О природе сакрального. К истокам духовного опыта - Григорий Луговский 8 стр.


Интересна мысль В. Н. Топорова о возникновении языка из ритуала, это делает еще более очевидной сакральную природу генезиса речи (которую мы не зря называем членораздельной – такой, в которой можно вычленить отдельные элементы как признаки меры, порядка). Слово, обретая коллективную значимость, ставшее понятным не только произносящему, но и слушающим, является чудесным орудием не только познания мира, но и его преобразования. Не удивительно, что по мере совершенствования языка именно сакральные речи сохраняет свойства первослова. В сущности, всякое сакральное слово является первым, поскольку выражает новое чувство своего творца, предлагая слушателям ощутить сходные новые чувства. Творение языка – удел тех, кто произносит сакральные слова, которые способны вызывать эффект первооткрытия, прикосновения к новому, неведомому. Но по мере того, как слово обживается в обиходе, оно профанизируется, утрачивает творческую силу (поэтому, в частности, дети не ищут сакрального: для них еще все ново, все непонятно, а потому сакрально).

С другой стороны, восприятие сакрального слова страдает субъективностью (особенно в наше время), поэтому, чтобы Говорить, необходимо, чтобы Слушали. Это достигается в таких случаях: если Говорящий авторитетен, если Говорящий сообщает необыденное, если Говорящий говорит необыденно. Эти три условия могут быть совмещены в речи пророка, шамана – людей несомненно авторитетных как раз в силу своих способностей Говорить. Более того, дабы стать авторитетным, нужно умение Говорить, то есть изрекать ценные слова. Автор сакрального слова сам становится сакральным, и наоборот – все слова, исходящие от него, начинают нести печать сакральности. Творцами Слова выступают либо поэты, либо шаманы – священные лица (М. Элиаде утверждал, что лексический багаж шамана в три раза превышал словарь профанного соплеменника110).

Сакральное слово чаще всего реализуется в сакральном тексте, обладающем теми же свойствами. Любой пишущий, сознательно или нет, занимается созданием сакрального текста, поскольку, доверяя свои мысли бумаге, автор тем свидетельствует о ценности изрекаемого. То, что раньше возвещалось на площадях и в храмах, в ритуалах и шаманских камланиях, ныне доносится до общества через интернет и СМИ.

Поэзию называют праздником языка. Событие текста – поэзия, как событие бытия – война, катастрофа, конфликт, либо брак, встреча, слияние, поглощение. Миф – это всегда повествование о событии (утрата или приобретение, нарушение гармонии, меры), он дает идеальные примеры поведения в событии. Любая встреча двух предметов/образов, которые не могли бы сойтись в обыденной действительности, творит поэзию. Ритуал – поэзия в действии; поэзия – ритуальный творческий хаос в оболочке слов. Встреча невстречаемого преодолевает обыденность, знаменуя прорыв к потенциям первотворения, когда явилось Первослово, когда мир только начинался (примером поэзии может быть совершенно произвольно составленное словосочетание, которое способно породить целый пучок смыслов, ассоциаций и образов).

Поэзия не существует без мифа, который является ее смыслопорождающим плодородным грунтом. По сути, любой литературный метод имеет в основе свой миф, философию – будь то символизм, сюрреализм, или соцреализм. Всё это те мифы, которые питают поэзию своим содержанием, наполняют внутреннюю форму сакральных текстов. Если поэзия моделирует хаос, создает атмосферу ритуала, то миф организует этот ритуал, дает ему цель и смысл, позволяя преодолеть, изжить хаос. Поэзия – внешняя форма, миф – содержание и философия сакрального текста. Поэзия сама по себе не имеет ценности и только мифопоэзия является социально значимым сакральным словом. Но как миф не был только формой выражения мировосприятия, не только языком, но целой философией бытия, программой мирореагирования111, так и поэзия пронизывала не одно Слово, но все сакральное, выражая его многогранную суть. Магия есть овеществленная поэзия, но чаще всего лишь ее элемент – метонимия. А квинтэссенцией сакрального можно считать метафору, сводящая в одну точку разные вещи, аннигилируя обыденное восприятие. Сакральное представляет собой символ культуры и метафору хаоса, ведь суть сакрального – соединение сил разрушающих и созидающих. Миф, по К. Леви-Стросу, тоже метафора; музыка, математика – чистейшие метафоры в их неязыковом бытии. Всё в мире, в конечном итоге, можно рассматривать как метафоры (одухотворяющие акты вознесения/перенесения), или эманации (нисхождения) творящих первоначал, смыслопорождающих потенций Эроса и Танатоса.

