Все, кто встречал Гешку в роте, с безразличием пожимали ему руку и задавали дежурный вопрос: «Ну, как дела?» Гешка, понимая, что никому здесь не нужен, не утруждал себя ответом. Ему уже самому казалось, что он давным-давно перешел в хозвзвод и здесь его почти забыли.
Вечером взмыленный от усердия посыльный разыскал Гешку у столовой:
– Ты Ростовцев? Бегом к дежурному по полку! Из Москвы звонят.
Слышимость была отличной, будто звонили из ближайшей роты.
– Евгений Петрович мне сказал, что у тебя все нормально, – говорил отец. – Ты в хозвзводе сейчас?.. Понимаю, что трудно. Но надо немного потерпеть, я постараюсь что-нибудь сделать. Ты питаешься нормально? Я с комиссией передал для тебя посылочку…
– Как Тамара, отец? – кричал Москве Гешка. – Она победила в конкурсе?
Отец, наверное, не понял вопроса и промолчал.
– Папа! – звенело в коридоре штаба неходовое слово. – Как у Тамары дела?
– Она не стала участвовать, – ответил отец скованно, как отвечают, когда собираются солгать. – Она ушла с финала… Как твоя рука, Гена, не болит?
Перед Гешкой за столом сидел дежурный по полку. Он вроде бы что-то читал, но скорее всего внимательно прислушивался к разговору. «Хоть бы на минуту вышел», – подумал Гешка.
Отцу трудно было говорить. Он ждал от Гешки помощи – эмоций, криков, града вопросов. Но Гешка не знал, о чем еще спросить. Тогда отец сказал:
– Я, честно говоря, не знаю, как там твоя Тамара. Она не заходит и не звонит. Думай больше о себе…
Гешка брел в столовую окольным путем, через автопарк. «Вот ведь как, – думал он. – Похоже, Тамарка отчалила». Ему стало тоскливо, и он попытался обозвать в уме Тамару каким-нибудь пакостным словом, но пакостные слова почему-то на Тамарку не шли.
Память – штука ужасно упрямая. То, что хочется забыть, помнится, словно назло, ясно и долго. Ночью Гешка не спал, нервничал из-за этого. Пока не пришло время вставать и идти на растопку форсунок, он все думал о Тамарке. Он вспоминал, как однажды увидел в каптерке разъяренного сержанта Игушева, и его страшный удар по дверце шкафа, и письмо, сжатое в кулаке. «А будь на моем месте Игушев, – раскладывал Гешка житейские варианты, – ударил бы он Тамарку, предайся она блуду?.. Или же, будь на моем месте он, отчалила бы она в морскую даль?» Эта мысль была столь беспощадной, что Гешка тут же возжелал очутиться на пике Инэ и сорваться со старого крюка в бездну.
Утром пошел дождь. Гешка впервые видел дождь в Афганистане. Он думал, что здесь дождей не бывает.
Полчаса Гешка не мог растопить форсунку. Он вымазался в солярке, начальник столовой орал на него. Вернувшись в палатку, Гешка сел на койку, раскрыл тумбочку и долго смотрел на свои вещи, не двигаясь, не меняя позы. Пустая бутылочка из-под одеколона. Еще вчера была почти полная, но кому-то очень понадобилось. Зубная щетка, импортная – одна половина щетинки красная, другая – синяя. Мыльница, похожая на динозаврика, – в ней мыло сохнет быстро и не киснет. Привычные, родные вещи. Они стояли на голубой подставочке у гигантского зеркала в ванной московской квартиры. Теперь они здесь. И смотрятся в запыленной грубой тумбочке так же нелепо и чужеродно, как экзотические птицы в темных, загаженных клетках зоопарка. «Кто я такой? Самовлюбленный московский пижон, – говорил себе Гешка, как мазохист причиняя себе тем самым боль. – Ведь я ничто без папы. Я подленький человечек, которого никто не любит, кроме несчастных родичей…»
Наклонив голову, в палатку вдруг вошел Гурули, загораживая собой свет.
