксперимент, господин сержант. Изгваздал, изгадил. Цели не вижу. Смысла не вижу. Ничего не вижу.
– Зачем же соглашался? – с прежней ленцой осведомился Томми.
– Не твое соба… Виноват. А ты зачем?
– Я-то? – Мюррей потянулся, с хрустом размял суставы. – Выхода другого не было, парень.
Томми прибыл в Город прямиком из федеральной тюрьмы штата Арканзас, где отбывал срок за хранение и распространение. Что именно он хранил и распространял, Эрик недопонял. Ситуацию, в которую угодил Томми и из которой было два выхода – один на этот свет, а другой на тот, не понял совсем. По всей видимости, тем светом прибывшие из него называли не свой дурацкий шарообразный мир и не Город, а нечто третье, маловразумительное и невнятное.
– А у меня был выход, – стиснул зубы Хамид. – Хороший выход был, правильный. Шайтан меня, видать, попутал за минуту до смерти. Никогда трусом не был, а тут…
– И я струсил, – признался вдруг Кондратенко. – Взяли нас в оборот под Луганском. Окружили. Мне по башке болванкой прилетело, контузило. Очухался – кругом эти. И старичок рядом сидит на корточках, седенький такой, благостный. Наставник. «Все, – говорит, – Миколка, карачун тебе. Жить хочешь?»
– И что? – вскинул голову Хамид. – Сказал, что хочешь?
– Что тут еще скажешь. «Не хочу», что ль?
Хамид сплюнул на землю.
– Я сказал: «не хочу».
У Кондратенко отвисла челюсть.
– Как это?
– Да так. Сказал: «Не хочу жить», а он давай уговаривать. Шайтан это был, а никакой не Наставник. Сладкой патокой сердце умаслил, душа у меня ослабла. Уговорил.
– А я не трусил, – медленно, словно нехотя, сказал Узо. – Я руандийский хуту из Кигали. У меня был свой дом. И жена. И столярная мастерская на двоих с другом, небольшая, но нам хватало. Мы мирно жили, но случился переворот, хуту взяли власть, и в Кигали началась резня. Ко мне в дом пришли люди и сказали: тутси – жадные нечистоплотные свиньи. Бери оружие, выходи на улицу, режь тутси. Я сказал: «Не пойду». Мой друг и компаньон был тутси, и сосед, и школьный учитель. Я сказал: «Не буду резать, лучше режьте меня». А мой родной брат Луто сказал: «Узо – враг, Узо предатель, он грязная вонючая свинья». А я сказал: «Это ты предатель». Тогда брат поднял на меня руку с ножом. Я встал на колени, чтобы ему было удобнее зарезать меня, потому что я не хотел больше жить. Луто сказал: «Я заберу себе твой дом, и твой достаток, и твою жену». Он замахнулся ножом, и я вскинул голову, чтобы напоследок плюнуть ему в лицо, но между мной и Луто стоял уже белый человек, Наставник. Он сказал: «Вставай, Узо. У тебя нет больше дома. У тебя нет больше жены. У тебя нет больше брата. Пойдем со мной». Я встал и пошел.
– Не пойму я вас, молодые люди, – сказал старый Свенсон. – Когда мне предложили участвовать в Эксперименте, я согласился, не думая. Даже лекцию студиозам дочитывать не стал. Это же какой шанс, если угодно, нам всем предоставили! Познать иной мир, иные законы бытия, может быть, иную Вселенную. Я, господа, с вашего позволения, счастлив. Я…
Он не договорил. На левом фланге внезапно взвизгнула, а потом и взвыла сирена. Миг спустя другая отозвалась на правом, и Эрик, вскочив на ноги, пал грудью на бруствер. Дальний конец пустыря неспешно, даже как-то лениво затягивался маревом. Лиловые пузыри рождались из земли, вспухали, растекались, клубились, лопались, извергали языки тумана. Они густели, наливались бордовым и алым, лизали землю, спиралями вились в небо.