Основными признаками сакрального текста выступают те поэтические средства, которое разрушают обыденность112, позволяют представить невообразимое, моделируют атмосферу творения, а значит – отсутствия четких границ предметов и явлений, их перетекание из одного в другое (полисемантизм: одно есть многое; не в этом ли суть философского восприятия действительности – видение в одном многого?). Магизм поэзии, ее способность вызывать особое состояние сознания происходит из этих особых средств – тропов. И. Бродский назвал иронию нисходящей метафорой. А Х. Ортега-и-Гассет указывал, что современная поэзия часто прибегает к метафоре как средству снижения ценности вещи113. По сути, существует две модели сакрального текста: трагической – обращенной к верху (метафора), и комической, снижающей ценность – обращенной к нижнему миру (инверсия). В первобытных культах инверсия была важнейшим элементом погребальных ритуалов. Захоронение с умершим разбитых, поврежденных, то есть «умервщленных» вещей, является примером инверсии – переворачивания. Возвышающая метафора призвана смоделировать такую атмосферу, которая способствует подъему, облагораживает ситуацию, придавая ей пафос сакрального114. Ирония же, обращенная к миру смерти, предполагает снятие напряжения, ощущения опасности, снижение накала ситуации посредством смеха. Снижающий или повышающий эффект рождается благодаря использованию слов и символов различной ценности в иерархии языка. Так, некоторые слова слишком обыденны, поэтому редко появляются в сакральных текстах, представляя собой фон бытия мира сего. Другие слова обладают повышенной ценностью, приближены к верху и символизируют позитивные свойства (солнце, небо, гора, цветок, птица, дерево). Третьи же наделены негативным смыслом и относятся к сфере «низа» (муха, навоз, нора, жаба). Манипулируя словами разных уровней, творец добивается эффекта повышения или снижения. Замечу, что сакральный текст и призван установить связь либо с верхом, либо с низом, повысить нечто, или понизить. Это либо гимн, либо поношение, восходящая метафора, чрезмерно драматизирующая ситуацию, или ирония, снижающая суть происходящего. По тому, как поэту или пророку удается моделировать ситуацию, они могут делиться на жрецов низа и служителей верха (черных и белых шаманов; знахарей и ведунов). Характерно, что многим современным творцам гораздо легче даются критические, или очернительные тексты с изобилием «инфернальной» лексики. Похоже, в наше время (да и в любые кризисные эпохи) усиление именно низшей сферы в речи людей свидетельствует об удалении срединного мира от верха, эманирующего сакральную благодать, и приближение к «инферно» – миру смерти, гротеска, иронии и хаоса. Сакральный текст, обращенный к нижней сфере, вернее будет назвать антисакральным, если с ним рядом не сосуществует текст возвышающий; слово, обозначающее ситуацию исторжения сил низа в наш мир, перестает «работать», выполнять позитивную роль («средневековый гротеск не противопоставляется сакральному… пожалуй, наоборот, он представляет собой одну из форм приближения к сакральному. Он одновременно и профанирует сакральное и утверждает его»115; также о сути квазисакрального текста см116). Непрерывный смех, если он, в конце концов, не приводит к установлению нормального состояния эмоционального равновесия, становится болезнью, а не лекарством. Если вся наша жизнь пронизана иронией, если в ней нет ничего подлинно возвышающего, это свидетельство скрытой тоски по сакральному. Кто же не способен иронизировать, кто не видит гротескности собственной жизни, тот, вероятно, не обладает должным чувством и тягой к высокому. «Если Христос никогда не смеялся, то дьявол никогда не плачет»117 и современный человек готов походить скорее на дьявола. И смех, и плачь суть инверсии обыденности, ритуализация ситуации, но сегодня человек подобно дьяволу, как силе, не признающей сакрального, страшится более всего показать свою слабость, низость пред верхом, мня себя самой вершиной. Нам почти недоступна катарсическая сила плача. Смех же, обращенный к низу и говорящий о силе, о победе над негативным, мы привлекаем в союзники достаточно часто – даже тогда, когда в пору заплакать. Низкое всегда доступнее высокого, особенно для профанного человека.