– Скучаешь?
Гешке было неприятно видеть в эту минуту прапорщика. Сильный, бесстрашный человек, каким казался Виктор, еще резче оттенял Гешкин комплекс неполноценности.
Гурули бросил на тумбочку конверт.
– Почитай. А потом зайди ко мне, дело есть. – Конверт был помят, со складкой посредине – Гурули всегда складывал конверты вдвое, чтобы те помещались в нагрудном кармане. «Командиру части», – прочитал Гешка незнакомый почерк.
Гурули вышел, и Гешка позволил себе выругаться. Зачем ему читать письма, адресованные Кочину? Он развернул листок в клетку из ученической тетради. Стал читать с середины:
«Я учился с моим братом в одном профтехучилище, и мы мечтали служить вместе в десантных войсках. Но наши мечты не сбылись. Я попал в места лишения свободы, откуда вам и пишу. (Подрался, два года.) Если бы вы знали, как я жалею о том, что не был с Николаем рядом. Ведь он обманул медкомиссию, чтобы попасть в Афган. У него была астма, он задыхался, если большая нагрузка. Умоляю вас, напишите всю правду, как погиб брат. Я взрослый человек и все пойму. Петр Лужков».
«Зачем мне это?» – подумал Гешка, еще раз пробежал глазами по письму, заглянул на всякий случай в конверт и совсем некстати вспомнил, что давно не писал матери и не выполнил просьбу Кочина.
Гурули и Игушев молча сидели за столом и уминали хлеб со сгущенкой.
– Прикрой дверь, – сказал Гешке Игушев и показал глазами на табурет. – Присаживайся.
Гешка сел между ними, снял кепи, расстегнул куртку. Молчание затянулось. Присутствие Игушева насторожило Гешку.
– Короче, дело такое, – заговорил сержант, переворачивая банку над куском хлеба. Вязкая струйка молока легла кольцами на белом мякише. – Сегодня ночью в пять ноль-ноль мы вылетаем на десантирование…
Гешка все понял. И понял, что скажет в ответ. Он уже не слушал сержанта, думая над этим ответом.
– Можем взять тебя с собой. В темноте никто не заметит. А как поднимемся в воздух, там никто уже не ссадит. Четыре дня походишь с нами. Как вернемся, прикинешься дурачком, скажешь, что хотел повоевать и тайком пролез в «вертушку»… Не дрейфь, сильно не накажут.
Гурули улыбнулся, подмигнул Гешке, мол, цени мою находчивость и заботу о тебе.
– Нет, – выдавил из себя Гешка. – Я уже не хочу… Перегорело.
И тут же пожалел о сказанном. Гурули заморгал глазами:
– Ты чего, зема? Как это – перегорело?
– А вот так, – буркнул Гешка, испытывая одно-единственное желание – уйти отсюда и больше никогда не приходить.
Сержант резко встал из-за стола, сильно толкнул Гешку плечом и брезгливо поморщился:
– Ты ошибся, Витя. Это дерьмо, – и зашаркал тапочками к двери.
Гешка обхватил голову руками. Стыд душил его.
– Испугался? – тихо спросил Гурули, заметно ошарашенный ответом Гешки.
– Не знаю… Я думал, что все очень просто. – Гешка говорил правду, надеясь, что Гурули его поймет. Но как нелегко было найти эту правду в хаосе собственных чувств, где сплелись усталость, досада, ревность, одиночество, отчаяние: – Я никогда не сомневался в себе… но теперь мне кажется, что я не смогу, как вы.
Он глубоко вздохнул, как пассажир в самолете, который только что коснулся колесами бетонки. Гурули молча крошил крепкими пальцами хлебную корку и ничем не показывал своего отношения к Гешкиной неожиданной исповеди.
Все было поставлено на свои места.
Гурули в конце концов это понял, махнул рукой в сторону двери и негромко сказал:
– Ладно, топай к себе, мне надо проверить ребят.
