Клад под развалинами Франшарского монастыря (сборник) - Роберт Стивенсон 7 стр.


— Вы от доктора Джекила? — спросил я.

Он ответил мне «да» каким-то пугливым жестом, и когда я его пригласил войти, он исполнил это, оглянувшись пытливо назад, в темноту сквера. Там неподалеку находился полицейский, приближавшийся с включенным ручным фонарем; и при виде его, как мне показалось, таинственный посетитель вздрогнул и заспешил.

Признаюсь, эти подробности произвели на меня неприятное впечатление. И когда я проследовал за ним в ярко освещенную приемную, я все время держал наготове руку на револьвере. Здесь, наконец, я смог его как следует разглядеть. В одном я несомненно убедился: прежде я его никогда и в глаза не видел. Как я уже сказал, он был очень мал ростом; кроме того, на меня произвело большое впечатление отвратительное выражение его лица, с примечательным сочетанием большой мускульной подвижности и явной слабости здоровья. Но больше всего я был поражен тем влиянием, которое на меня оказывало присутствие этого человека. Я чувствовал нечто похожее на начинающийся озноб, сопровождавшийся резким падением Пулса. В то время я приписал эти явления какой-то идиосинкразии[5] и просто удивлялся остроте симптомов. Но с тех пор я имел основания поверить, что причина такого отвращения лежала гораздо глубже в природе этого человека и что моя реакция на него опиралась на нечто более значительное, чем простая ненависть.



Незнакомец (с первого же момента возбудивший во мне какое-то отвратительное любопытство) был одет в такой наряд, в котором обыкновенный человек был бы просто смешон. Его костюм, хотя и был сшит из хорошего дорогого материала, был ему во всех отношениях несоразмерно велик — брюки висели на его ногах и были подвернуты, чтобы не волочились по полу, талия пиджака спускалась ниже бедер, а воротник свисал с плеч. Как это ни странно, но этот смешной костюм совсем не возбуждал во мне смеха. Скорее было что-то ненормальное и уродливое в самой сущности этого создания, которое теперь стояло лицом к лицу со мной, — что-то захватывающее, удивляющее и отталкивающее, лишь усиленное и подчеркнутое этой новой нелепостью. И таким образом к интересу, вызванному во мне видом и особенностями этого человека, теперь прибавилось любопытство относительно его происхождения, жизни, состояния и общественного положения.

Эти наблюдения, хотя они заняли так много места при записи, были, в сущности, делом всего нескольких секунд. Мой посетитель горел каким-то зловещим волнением.

— Он у вас? — воскликнул он. — Он у вас?

И так сильно было его нетерпение, что он даже положил свою руку на мою и пытался потрясти ее…

Я отстранил визитера — при его прикосновении какой-то ледяной холод разлился по моим жилам.

— Послушайте, сэр, — заметил я, — вы забыли, что я еще не имел удовольствия познакомиться с вами. Садитесь, прошу вас!

И, чтобы показать ему пример, я сам поспешил устроиться на своем обычном месте, стараясь по возможности держаться внешне спокойно, как с обычным пациентом, — насколько мне позволяли поздний час, мое естественное волнение и ужас, внушаемый мне посетителем.

— Извините, доктор Лэньон, — сказал он довольно вежливо. — То, что вы говорите, вполне резонно, и только мое нетерпение заставило меня забыть об элементарных правилах вежливости. Я пришел сюда по поручению вашего коллеги, доктора Джекила, по делу, которое займет немного времени, и, насколько я его понял… — здесь он остановился и поднял руку к горлу; как мне показалось, несмотря на попытки сохранить внешнее спокойствие, он боролся с подступающим истерическим припадком… — Насколько я его понял, тут есть какой-то ящик…

Тут я сжалился над ним и отчасти над своим все возраставшим любопытством.

— Вот он, сэр, — сказал я, указывая на ящик, стоявший на полу позади стола и все еще накрытый простыней.

Он подскочил было к нему, но как будто опомнился, сдержался и схватился рукой за сердце. Я слышал, как заскрежетали его зубы из-за судорожно сжавшихся челюстей. Выражение его лица было настолько ужасно, что я испугался как за его жизнь, так и за рассудок.

— Успокойтесь, — сказал я.

Он повернулся ко мне со зловещей улыбкой и, словно движимый отчаянием, сорвал простыню. При виде содержимого ящика он издал громкий вздох такого безграничного облегчения, что я почти окаменел. В следующее мгновение уже почти совсем спокойным голосом он спросил:

— Найдется у вас мензурка?