Стиснув челюсти, сержант Эрик Воронин оцепенело смотрел, как ширится, растет, вихрится марево, как переливаются в нем лазурные, фиолетовые, сизые, оранжевые, пурпурные пятна. Как оно идет волнами, перекатывается, наползает, а потом смотреть стало уже некогда, да и невмоготу. Эрик рванул с плеча автомат. По левую руку припал к пулемету Хамид и подал ему ленту Узо. По правую, ощетинившись автоматными стволами, изготовились к стрельбе Кондратенко и Мюррей, и лишь старый Олаф копался на дне окопа, пытаясь разыскать свалившиеся с носа очки. Тогда Эрик выругал его, грязно, матерно и заорал: «К бою!», а минуту спустя: «Огонь!»
Ощерившись, он палил в ярящееся клубами, надвигающееся марево, всаживал в него очередь за очередью, и атакующих все не было видно, а потом из-за клубящегося дымного занавеса разом вынырнула стая.
Их было множество, этих тварей, этих акульих волков невесть из какого мира и невесть в каких целях оказавшихся здесь. Стелясь над землей, они мчались, неслись навстречу пулям, страшные, уродливые, с оскаленными пастями и дыбящимися вдоль хребтов гребнями, похожими на акульи плавники. Они падали, корчились и умирали, но на месте убитых тотчас появлялись новые, и когда сплошная масса из лап, когтей, зубов и вздыбленной шерсти оказалась в полусотне шагов, Эрик бросил автомат и метнулся к гранатам.
Он швырял их одну за другой, вырывая из рук перепуганного, не успевающего подавать Олафа, он швырял и когда кто-то истошно закричал, что на левом фланге прорыв, и когда этот прорыв уже подавили, и даже когда стая перестала атаковать, а уцелевшие особи, подвывая и визжа, понеслись назад.
Когда грохот разрывов и стрельба, наконец, стихли, а марево откатилось на север, с каждой секундой рассасываясь, опадая и прибиваясь к земле, Эрик выпрямился, расправил плечи, рукавом гимнастерки смахнул со лба пот, затем сорвал с пояса флягу и запрокинул ко рту.
– Все живы? – прохрипел он, напившись. Пересчитал людей по головам, облегченно выдохнул, встретился взглядом со Свенсоном и со злостью выпалил: – Старая немощь, мать твою. Молодцы, парни, – гаркнул он остальным. – Горжусь вами!
Он опорожнил флягу, отдышался. До конца смены оставалось без малого два часа, и он по опыту знал, что сегодня атаки больше не будет, а значит, можно расслабиться и подумать о Ханне. О том, что у них на полвосьмого назначена встреча, и Эрик на этот раз не поведет ее ни в кабак, ни в кинотеатр, ни в музей, а пригласит к себе и представит маме.
Он наберется смелости и скажет прямо с порога: «Знакомьтесь, это Сельма Нагель, моя матушка. А это Ханна бен Аарон, моя невеста». А когда мама ахнет от изумления, а может быть, они обе ахнут, добавит: «Прошу простить за мужланство, но лучшего способа позвать эту девушку замуж я не нашел».
* * *– Знакомьтесь, – выпалил Эрик прямо с порога. – Это…
Он оборвал фразу, потому что старый осел Олаф оказался тут как тут, а делать предложение при занюханном рядовом, которого еще сегодня распекал за нерасторопность, господину сержанту никак не подобало.
Нерасторопный осел, однако, в отличие от Эрика, ничуть не смутился и не растерялся.
– Какое прелестное дитя, – блеющим фальцетом сообщил он, уставившись на Ханну, будто разглядывал редкостный экспонат на выставке. – Эрик, мальчик мой, что же вы не представите нам эту очаровательную, с позволения сказать, фемину?
Двое суток гауптвахты за фамильярность, мстительно решил Эрик, взглядом пытаясь испепелить эту бледную немощь, это козлобородое профессорское отродье. И еще сутки за «мальчика». Отхожие места будешь у меня чистить!
– Это Ханна, моя знакомая, – буркнул Эрик, убедившись, что испепеляться профессор не собирается. – Моя мама Сельма. И, так сказать, м-м… господин рядовой войск городской самообороны по фамилии Свенсон. Не далее как сегодня этот Свенсон участвовал в отражении лобовой атаки на передовой и поистине героически сражался с окопной грязью, в которую умудрился забросить свои очки. Однако стоило господину Свенсону их отыскать, нацепить на нос и высунуться из окопа, как стая в ужасе повернула вспять. Очень уж грозно и неустрашимо господин очкарик выглядел.