Выйдя на воздух, Гешка испытал такое облегчение, словно сменил новые тесные ботинки на растоптанные старые.
Гешка провозился со своими форсунками до полуночи. У него сильно устала спина в пояснице, от соляры слезились глаза, но спать не хотелось – днем целых четыре часа провалялся, как под наркозом. Он вымыл в ведре руки и сел у малиновой «буржуйки» в углу палатки. И стал думать над тем, откуда у Гурули письма, адресованные Кочину, как прапорщик объяснил бы начальству, что экипировал Гешку, если тот согласился бы лететь, и не родилась ли эта авантюрная идея в кабинете командира полка.
В хозвзводе появился новичок – маленький, хамоватый, с уголовной рожей. Целый час, пока Гешка мыл в керосине детали форсунки, он допытывался, за что его убрали из разведроты.
– В горах сдох, да? Или под обстрелом облажался? Че молчишь?
Гешка толкнул его в плечо. Тот не обиделся, тоненько заржал и сказал:
– Да че ты пенишься? Я же такой, как и ты, пентюх!
Гешку тошнило от новенького. Сейчас он скрипел на койке за его спиной и негромко рассказывал кому-то:
– Крайнего из меня сделали! Когда в кишлаке кипиш начался, батарейный хотел меня с корректурой туда заслать. Спасибо, говорю, за такое доверие, но я еще мало на свете пожил. Тут в мазу вместо меня один сержантик напросился, а я стал под больного косить. Кровавым поносом, говорю, страдаю. Отправили меня в санчасть, а оттуда сюда перевели… Я человек скромный, героем быть не хочу. Мне и без ордена житуха в кайф…
Гешка слушал эту речь и думал страшную мысль, что если бы этого новенького убили, то он бы радовался.
Было горячо лицу; рассыпчатые, как сахар, желтые угли впитывали в себя холод, темнели, выдувая тепло. Гешке казалось, что он уже начинает плавиться и светиться, что он незаметно перетекает в печь, залитую слепящим жаром затвердевшего огня.
Не раздевшись, он лег на койку, накрылся одеялом с головой. Ничего не видя, лишь ощущая лицом тепло от своего дыхания, Гешка представлял себе голубые, как из бутылочного стекла, горы, альпинистов в ярких оранжевых пуховках, темных очках, их белые, как снег, улыбки в черных бородах. Гешка видел сосредоточенного Сидельникова, раскачивающегося на веревочной лестнице над бездной, слышал его сильные удары молотка по крюку. «Давай!» – кричал Сидельников, пристегнув к крюку карабин, и Гешка, потихоньку стравливая веревку, следил с восторгом, как тот, обнимая отвесную скалу, поднимается в небо…
Гешка отбросил одеяло, глотнул сырого холодного воздуха. Он дышал часто, жадно, как на большой высоте в горах. Несколько равнодушных лиц на секунду повернулись в его сторону. Красные блики скользили по ним, отчего казалось, что лица сжимает, растягивает, уродует жуткая мимика. «Если бы я умирал от удушья, – подумал Гешка, – они смотрели бы на меня такими же глупыми харями… В этой палатке живут те, кто не хотел никого спасать».
Гешка сильно качнулся на койке, та скрипнула, и хари с красными бликами снова повернулись в его сторону.
– Плохо мне! – завыл Гешка. – Подыхаю!.. Плохо!
И прижался к подушке, пряча в ней идиотский смех.
