Магия театра (сборник) - Дяченко Марина и Сергей 9 стр.


— Да? Гм… Может быть, это ты не очень внимательно слушаешь?

— Нет. У нас на уроках почти никто не понимает. Уже потом — кто как. Вот у моего соседа есть отец, который в математике сечет, так он объясняет… И я у него списываю… Иногда…

Молчание.

— Ну, Саша, ладно… Давай попробуем. Только я ведь не всегда свободен, ты уж извини, у меня не так много времени…

— Да, я знаю. Я не буду приставать. И я заработаю, честное слово. Я же не попрошайка, чтобы мне дотации делать.

— Что-что делать?

— Дотации…

— Гм… Ну ладно. Когда в следующий раз чего-то не поймешь — звони…

— Спасибо, Ростислав Викторович! За мной не заржавеет!

— Ладно, пока…

— До свидания!

Короткие гудки. Мягкие, далекие, будто вспыхивающий и гаснущий огонь.

* * *

В воскресенье после дневного спектакля Эмма отправилась на книжный развал и среди цыганского беспорядка собирающих свой товар лоточников успела-таки разыскать потрепанный учебник по математике для шестого класса. И потратила на него большую часть своего выходного — понедельника.

С желтых страниц на нее пахнуло детской скукой, первыми утренними уроками, когда сонная голова клонится к парте, а белый свет «дневных» ламп режет глаза. Тем не менее она поборола минутное отвращение, и взялась читать, и даже решать задачи; некоторые дались легко. Некоторые обескуражили.

На другой день она взяла учебник с собой на работу. Читала в метро; стоявший за спиной мужчина чуть подтолкнул ее:

— Пацан! Ты бы с дороги ушел, если не выходишь?

Эмма обернулась. Мужчина был лет пятидесяти, коренастый и плотный, с пышными рыжеватыми усами:

— Э-э-э…

Эмма видела, как округляются глаза. Как усы вроде бы обвисают, а рот приоткрывается:

— Это… а…

И как, наконец, мужик берет себя в руки:

— Гм… Извините.

Эмма шагнула в сторону, пропуская его к двери.

* * *

В пятницу Эмма отправилась на выездной спектакль в детском санатории.

Санаторий был ничего себе, из приличных; вокруг пустых спортивных площадок стоял заснеженный лес, кое-где пронизанный лыжнями. В административном корпусе были ковры и вазы, икебаны и картины на стенах, в спальных корпусах — проходя по двору, Эмма подняла голову — виднелись несиротские занавески на окнах, короче говоря, это был богатый, «козырный» санаторий, за каждую путевку в который родители либо насмерть бьются с профсоюзом, либо выкладывают недоступную многим сумму денег. Отвоевывают или покупают своим детям месяц казенной тоски…

Полтора часа потратили на то, чтобы освоить сцену санаторного клуба, выставить свет, подготовить костюмы и загримироваться. Потом воспитатели завели в зал тихих, каких-то квелых детей.

Играли «Сережкину перемену», «школьную» драму, в которой Эмма играла собственно Сережку, эдакого неформального лидера, защитника слабых. По ходу дела ее герою приходилось спасать щенка, сражаться с хулиганами (великовозрастных играли Саша и Витя, вчерашние студенты, угодившие в театр на рабских условиях «договора» и считающие себя счастливцами), попадать в детскую комнату милиции (в «стационарных» спектаклях стервозную даму-капитана играла народная артистка Стальникова, однако на выезде запугивать Эмму-Сереж-ку тюрьмой приходилось совсем молодой Светочке, Эмминой соседке по гримуборной). Дети всегда воспринимали «Перемену» хорошо, а здесь, в санатории, и подавно сидели как мыши.

Спектакль заканчивался. Вместо того чтобы отправить Сережку в колонию для несовершеннолетних, его наградили медалью за помощь милиции. Эмма стояла на авансцене (освещение плохое, полно темных дыр, как в сыре, и луч прожектора приходилось буквально ловить лицом), прижимая к груди только что подаренный Майором кожаный мяч, за спиной у нее выстроились прочие участники спектакля, Майор (заслуженный артист Раковский) мягким мужественным голосом выводил спектакль к финалу:

— …Ты в первый раз встретил несправедливость — и ты победил ее, но будет время, и ты снова столкнешься с ней, и поймешь, что до конца ее одолеть невозможно, но пусть это не пугает тебя. Помни — не надо бояться темноты, не надо бояться своего страха…

Эмма знала монолог Майора наизусть. Дальше шли слова: «Но бойся собственной трусости, она…»

— Но тру… — сказал Раковский и замолчал. На мгновение сделалось тихо.

— Но трусся бой… — снова начал Майор и замолчал снова.

Эмма-Сережка ткнулась лицом в подаренный мяч, будто готовясь зарыдать.