Сделав над собой усилие, я встал и принес ему желаемое. Он поблагодарил меня улыбкой и кивком, отмерил некоторую долю красной жидкости и прибавил к ней один из порошков. Микстура, в начале бывшая красноватого оттенка, по мере того как растворялись кристаллы, становилась все ярче и светлее, начала громко шипеть и выделять какие-то пары. Вдруг шипение прекратилось, и одновременно с этим жидкость стала темно-пурпурной, а затем снова побледнела и приняла светло-зеленый цвет. Мой посетитель, следивший внимательным взором за этими превращениями, улыбнулся, поставил стаканчик на стол, обернулся и посмотрел на меня пытливым взором.

— А теперь, — проговорил он, — чтобы покончить со всем, скажите мне: будете ли вы мудрым? Будете ли осторожным? Вы позволите мне взять этот стаканчик и покинуть ваш дом без дальнейших объяснений? Или вас одолевает любопытство? Подумайте, прежде чем ответить, так как я поступлю согласно вашему решению. Как вы решите: или вы останетесь таким, каким были до сего мгновения, не богаче и не мудрее, если только не считать осознание услуги, оказанной человеку в минуту нужды, одним из сокровищ души. Или же, если вы захотите, здесь, в этой комнате, вам откроется новая область знания, новые пути к славе и власти, и ваш взор будет поражен чудом, способным уничтожить даже неверие сатаны.

— Сэр, — сказал я, стараясь проявить хладнокровие, которого у меня, в действительности, не было, — вы говорите загадками и поэтому наверняка не удивитесь, если я скажу, что слушаю вас без особой веры. Но я зашел слишком далеко на этом пути, чтобы остановиться, не дождавшись конца.

— Хорошо, — ответил мой посетитель. — Лэньон, вы помните данное вами обещание: все, что произойдет сейчас, должно остаться профессиональной тайной. А теперь, вы, столько лет строго придерживавшийся узких материалистических взглядов в науке, вы, отрицавший заслуги трансцендентальной медицины, вы, всегда смеявшийся над теми, кто выше вас, — смотрите!

Он поднес стаканчик к губам и выпил содержимое одним глотком. Раздался крик; он покачнулся, зашатался, схватился за стол, крепко держась за него с открытым ртом, задыхаясь, уставившись в одну точку воспаленными выпученными глазами. И, по мере того как я на него глядел, мне казалось, происходила какая-то перемена: он начал как бы пухнуть, расти, лицо его сразу сделалось черным, черты его начали как будто таять и изменяться, — и спустя мгновение я уже вскочил на ноги и отпрыгнул к стене, подняв руку, чтобы закрыться от этого чуда, с душой, охваченной ужасом.

— О, боже мой! — выкрикнул я. — О боже!..

Перед моими глазами бледный, дрожащий, в полуобмороке, разводя перед собой руками, словно человек, воскресший от смерти… стоял Генри Джекил!

Я не могу решиться передать на бумаге то, что он мне рассказал в течение следующего часа. Я видел то, что видел, слышал то, что слышал, и душа моя изнемогла. И теперь я спрашиваю себя: верю ли я в то, что видел все это своими собственными глазами? И не могу ответить. Моя жизнь перевернулась, я лишился сна; и во все часы дня и ночи меня неотступно сопровождает неописуемый ужас. Я чувствую, что дни мои сочтены и что я должен скоро умереть. И все же я умру неверующим. Что же касается нравственной мерзости, которую раскрыл мне этот человек, то, даже со слезами раскаяния на глазах, я не могу вспомнить о ней без содрогания. Я скажу вам только одно, Аттерсон (если вы сможете поверить мне), и этого будет более чем достаточно. Существо, которое прокралось ко мне в дом в эту ночь, по собственному признанию Джекила, носило имя Хайда, того самого убийцы Кэрью, которого искали во всех уголках Англии.

Хэсти Лэньон.

Полное признание Генри Джекила

Я родился в 18.. г., получил в наследство большое состояние, был наделен блестящими способностями, хорошими наклонностями и трудолюбием, ценил уважение умных и достойных людей, и, таким образом, как можно было предположить, передо мной открывалось славное и почетное будущее. И в самом деле, худший из моих недостатков заключался в моей любви к развлечениям, которая была бы счастьем для другого, но мне с трудом удавалось примирить эту склонность с моим непреодолимым желанием держать высоко голову и иметь более чем серьезное лицо перед публикой. Как следствие, я начал скрывать свои развлечения и приключения, а когда достиг зрелого возраста, то стал осматриваться вокруг себя, оценивая занимаемое мною положение, и обнаружил, что принужден вести двойную жизнь. Многие, пожалуй, еще и хвастались бы такими грешками, в которых я был повинен, но, учитывая те высокие цели, которые я себе ставил, я почти с болезненным чувством стыда скрывал эти мелкие пороки и стеснялся их.