– Нажрался, – прокомментировал кто-то. «Если тебе позвонит Тамара или встретишь ее случайно, передай, пусть черкнет мне хоть пару слов, – писал Гешка матери. – В нашем военторге есть приличные джины (Италия), пусть сообщит мне свой сайз, я уже через полгода смогу такие купить… Или хотя бы пусть она расскажет тебе о своей жизни, а ты мне потом все подробно распиши…»
Гешка вложил письмо в конверт, надписал адрес, потом мельком оглянулся. У него в нагрудном кармане лежало письмо Кочина для Гешкиной матери. Это письмо, о котором Гешка не вспоминал два дня, теперь стало жечь, как горчичник. Он вытащил его, положил сверху на конверт. Лист, сложенный вчетверо. Весь текст только с внутренней стороны, снаружи лишь выпуклые закорючки – когда писал, Кочин сильно давил авторучкой. «Почему матери, а не отцу?» – ни с того ни с сего подумал Гешка, и его любопытство сразу взыграло, оттеснило далеко в сторону все, что еще сдерживало. Гешка перевернул письмо, взял его двумя пальцами, посмотрел на свет. Потом сунул в конверт – будто бы проверял, войдет ли? Вынул, снова положил перед собой. Это подло, сказал Гешка сам себе, но уже понимал, что не успокоится до тех пор, пока не прочтет письмо. Он опять оглянулся, не следит ли кто за ним? И быстро развернул лист.
«Люба, милая, я трижды писал тебе на почтамт до востребования – ответа нет. Не знаю ни телефона твоего, ни адреса. В марте буду в отпуске (в Рузе, по путевке), это совсем рядом с Москвой. Умоляю, приезжай, иначе я не выдержу, отыщу тебя по справочнику и вломлюсь к тебе домой. Пусть потом Лева думает обо мне, что хочет…»
Гешка скомкал письмо, сунул его в карман и вышел на улицу.
«Вот это новость! Любовное послание моей мамочке! – думал он, и ноги носили его вокруг палатки. – От лучшего друга семьи Женечки Кочина! Потрясающе! Здесь белокурая Таня к нему по вечерам ломится, в Москве обаятельная генеральша ждет. Может, я вообще дитя Кочина?»
Гешка засмеялся, сел на вкопанную в землю гильзу, посмотрел на луну. От нее тянуло сырым холодом, как из открытого морозильника. «Бедный папик! За мое благополучие, оказывается, он заплатил значительно больше, чем две бутылки коньяка. И мне, маленькому пакостнику, надо было прочесть чужое письмо, чтобы разглядеть рожки на его челе… Мама миа! А вдруг… вдруг Кочин – мой родной отец??»
Из палатки вдруг донеслось громкое ржание людей, которым и без орденов была житуха в кайф. «Они все слышали! – обомлел Гешка. – Я думал вслух…»
Он бежал по черному плацу, сгорая от жгучего стыда. Над его головой неподвижно висела луна, потому он не чувствовал своего движения и тяжело дышал, как тогда, накрывшись с головой одеялом.
Гурули, в бушлате, накинутом на плечи, сидел на ступеньках у входа в казарму. Гешка узнал его сразу по худощавой фигуре, наголо остриженной голове и по тому, что сидел он тихо, без никого.
– Не спится? – вполголоса спросил прапорщик.
Гешка тяжело и шумно дышал, согнувшись пополам. Он не устал, он только делал вид, что не может ответить сразу. А Гурули ждал, хотя так умел понимать людей, что обмануть его было почти невозможно.
– Надоело мне там, – неопределенно сказал Гешка.
– Обижают?
– Кого? – вспылил Гешка. – Меня? Пусть попробуют!
– Может, подеремся? – вкрадчиво предложил старшина.
Дурея от счастья, Гешка кинулся на Гурули, схватился за его пропыленный, пропотевший, выжженный солнцем бушлат, повалил легкого от своей силы старшину на асфальт. Они катались по нему, кряхтели, побеждая и поддаваясь одновременно.
Как раз в это время после двухчасового сна в штаб полка вошел подполковник Кочин.
* * *Если бы Кочину доложили, что Ахматшах привел в Нангархар всю свою армию и бои в этом районе затянутся на месяц, это показалось бы ему более правдоподобным, нежели подозрительно-оптимистичная реплика начальника штаба:
– Последние сведения, Евгений Петрович: в районе Нангархара остались незначительные группировки противника. Часть их несколько часов назад выдвинулась по ущельям на север, как раз в направлении районов десантирования. Уверен, что и двух дней на всю операцию нам будет вот так, – и он провел ребром ладони по горлу.