— Бойственной собости, — неуверенно закончил Майор.

— Она…

Друзья и враги за ее спиной крепко обнялись, пытаясь спрятать лица.

* * *

К счастью, дети ничего не заметили. Или почти ничего.

Аплодировали долго. В глазах у некоторых девочек Эмма успела разглядеть несомненный влажный блеск.

Заслуженный артист Раковский матерился в мужской гримерке — так, что слышно было даже в дальнем конце коридора.

Эмма сняла мальчиковую школьную форму. Натянула плотные зимние джинсы, ботинки, свитер. Стерла салфеткой грим. Хлебнула чая из термоса.

— Дай мне тоже, — попросила Светочка, ловко набрасывая на «плечики» серый капитанский мундир. — А у меня рогалики есть.

Ирина Антоновна, игравшая Сережину бабушку, развернула кулек с бутербродами.

Перекусили; из соседней гримерки доносился возмущенный голос Раковского и дружный смех «хулиганов» Саши и Вити.

Помреж (костюмерши на выезде не было) отнесла костюмы в автобус.

Смеркалось. За окнами зажглись фонари.

— Прогуляться бы, — сказала Эмма.

— Холодно, — Светочка пожала плечами.

— Пойди прогуляйся, пока они грузятся, — посоветовала Ирина Антоновна.

И Эмма вышла во двор.

Оба монтировщика, осветитель, водитель и радист стояли кружком, курили — красные огоньки светились в полутьме — и болтали о футболе.

— Когда едем? — спросила Эмма.

— Вот докурим — и поедем, — степенно отвечал водитель.

Эмма отошла подальше. Курить в лесу для нее было то же самое, что приходить в оперный театр со включенным плейером.

Снег чуть поскрипывал под подошвами. Снег был оранжевый и синий — по цвету фонарей. От каждого ствола падала оранжевая и синяя тень, а чуть подальше, за забором, лес стоял темный, привлекательный и зловещий, и Эмма подумала, что, будь она по воле злой судьбы ребенком в этом санатории, — единственным удовольствием для нее было бы стоять вечером у забора и смотреть на лес, бояться его — и воображать себя там, в темноте…

Ее тронули за рукав. Она обернулась.

— Сережка?

Рядом с ней стоял мальчик лет восьми. В серой курточке со светоотражателями (на рукавах и груди его вспыхивали и гасли, преломляя свет фонарей, молнии, квадраты и латинские буквы). В спортивной шапке, надвинутой до бровей.

— Сережка? — снова спросил мальчик, на этот раз увереннее и радостней. — А меня Данилом зовут…

— Привет, Данил, — сказала Эмма, потому что надо было что-то сказать.

Мальчик переступил с ноги на ногу:

— А я уже в третьем классе.

— Молодец, — сказала Эмма.

Мальчик смущенно улыбнулся:

— Как ты их… Здорово.

— Тебе понравилось? — спросила Эмма.

— Да, — сказал Данил. — Мне очень… У нас тоже есть такие дураки, как те. И ничего им не сделаешь…

— Сделаешь, — неуверенно сказала Эмма. — Если с друзьями…

— Только у нас в классе никто ни с кем не дружит, — сказал Данил.

— Это бывает в санаториях, — возразила Эмма. — Не успели еще познакомиться…

Данил махнул рукой:

— У нас в том, старом классе тоже никто ни с кем не дружит… Только девчонки. И еще подножки подставляют, говорят всякое… Слушай, а ты правда в футбол хорошо играешь? А в хоккей? У нас тут есть каток… И я тебе могу дать свою клюшку. У меня хорошая клюшка. И еще настоящая шайба. Хочешь, покажу?

Эмма почувствовала, что надо удирать, пока не поздно. Парень смотрел на нее, как раньше — за несколько лет до Эмминого рождения — люди смотрели на космонавта Гагарина.

— А еще у меня есть трансформеры. Хочешь, дам? Хоть навсегда? Подарю?

— Мне?!

— Ну да… И еще у меня дома есть компьютер. Ты можешь прийти ко мне домой и поиграть во что хочешь, хоть до ночи.

— Да? Спасибо…

— И у меня есть настольный футбол. И железная дорога. Немецкая.

— Очень хорошо…

— А у моего соседа по парте, в той, старой школе, у него тоже есть клюшка, и щитки, и коньки с ботинками, и маска для вратаря… И еще у него есть старший брат. И у него своя кодла. И как они однажды набили этого Зербицкого! Слушай, а ты…

За Эмминой спиной коротко просигналил автобус.

— Мне пора, — сказала Эмма с облегчением. — Ну, пока.

— Ты еще приедешь? — тихо спросил Данил.

— Я… — Эмма открыла рот. — Мне надо идти.

