Пчелкин метнул глазами на Плакущева – Илья Максимович, согнув спину, стоял, будто перед свежей могилой.
Широковцы молчали, стараясь скрыться от сверлящего взгляда Карасюка. Даже Яшка Чухляв не выдержал и опустил свои глаза в пятки Петьки Кудеярова, а Петька, засунув обе руки за сапожный фартук, плотно сжал ноги. Только Шлёнка, распахнув с обрызганными полами полушубок, выставив из-под разорванной рубахи жирок живота, глядел на Карасюка и, казалось, говорил: «Моя хата с краю, я к этому делу не причастен, и вообще с меня нет спросу… А спросишь – наболтаю столько… что сам не разберешься».
– Ну, ты вот! – Карасюк ткнул пальцем в Петьку Кудеярова.
– Я? – Петька, будто щеночек, завизжал, словно около него повели раскаленным железом. – Я!.. Да я что? Весь народ знат, из верстака не вылезаю… Сапожник я… Я ведь это… с дурцой… С дурцой малость…
– Действительно, с дурцой, – тихо, но серьезно проговорил Панов Давыдка.
Вновь наступила тишина.
Жадно припекало солнце…
Урчали ручейки по склону Крапивного дола, в реве льдин играла Волга, чавкали, переминаясь в грязи, копыта лошадей, да где-то прокричал шелапутный петух… Этот петушиный крик не только широковцев, но и Карасюка приковал на миг к говору весны: он посмотрел вдаль – в глазах блеснула детская радость, затем их вновь затянула хмурь.
– С дурцой? – Карасюк повернулся к Панову. – А ты ведь не с дурцой? Ну, ты говори…
Давыдка прищурил глаза:
– Да что, ваша милость. Звать-то уж и не знаю как вашего брата… Все перепуталось: одного товарищем назовешь – в рожу норовит, другого господином – тоже непрочь в рожу. Так и перепуталось все.
– Как ни назовешь, да милуй, – Карасюк неожиданно засмеялся и стал совсем похож на мальчишку.
У широковцев вырвался громкий вздох, а Петька Кудеяров, скорчив кривую рожу, что-то забормотал.
– Так что, – продолжал Давыдка, – ничего и не разберешь, кто коммунист, а кто нет?… К нам намеднись из городу приезжал один, взял у моей бабы два горшка молока да спасибо сказал, и все… Коммунист значит?… А вон – татарчук-то твой из избы Плакущева тащит – тоже, стало быть, коммунист?…
Карасюк нахмурился.
А из рядов полетело:
– Разобрать трудов стоит, кто чего…
– Тут человеку грамотному надо быть…
– Да и то, – перебил всех Давыдка, – да и то – вот ты ушел, а отец твой отвечает за тебя… Его тоже, чай, поди, ой, как треплют.
Карасюк встряхнулся. Перед ним мелькнуло море, Джамбай – поселок на взморье, старик отец. Астраханские пески. Отряды. Бои и стычки. Случайная встреча с анархистом Сапожковым. Анархист этот отличался тем, что имел Длинные золотистые волосы и умел страстно убеждать тех, у кого в голове была еще «политическая каша». Такая же каша тогда была и у Карасюка: из всего, что наговорил ему Сапожков, он вынес одно: «Анархия – мать порядка». И пошел тогда Карасюк всюду насаждать анархию. Анархию насаждал, а порядка вовсе никакого не было, да и сам-то он превратился во что-то безвольное, подчиненное постороннему, тому же Емельке, человеку бессмысленно жестокому: Емелька убивал всех без разбора – детей, стариков, женщин. Когда гражданская война улеглась, отряд Карасюка стал таять. От полутора тысяч сабель у него осталось четыреста. Задержались те, которым некуда деваться: убийцы, грабители, объявленные вне закона. А так, может быть, и Карасюку хочется удрать к отцу, поваляться на песчаном берегу моря. Но этого не может быть. Вот, Емельку уже убили… И Карасюк снова нахмурился, побледнел, затем выхватил из кобуры наган и рванулся к Давыдке Панову:
– Я тебя спрашиваю: где коммунисты? А ты балясы точишь… Говори! Считаю до трех, ну!
– А-а-а-а!.. Такая у тебя народная власть! Стариков, как собак… как собак, согнал на улицу и пистолетом стращаешь… Не застращаешь! Жили, видели не это, не это видели… И тебе припомним, графчик у нас тут был, – вырвалось у Панова Давыдки.
При упоминании о графе у широковцев разогнулись спины, и сотни злых глаз глянули на Карасюка, на карасюковцев…
– Говори! – завизжал Карасюк, наставляя дуло нагана. – Говори! Считаю до трех. Раз! – он отступил на шаг. – Два!
Давыдка (не зря ему часто говорила старуха: «Эх, Давыд! Горяч ты не в меру… сильно горяч!») сорвался с места:
– Да что я тебе, коровий хвост, что ль?… Ты что, галчонок, надо мной…
Остальное завертелось в глазах широковцев с невероятной быстротой. Давыдка метнулся на Карасюка и сунулся лицом в грязь: Карасюк ручкой нагана разбил ему голову и тут же левой рукой ударил в грудь Никиту Гурьянова. Никита со страху подогнул колени и повалился на Давыдку, а Карасюк вцепился в длинную бороду Плакущева, рванул, и тот упал в ноги вороного коня, а в воздухе блеснул клочок сизой бороды.