Любое обращение к инобытию предполагает особый язык, разрушающий обыденность и именуемый «языком поэзии» (как в «Эдде»), либо «языком богов», «языком шаманов»118. Основной чертой иноговорения является обилие непонятных для профанного большинства слов (поэтому различные социальные группы в историческом обществе, желая отделиться или выделиться, создают собственную лексику, либо пользуются иностранным языком). Шаманы некоторых племен в ритуальном экстазе начинали вещать на языках соседних племен, или наполняли речь непонятными большинству словами «языка духов». Иноговорят и апостолы в Библии, будучи одержимы Святым Духом. Чужое слово звучит как новое, то есть не испорченное обыденной речью, не обросшее нежелательными смыслами (поэтому я почти не использую вместо термина «сакральное» славянский его аналог «священное»).

Философия представляет собой сферу, постоянно порождающую священные тексты, в которых, как и в поэзии, уничтожена обыденная реальность, моделируется хаос первотворения, но не посредством образных (правополушарных) метафор, а благодаря абстрагированию от образов реальности, достигаемому с помощью особого иноговорения. Любая философская концепция имеет в своей основе некий сакральный принцип, фундамент, на котором зиждется вся система, будь то эйдос, форма, монада, диалектика, эволюция, бессознательное, ноосфера и т. п. Язык философии, не смотря на кажущуюся научность, удаленность от поэзии, также представляется системой метафор и символов (правда, левополушарных), причем пользуются философскими терминами порой столь же ассоциативно, как и поэтическими средствами, так как смысл, вложенный в термин его творцом, не всегда может быть передан без искажений. Поскольку священный текст – метафора мира, то философы часто предпочитают изучать и черпать мудрость в Писаниях (в широком смысле – к таким текстам относятся не только религиозные, но и философские). Цель любой философии – создание наиболее удачной метафоры мира, то есть нового сакрального текста. При этом в принципе не так важно – изучается ли сам мир, или уже его метафора. Иногда метафора метафоры не уводит нас от первосмысла, а даже способна приблизить к нему.

Человек священнодействующий

Известно, что трагический жанр берет свое начало в ритуале жертвоприношения. Переживаемый участниками обряда катарсис есть сакральный процесс преображения души созерцающей смерть Другого – как правило, лучшего, позитивного, наполненного жизнью. Как считает И. М. Фридман, опираясь на исследования О. М. Фрейденберг, трагический герой должен пережить в себе фазу смерти каждого из созерцающих119, а катарсис, тем самым, есть ритуальная смерть зрителя и его духовное возрождение – обновление – очищение. Очевидно, первобытный член социума переживал подобные состояния перерождения, то есть приобщения к сакральному, в трех случаях: 1) в обряде инициации, когда «умирал» дикий подросток и «рождался» полноправный член общества; 2) в ритуалах всевозможных переходов, символизировавших преодоление фазы погружения мира в хаос (яркий пример – новогодние празднества); 3) при со-участии в актах жертвоприношений, которые первоначально были человеческими. Приношение богам животных – позднее возникшая заместительная жертва, если речь идет не о тотемном животном, осмысляемом как мистический член рода и первопредок. Судя по фольклорным сюжетам, объектом жертвоприношения становился человек необычный – урод, красавец, либо герой. Отсюда уже более позднее почитание всевозможных героев, в том числе и тех, кто случайно оказался в сакральном месте-времени и лишь выполнял навязанные ему функции (тип «неизвестного солдата»; замечу, что хороший герой – мертвый герой для любой традиции).

Характерно, что личность, пользовавшаяся во все времена почитанием, должна быть необычной в смысле судьбы – страдальцем, жертвой, героем (чаще в одном лице). Здесь кроется еще одна профанация, позволившая передать власть сакральную в руки светских героев – тех, которых О. Вейнингер, противопоставляя священникам, назвал искателями120 (вспомним также тему сакральных путешествий, рассмотренную выше) – которые тут же превратили ее в орудие господства, положив начало истории в метафизическом ее смысле; истории как антимифа.