— А можно я скажу пацанам, что ты еще приедешь в хоккей погулять? А…

— Знаешь что, — сказала Эмма быстро. — Приходи с родителями в детский театр. Там и увидимся.

Видимо, Данил ждал чего-то другого. Глаза его, прежде глядевшие на Эмму страстно и требовательно, теперь заморгали беспомощно и жалко:

— А можно… я скажу пацанам, что если они меня еще тронут, то ты их набьешь?

Автобус просигналил снова. Эмма сделала шаг назад; свет упал на ее лицо. Данил шагнул за ней, всматриваясь.

— Пока, — быстро сказала Эмма. — До встречи.

Взгляд Данила вдруг изменился. Распахнулись ресницы, сам собой разинулся рот. Секунда — и пацан нахмурился, плотно сжал губы, будто не веря своим глазам.

— Я… пошел, — зачем-то сказала Эмма.

— Так ты, что ли… тетя? — едва слышно спросил Данил.

Эмма махнула ему рукой и побежала к автобусу. И, уже

упав на сиденье рядом со Светочкой, обернулась.

Данил стоял под фонарем, очень маленький и очень одинокий. У ног его лежали две тени — оранжевая и синяя.

* * *

— Алло? Ростислав Викторович?

— Саша! Привет… Я уже думал, что ты не позвонишь.

— Здравствуйте.

— Я очень рад, что ты объявился. Честно.

— Да?

— Правда-правда. Ну, рассказывай, как дела? Как успехи?

— Ну, в общем… А у вас как дела? Как здоровье?

— Да ничего вроде, здоров… Работаю вот. Книгу пишу.

— Книгу? А про кого?

— Про жизнь, Саш. Про мир, про математику… Во всяком случае мне так кажется.

— Я не знал, что вы писатель.

— Да я не писатель. Я просто пишу книгу. Это мое любимое дело такое, хобби.

— А когда закончите?

— Не знаю… Я вообще не хотел бы ее заканчивать. Это книга без конца, чтобы каждый, кто захочет, мог дописать что-то свое. Вот ты, например, когда хорошенько выучишь математику…

Осторожный смешок:

— Да я пишу-то с ошибками… У меня по русскому три.

— Это жаль… Это тебе читать надо больше. Чтобы глаза к правильному написанию привыкали.

— А… я и читаю.

— А какая книжка у тебя самая любимая?

— У меня много любимых… Я ужастики читаю… А ваша книжка толстая?

— Не очень.

— А кто ее будет читать? Ее напечатают потом?

— Гм… Скорее всего, нет.

— Как?! Зачем вы ее пишете тогда?

— Для удовольствия, Саша. Для удовольствия. То, что происходит в голове у человека, когда он понимает связь между фрагментом и целым… Когда он прослеживает закономерности… когда он понимает что-то такое в мироустройстве, о чем почти все догадываются, но никто не может сформулировать… Дух захватывает, как на американских горках. Это лучше, чем конфеты, уж поверь.

Молчание.

— Что молчишь, Саша?

— Ничего… Я бы…

— Ладно. Давай, что там у тебя.

— У меня… да мне теперь неудобно. К вам со своей задачей приставать…

— Не стесняйся. Зачем-то ты мне позвонил…

Вздох.

— Ну, в общем, так. Из пункта А вышел поезд со скоростью вэ-один, а через три часа ему вдогонку вышел второй поезд со скоростью вэ-два, и когда второй поезд догонит первый, если известно, что…

* * *

Асфальт подернулся ледяной корочкой.

Светофор не работал. Эмма потопталась на краю тротуара, покрутила головой, то и дело упираясь носом в опушку мехового капюшона, и рысцой двинулась через дорогу.

БМВ вылетел из-за припаркованного грузовика. Вернее, не очень-то вылетел — просто явился Эмминому боковому зрению, и что-либо менять было уже поздно. Водитель ударил по тормозам — большая черная машина заскользила, пошла юзом, толкнула Эмму в бок. Эмма шлепнулась на очень холодный и очень твердый асфальт, а машина продолжала двигаться, у Эммы перед глазами имелся кусочек мостовой с примерзшим к ней сухим березовым листочком, Эмма успела мрачно подумать: ну, все.

Машина остановилась.

Эмма прекрасно понимала, что колени ободраны и что колготки, надетые сейчас под джинсами, придется выбросить. И снова подумала, еще более мрачно: ну, все.

Ее схватили под мышки. Кто-то что-то бормотал, причитал и даже как бы жалобно подвывал; обернутая лицом к небу, она увидела над собой большого и очень огорченного человека. Человек был в пиджаке и при галстуке, причем галстук — ярко переливающийся в свете фонарей — выбился наружу и мотался на ветру, почти касаясь Эмминой щеки.