Таким образом, скорее мои высокие притязания, чем какая-нибудь особенная низменность моих недостатков сделали меня тем, кем я стал, и разделила во мне — более глубокой чертой, чем у большинства людей, — области добра и зла, составляющие и определяющие двойственность человеческой натуры. Благодаря этому я вынужден был долго и много рассуждать о том суровом законе жизни, который лежит в основе религии и является одним из самых щедрых источников горя. Будучи глубоко двойственным, я тем не менее не лицемерил; обе мои стороны были вполне искренни; я был не более самим собой, когда отстранял от себя сдержанность и погружался в позор, чем когда я при свете дня трудился на благо познания и во имя утоления горя и нужды. Так случилось, что научные мои занятия, направленные целиком в сторону мистического и трансцендентального, возымели свое действие и подвигли меня на осознание этой предвечной внутренней борьбы, происходившей во мне.

С каждым днем обе стороны моего духа, нравственная и интеллектуальная, стали увлекать меня все ближе к той истине, частичное открытие которой и является источником моей ужасной гибели: что в человеке, в сущности, живут не одно, а два начала. Я говорю лишь о двух, потому что мое собственное знание дальше не пошло. Но за мной придут другие, другие пойдут по тому же пути и обгонят меня, и я беру на себя смелость предполагать, что в конце концов человек будет признан агрегатом множества разноликих, непохожих друг на друга и независимых друг от друга существ. Что касается меня, то я благодаря своему образу жизни разрабатывал этот вопрос лишь в одном направлении — а именно с нравственной точки зрения — и на своем собственном примере начал убеждаться в несомненной двойственности человеческой натуры. Я пришел к выводу, что если я и имею право считать себя любой из двух личностей, находящихся в поле моего сознания, так это потому, что я, в сущности, состою из них обеих. Очень рано, даже прежде, чем мои научные открытия дали мне понять, что такое чудо возможно, я уже приучил себя лелеять, словно любимую мечту, мысль об отделении друг от друга этих двух элементов. Если бы, говорил я себе, каждый из них мог бы перейти в различные отдельные индивидуумы, жизнь освободилась бы от всего, что в ней есть невыносимого. Грешник мог бы пойти своей дорогой, освобожденный от стремлений и раскаяний своего более праведного близнеца, а праведник мог бы уверенно и спокойно подниматься по своему пути ввысь, делая добро, доставляющее ему наслаждение, и не подвергался бы грешной своей половиной позору и посрамлению. Проклятие человечества состоит в том, что эти два несовместимых начала связаны вместе; в измученном чреве сознания эти полярные близнецы находятся в вечной борьбе. Каким же образом их разделить?

Я уже дошел в своих размышлениях до этого места, когда, как я уже упомянул, мой лабораторный стол неожиданно пролил свет на этот вопрос. Я начал все яснее и яснее, чем когда-либо, это отмечать, убеждаться в некоей нематериальности, туманной невесомости того кажущегося солидным тела, в которое мы облечены. Я открыл некоторые элементы, обладающие даром колебать и сбрасывать с нас эту плотскую одежду, как ветер колеблет занавеси на окнах. По двум вполне основательным причинам я не буду глубоко вдаваться в научную сторону своего открытия. Во-первых, потому как я на собственном опыте убедился, что бремя и проклятие нашей жизни навсегда возложено на плечи человека, и когда совершаются попытки сбросить его, то оно все равно наваливается на нас снова с еще более непривычной и ужасающей тяжестью. Во-вторых, потому как (что, увы, сделает очевидным мой рассказ) мои открытия не были доведены до конца. Впрочем, достаточно будет и того, что я не только сумел отличить свое материальное тело от некоторых сил, составляющих мой дух, но мне к тому же удалось составить снадобье, с помощью которого эти силы отступали на второй план, а на смену им приходили другие силы и другой облик, не менее для меня естественные, поскольку они являлись выражением и носили печать более низменных инстинктов моей души.

Я долго колебался, прежде чем решиться проверить эту теорию на практике. Я прекрасно сознавал, что рискую жизнью, поскольку столь сильное снадобье, способное встряхнуть основы моей индивидуальности, легко могло — если дозировка окажется неправильной или если принять его не вовремя, — навсегда стереть ту имматериальную оболочку, которую я хотел с его помощью изменить. Но под конец соблазн, вызванный столь исключительным и необыкновенным открытием, взял верх над соображениями здравомыслия. Задолго до этого я приготовил свою микстуру; тотчас я купил у известной оптовой аптекарской фирмы большое количество известной соли, которая, как я знал по опытам, была последней необходимой составной частью для открытого мною снадобья. И вот в одну проклятую ночь, в поздний час, я смешал все необходимые элементы, проследил, как они кипели и дымились в склянке, и, когда процесс кипения окончился, набравшись смелости, выпил эту жидкость.