– Отличная шутка, мой мальчик, – ничуть не обидевшись, захихикал профессор и, разом прибавив себе лишние сутки гауптвахты, по-свойски потрепал Эрика по плечу. – На самом деле настоящий герой, фрекен Нагель, это ваш сын. Да что же мы тут стоим? Проходите, дорогая Ханна, проходите же! Это, с вашего позволения, очень гостеприимный дом. Фрекен Нагель как раз испекла замечательный клюквенный пирог. Эрик, не стойте столбом, помогите нашей гостье освоиться.
«Нашей гостье», наливаясь праведной яростью, думал Эрик, пока под руку вел Ханну к столу. «Нашей», каково, а? Ах же ты старый, червивый гриб!
Ханне, впрочем, старый червивый явно пришелся по душе. Освоилась она гораздо раньше Эрика, так что десять минут спустя уже вовсю нахваливала клюквенный пирог, любезничала с матушкой, хохотала над профессорскими шуточками и отвечала на них еврейскими анекдотами.
«– Мама, почему нашего котенка зовут Васькой? Давай лучше назовем его Изей.
– Что ты, деточка, нельзя называть кота человеческим именем».
– Изей, – грустно улыбнувшись, повторила Сельма. – Так и вправду звали одного очень хорошего человека. Вы, Ханна, наверняка видели памятник на площади Кацмана, так вот…
– Она видела не только памятник, – перебил Эрик. – Она еще уверяет, что видела и самого Изю. Живого. И знала его много лет. А еще якобы Ханна знала… – он осекся. – Извините, все это, разумеется, сущая ерунда.
– Вовсе не ерунда, – решительно возразила Ханна, ставшая вдруг очень серьезной. – Позвольте, я расскажу вам.
Она стала рассказывать, и вскоре Эрик не знал, куда деться от неловкости, потому что мама явно приняла все за чистую монету и ревела теперь навзрыд, а старый Олаф, протирая очки, непрестанно бубнил «вот оно, значит, как», «вот как, выходит, обстоят дела» и «надо же, как я раньше не догадался».
– О чем не догадался? – со злостью бросил Эрик, когда Ханна, наконец, замолчала, Сельма отревела, а старый чудак перестал бубнить. – О чем, черт вас побери?
Олаф повертел в пальцах очки, затем решительно отодвинул их в сторону и поднял на Эрика близорукие старческие глаза.
– Видите ли, молодой человек, – сказал он спокойно, – еще очень недавно люди думали, что время одномерно и изотропно, другими словами, что течет оно с постоянной скоростью и исключительно вперед. Великий Эйнштейн предположил, что это не так. Однако даже ему в голову не пришло, что время способно не только изменять ход в зависимости от положения измеряющего прибора в пространстве, но и образовывать, например, петли. Или, если позволите, иные замкнутые кривые. Или, скажем, перемещаться по траектории австралийского бумеранга. Если же предположить, что время…
– Послушайте, господин Свенсон, – сказал Эрик досадливо. – Мы здесь люди простые, витиеватым премудростям не обучены. Будьте любезны, изъясняйтесь доступно, если хотите, чтобы вас слушали.
Старый Олаф развел руками.
– Доступно тут вряд ли получится, – сказал он. – Да и уверенности никакой нет, все это так, мысли вслух. Но если предположить, что из некой исходной точки можно запустить время по кривой, придав ему значительное ускорение, то может статься…
– Что может, черт возьми, статься?
– Что в исходной точке пройдут считаные часы. Или даже минуты. Но за это время на кривой человек успеет прожить несколько лет. А может быть, и целую жизнь. Тогда, вернувшись на исходную, он окажется…
– Все, – Эрик поднялся, – с меня довольно.
– Он хочет сказать, – тихо, едва слышно проговорила Ханна, – что мы все как бы запущены по этой кривой. И что бы с нами тут ни произошло, мы вернемся на Землю. Практически в те же точки, откуда Наставники нас забрали. Тогда получается, что и Андрей Воронин, и Изя Кацман, и остальные, которых здесь считают погибшими, на самом деле живехоньки. Они попросту вернулись домой.
– Да? – спросил Эрик язвительно. – Вернулись, значит? А как насчет меня? Как насчет Ганса, Пауля, Белки?! Куда нам возвращаться?