— Как ты? Что ты?!

Эмма скосила глаза. Нижняя ее половина пребывала под машиной — зрелище не для слабонервных.

Человек со свободным галстуком перехватил Эмму поудобнее — и выдернул из-под машины. Эмма впервые почувствовала боль — вытаскивая, он прищемил ей нежную кожу под мышкой.

— Отпустите, — сказала она и встала на ноги. Ноги тряслись, подгибались, но держали.

Он уставился на нее, как… За всю Эммину жизнь еще не было случая, чтобы на нее так смотрели. Это была адская смесь ужаса, мольбы, раскаяния и надежды. И еще — в этих глазах было что-то, напомнившее Эмме санаторного мальчика Данила. «Так ты… тетя?!»

— Скорость нечего превышать, — сказала Эмма сердито.

— Я не превышаль, — тихо возразил человек со свободным галстуком.

Он был высокий — Эммины глаза были на уровне его нагрудного кармашка.

— Да все со мной в порядке, — сказала Эмма уже не так сердито.

Высвободилась из его рук (в облачке хорошего одеколона) и, хромая, побрела к тротуару.

У обочины собрались зеваки. На мостовой за БМВ выстроились машины — сигналили, требуя дать дорогу.

Тот, кто сбил Эмму, потрусил к своей машине. Вскочил за руль, дал газ; вот мерзавец, подумала она отстраненно. «Я не превышаль»…

Теперь, спустя несколько минут после инцидента, пришел страх. Потемнело в глазах; Эмма стояла, вцепившись в ствол чахлой липы, пережидая головокружение. Ничего…. Сейчас темнота разойдется, и она пойдет домой… Ничего… Куртка с меховым капюшоном смягчила удар головой… А колени — ерунда, заживут…

Ее крепко взяли под локоть.

У стоящего рядом были широко распахнутые, наивные, очень голубые глаза. Сквозь темноту, сгустившуюся вокруг, Эмма ничего, кроме глаз, не видела, оттого ей казалось, что незнакомец напялил маску Зорро.

* * *

Его звали Михель, и он был сотрудником австрийского посольства, не очень высокопоставленный, хотя и не из последних.

Он был так потрясен и убит случившимся, что в конце концов Эмме пришлось его утешать.

Когда она в третий раз повторила, что не собирается жаловаться в посольство, обращаться в милицию, вообще давать делу ход — он воззрился на нее удивленно и обиженно:

— Я… не о том вольнуюсь. Я мог человека убить! Я тебя пораниль…

Эмма замолчала, озадаченная, а Михель добавил тихо:

— Я бы с ума сошель.

— Ну ничего, — сказала Эмма, лихорадочно пытаясь подобрать простые и в то же время не очень глупые слова. — Ничего же не случилось… страшного.

— Ты так летела, — сказал Михель с суеверным ужасом.

— Я же легкая, — возразила Эмма. — Я летела не потому, что ты меня сильно ударил.

В машине у Михеля работала печка. Полчаса они сидели, успокаивая друг друга, а Михель пытался унять трясущиеся руки; наконец машина двинулась — со скоростью раненой черепахи.

Михель отвез Эмму домой.

В квартиру она его не пустила. Застеснялась.

Михель записал ее телефон и дал ей свою визитку. Михель попытался было дать ей денег «на лечение» — но она сделала вид, что не поняла, и он, сконфузившись, в свою очередь сделал вид, что просто протирает купюрой вспотевший лоб.

Она совершенно простила его. Уж очень он был забавный.

* * *

— …Представь себе стеклянную банку в виде цилиндра… Представил?

— Ага.

— Теперь представь, что в этом цилиндре помещен шар… тоже стеклянный. Представил?

— Ага.

— А еще в этот цилиндр вписан конус… Что такое конус, знаешь?

— Да. Вроде колпака.

— Так вот — объемы этих красивых фигур соотносятся как три к двум к одному. Понял?

— М-м-м… Да.

— А теперь представь, как обрадовался человек, впервые совершивший это открытие. Как впервые радуется всякий, кто это постигает… Это гармония. Мир гармоничен, он гармонично устроен. Возможно, мир сотворен математиком, а может быть, мир сотворен с помощью песни… Понимаешь? Математика так прочно связана с музыкой, что даже песню «В лесу родилась елочка» можно описать с помощью формулы… Понимаешь?

— А вы верите в Бога?

— А ты?

— А я — не знаю…

Молчание.

— Кстати, Саша… Твои коленки уже зажили? Как ты себя чувствуешь?

— Коленки? Ну да, уже корочкой покрылись и не болят… Ой.

— Что?

— А… откуда вы знаете про мои коленки?

Новое молчание. Мгновенное.

— Ты же мне говорил, что упал, когда был гололед.

Назад Дальше