Когда кто-нибудь из офицеров штаба начинал называть сроки ликвидации банд или прогнозировать действия рот, Кочин всегда испытывал суеверный страх. Впервые он познал это чувство, когда увидел опубликованную в газете фотографию с портретами участников злополучной арктической экспедиции итальянца Нобиле. Перегните фотографию пополам, предлагал автор заметки, на левой части ее окажутся портреты погибших участников, на правой, – оставшихся в живых… Мрачный секрет фотографии заключался в том, что она была смонтирована, как утверждалось в заметке, до того, как произошла трагедия во льдах.
«Давайте обойдемся без прогнозов», – морщась, прерывал Кочин «оптимистов», а после окончания операции, принимая донесения о погибших и раненых, старался не вспоминать чужие прогнозы, боясь совпадения.
Утро штаб встречал на командном пункте, оборудованном накануне взводом саперов. Пока было темно, офицеры сидели на бруствере, который, как и весь земляной пол, был покрыт масксетью. Когда небо стало светлеть, на нем проступили плоские очертания гор, словно аппликация на темно-синем стекле, и кто-то из офицеров, взглянув на часы, негромко сказал:
– Сейчас.
Он угадал с точностью почти до секунды. Все офицеры штаба одновременно вздрогнули и с почтительным восторгом, как мальчишки, уставились на реактивные установки, открывшие залп из всех стволов. Тишины не стало. У военных начался рабочий день.
Полчаса дивизион, замешанный в клубах пыли, изрыгал огонь, вой, шипение. Над командным пунктом повис едкий запах пороховой гари. Реактивные струи посылали снаряды в цель, которую несколько дней назад обрек на погибель начальник артиллерии. Сейчас он был первой фигурой на КП. Прилип глазами к окулярам бинокля, переминаясь с ноги на ногу. «Хороший парень, – мимоходом подумал о нем Кочин. – Правда, слишком любит воевать».
Далеко-далеко, у самого подножия розовых гор, среди серо-зеленых пятен садов и рощиц повисло маленькое облачко. Его едва можно было заметить невооруженным глазом. По цвету оно почти ничем не отличалось от пустыни. Его вполне можно было принять за пылевой вихрь, который раскручивается на кишлачных улочках резвым ветерком. Но только ветра не было в то утро, и облачко еще долго висело над огрызками глинобитных стен и мазанок.
Желтый сетчатый навес, сшитый из длинных лоскутов, а потому похожий на высушенную змеиную кожу, дал командному пункту жиденькую тень. Солнце залило пустыню. Кочин, отведя руки за спину, ходил вдоль ряда столов, застеленных, как скатертями, картами. Хотя он знал, какие команды отдаст штаб полка через десять минут, какие доклады примет через час, когда начнет работать авиация и высаживаться в квадраты десант, но волновался, как режиссер в день премьеры. Потому что не знал одного: на скольких надгробных плитах будет выбит сегодняшний день.
– Из полка вестей нет? – спросил он начальника штаба.
Вести были, но не те, которых Кочин ждал. Сверкающие серебром две маленькие стрелки быстро скользили по небу над горами. Под ними вдруг обломилась невидимая дорожка, и пара бомбардировщиков беззвучно понеслась к земле. Казалось, самолеты намереваются пробить своими тонкими фюзеляжами горы. Перед самой землей они, словно связанные, вновь стали набирать высоту. С них посыпались белые звездочки, какие сыплются в мокрую погоду с трамвайных проводов. Самолеты защищали себя от «стингеров»… Потом на КП прилетел звук. Глухо, совсем безобидно бумкнуло, как в барабан, потом еще и еще раз. Пятисоткилограммовые авиационные бомбы превращали в окрошку камни, металл и людей. Но это было где-то очень далеко, а потому и не страшно.