Последовали страшная ломота в костях, тошнота и душевный ужас, сильнее которого человек не может испытать даже в час рождения или смерти. Потом эти муки начали быстро утихать, я пришел в себя, словно очнулся от страшного болезненного припадка. Было что-то странное в моих ощущениях, что-то неописуемо новое, и в самой своей новизне — невероятно сладостное. Я почувствовал себя более молодым, легким и счастливым физически; внутренне я испытывал какую-то беспечную беззаботность; в воображении моем быстрым роем носились какие-то беспорядочные чувственные образы, с меня как будто упали оковы долга, я почуял незнакомую, новую, но далеко не невинную свободу души. При первом дыхании этой новой жизни я ощутил, что сделался гораздо порочнее, в десять раз грешнее, стал рабом собственного греха. И в то мгновение мысль эта радовала и опьяняла меня, как вино. В порыве, вызванном новизной этих ощущений, я протянул вперед руки и тут же убедился, что стал гораздо меньше ростом.

В то время в моем кабинете еще не было зеркала; трюмо, стоящее теперь рядом со мной, когда я пишу эти строки, было перенесено сюда позже специально для того, чтобы я мог наблюдать свои превращения.

Ночь была уже на исходе, наступало утро — мои домочадцы все еще были погружены в глубокий сон. Опьяненный надеждой и торжеством, я решил проникнуть в своем новом виде в спальню. Я пересек двор, где с неба, как мне казалось, на меня смотрели в немом удивлении звезды, видя впервые за все тысячелетия своей бдительной жизни такое существо; я прокрался дальше по коридорам — чужой в своем собственном доме — и, войдя в свою комнату, впервые узрел черты и внешний облик Эдварда Хайда.

Здесь я должен рассуждать уже только теоретически, говоря не то, что знаю, но то, что мне кажется наиболее вероятным. Порочная часть моей натуры, теперь отдельно мною воплощенная, была менее крепка и хуже развита, чем добрая, которую я только что покинул. С другой стороны, в течение моей жизни, на девять десятых представлявшей собой жизнь добродетельную и сдержанную, эта порочная часть меньше пускалась в ход и поэтому была не так истощена. И именно поэтому, как мне кажется, Эдвард Хайд был гораздо стройнее и моложе, чем Генри Джекил. Как на лице одного явно лежал отпечаток доброты, так ясно и крупно было начертано зло на челе другого. Зло, кроме того (являющееся, как мне все еще кажется, смертной стороной человека), оставляло на этом теле печать уродства и разложения. И все же, когда я глядел на это уродливое отражение в зеркале, я испытывал не отвращение, а скорее какую-то приветливую радость. Ведь в зеркале был я. И эта моя ипостась казалась мне естественной и человечной. В моих глазах она выглядела более выразительной и яркой, чем та несовершенная и двойственная личина, которую до сего времени я привык называть своей. И я, несомненно, в некоторой степени был совершенно прав. Я заметил, что когда я облачался в личину Эдварда Хайда, то никто поначалу не мог подойти ко мне без видимого физического отвращения. Это, как мне думается, объясняется тем, что все человеческие существа, какими мы их видим, состоят из смеси добра и зла, а Эдвард Хайд, единственный среди человечества, состоял из абсолютного зла.

Я замешкался перед зеркалом лишь на мгновение: надо было еще проделать второй и последний опыт. Мне оставалось убедиться, не утратил ли я свою индивидуальность навсегда и безвозвратно и не придется ли мне еще до света дня бежать из дома, который уже перестал быть моим. И, поспешив назад в кабинет, я еще раз приготовил и выпил питье, еще раз перенес муки расщепления и снова пришел в себя уже с натурой, лицом и фигурой Генри Джекила.

В ту ночь я достиг гибельного распутья. Если бы я подошел к своему открытию в более благородном настроении духа, если бы я произвел опыт, находясь под влиянием чистых и богобоязненных побуждений — все было бы иначе, и из этих мук смерти и рождения я восстал бы ангелом, а не бесом. Снадобье само по себе не имело силы выбора; оно не было ни дьявольским, ни божеским; оно только сотрясало врата тюрьмы моей души; и, подобно узнику, который был заперт в этой тюрьме, вырывался на свободу. В то время добродетельная сторона моего «я» дремала; дурная же, пробужденная тщеславием, была наготове и быстро воспользовалась открывшейся возможностью. И то, что вырвалось наружу, оказалось Эдвардом Хайдом. Поэтому, хотя у меня теперь было две натуры, как и два внешних облика, одна из них была целиком злой, другая все еще была старым Генри Джекилом, на исправление и обновление двойственности которого я уж больше не надеялся. Таким образом, все случившееся целиком было направлено к худшему.

Назад Дальше