Если мы обратимся к истокам образа героя, то обнаружим, что он проявляет свои качества уже в процессе жертвования, то есть его героические свойства вторичны. Первичны аномальные качества жертвы. Наиболее характерный трагический герой Эдип – не только волюнтарист, но и мудрец, а также урод. Проведение героя не столь добродетельно, сколько аномально. Зритель переживает в трагедии не просто смерть, но смерть хаотического начала в себе (трикстеризм), влекущего к подвигам, приключениям, нарушениям норм (в этом суть популярности всевозможных боевиков и спортивных состязаний, особенно у мужчин – существ более хаотических, менее склонных к конформизму). Чем более напряжен конфликт между социальным и диким в душе, тем больше вероятность, что мы имеем дело с сакральной личностью. Все греческие герои, вдохнувшие трагический пафос в европейскую культуру, – существа не вполне людской природы, полубожества. Культ героев, возникший в Греции и привитый фаустовской культуре, возник из почитания умерших шаманов или подобных им сакральных лиц121. Ю. В. Андреев122 приводит множество примеров того, как мифические герои греков проявляют в своей деятельности шаманские черты. Похоже, классические греки достигли того уровня развития религиозных идей, на который несколько веков назад вступили сибирские буряты и юкагиры, почитавшие души умерших шаманов в качестве хранителей местностей, источников, родов и т. п.

В фигуре шамана наиболее четко отразились качества, принадлежащие сакральной личности в соответствии с реконструируемой нами первобытной концепцией священного. Здесь эти свойства настолько рельефны, что можно предположить: шаман как социобиологический феномен был первым, в ком человеческое праобщество «открыло» сакральное. Собственно, сам шаман и являлся, видимо, открывателем, поскольку, будучи существом двойственной природы, полукультурным-полудиким, он, по логике первобытного сознания, только и мог быть проводником инноваций в обустроенный, «готовый» мир. Выше мы постоянно говорили, что сакральное диктует обществу нормы поведения, предупреждает его, ниспосылает знаки, требующий расшифровки. Но поскольку священное можно понять, лишь зная его язык, то, очевидно, что только шаман – сакральная личность – мог выявить и читать знаки инобытия; сакральное проявляло свою созидательную благую сущность через фигуру человека священнодействующего. Без шамана и фетиш, и магический акт не только не состоятся, но и не имеют смысла. Сакральные сущности отыскивались в действительности по образу и подобию шамана. Это очень наглядно иллюстрирует и следующая цитата: «Слово «эль лайк'а» обозначает колдун. Индейские дети играют черными плодами дерева, растущего в горах. Но иногда среди тысяч черных попадается плод с красными и желтыми прожилками. Это и есть лайк'а. Ему придаются магические свойства: он непобедим и стоит сотни обычных. Контраст между черными и красными плодами кажется загадочным, особенно когда этот контраст является произведением самой природы. Всегда черный плод, но вот встретился красный с желтыми пятнами. Индейцы верят в его чудодейственную силу. Его хранят и оберегают с суеверным страхом, достают лишь в исключительных случаях, когда нет другого выхода из какого-нибудь затруднительного положения. Это – эль лайк'а – колдун, воплощение дьявола… Лайк'а, таким образом, представляет из себя колдуна, способного причинить порчу, сглазить. Правда, иногда он помогает лечить страшные болезни – безумие, истерию, бессонницу и страх. Он лечит нервных и напуганных детей, применяя для них «мягкий» вариант системы исцеления. Он рассказывает больному ребенку истории об интересных животных, камнях, сказки про зачарованные озера, а когда тот почти засыпает, склоняется над ним и, словно заклинание, произносит отрешенным голосом: «Душа, душа этого ребенка, где ты, где ты бродишь, вернись на свое место! Хорошая душа, смотри, как я жду тебя, как я плачу по тебе, вернись, я уже сплю!»123.

Первейшее свойство человека священнодействующего – созидание нового, творение, поэтому ученые справедливо сближают фигуру шамана с позднее отпочковавшимися от него поэтом, художником, артистом, философом, жрецом (добавим к этому ряду еще и педагога, правоохранителя, журналиста). Первобытная культура, «обязательная» для профанного большинства, творилась теми, кто был вправе ее «нарушать». Шаманы и колдуны выступали для соплеменников как лица амбивалентные, с одной стороны руководящие ритуалами и даже процессом изготовления орудий культа, с другой же – погребавшиеся особым образом, отличным от погребений сородичей, как чужаки124. Шаман рассматривался как единственный, кому позволительно нарушать нормы социальной жизни, а также заниматься магией125. Поздние юродивые, как, впрочем, и святые праведники – две формы отклонения от нормы, наследующие те, или иные качества шаманов.

Назад Дальше