– Сволочи!.. Я вас проучу!.. Я вас проучу… Я вас! – безумея, выкрикивал Карасюк и рукояткой нагана бил по головам широковцев.
Пчелкин хотел передать Карасюку список, но, когда в воздухе мелькнул клок седой бороды Плакущева, у Пчелкина задрожали ноги, и он невольно повернулся назад. Позади, в пасти переулка – в тридцати саженях – мелькнула река Алай, а за Алаем – залитый лучами солнца тонкий оголенный камыш… Пчелкину даже почудилось – вдалеке из камыша на прогалину выскользнула лодчонка с Захаром и Федуновым.
– А-ы-ы-ы!..
– А-ы-ы!..
– А-ы-ы-ы!..
– А! – вылетало из-под ударов нагана, и один за Другим валились широковцы в ноги Карасюку.
– А-а-а! Сволочи… Али!.. – позвал Карасюк калмыка. – Поднимай… Али!
Калмык Али стоял недалеко от Пчелкина. За спиной Пчелкина в тридцати саженях река Алай, за Алаем – густой нетронутый камыш. В камыш нырнешь – в камыше не сыскать тебя ни огнем, ни пушкой. Пчелкин затоптался, точно подрезанный конь на привязи, а затем со всех ног, встряхивая головой, метнулся в сторону и переулком помчался на берег Алая.
– Ай… Ви-и-и-й, – взвизгнул Али и припал на колено.
Пуля просвистела и чокнулась в воду. За первой пулей последовала вторая, потом третья. Карасюк закричал: «Словить!» А Пчелкин, добежав до Алая, сначала хотел броситься в воду, но бурная муть реки остановила его. Позади послышались голоса. Потом две-три пули просвистели над головой. Пчелкин перемахнул через плетень, замесил топкую грязь огорода и узкой, в зарослях ветельника, дорожкой добежал до сарая. Нырнул под сухие, развешанные на заборе плети тыквенника – замер в ожидании…
Хрустнули ветки, зашевелился кустарник набухшей вербы, из-за кустарника выросли два калмыка, раскосыми глазами глянули на реку, потом на огород, чуточку постояли. Пчелкин крепче зажмурил глаза, а когда открыл – вдали мелькнули две спины.
«Не-ет… тут, как на углях. К Егору Степановичу… он не пришел, дома, значит, сидит… К нему – прикроет!.. Хитрой!..» – со всего разбегу ударил плечом калитку – та отлетела и попятился: во дворе три карасюковца тормошили Чухлява.
– А-а-а! – застонал Пчелкин и стремглав понесся обратно. Но, добежав до середины огорода, снова попятился: на берегу реки стояли те же два калмыка.
– У-у-уй!
Визг калмыка, будто кнутом, хлестнул Пчелкина. Он подпрыгнул и, ожидая выстрела, согнулся, затем кинулся к плетню. Из-за плетня показались лохматые папахи, и несколько дул винтовок сумрачно глянули Пчелкину в лицо. Он повернул голову. Из-за другого плетня тоже поднялись лохматые папахи, и также сумрачно глянули дула винтовок.
«Отрезан», – застучало у него в голове, и в горле застряли, свернулись горьким комочком слезы. Ему страшно захотелось упасть на загон, зарыться в топкую грязь пахоты или разом превратиться в бесштанного паренька, сесть на дорожку и в удивлении посмотреть на торчащие папахи и дула винтовок.
«Тогда и спросу не будет. Тогда не будет. А сейчас?…»
В ожидании выстрела он сжался и уже представлял себе, как продырявленный со всех сторон пулями, подбитый, словно галка, шлепнется в грязь, и тогда – всему конец, всему: ему, Пчелкину, его яловочным сапогам… уж их непременно теперь снимут, достанут из кармана список и сами расправятся с явными и тайными коммунистами… Плакущев Илья Максимович один будет довольствоваться и кому-то еще взаймы даст кожи на сапоги, пуда полтора муки, самогонкой кого-то будет угощать, только уж не его – Пчелкина…
Но выстрела не было. Из кустов, оскаля зубы, вышел калмык Али:
– Ай! Давай! Давай!
«А, дурак я… – мелькнуло у Пчелкина. – Список им надо – вот и не стреляют… а я дурак…»
Быстро сунул руку в карман пиджака. В изорванном кармане запуталась бумажка – со злобой дернул ее и шагнул навстречу калмыку.
И тут же пронеслось два решения:
«Отдать… а?… Потом волком завоешь. Скажут: сколько народу подлец загубил…» И второе: «Что ж… не я отдал… не сам. Все видели – силой. Кому охота свою голову свернуть».
В этот миг карасюковец, взобравшись на плетень, обрушился сверху на Пчелкина, затем чьи-то сильные руки сдавили его, и Пчелкин, колыхаясь, поплыл над землей… Сначала он слышал гвалт мельничного колеса, потом гвалт смолк. Перед Пчелкиным мелькнули спины широковцев, сам Карасюк. И кто-то сообщил на ломаном русском языке:
– Председатель, началнык!..
– Карош, ай!
«Ага, словили, словили Федунова… Федунова», – завертелось у Пчелкина.
Калмык Али ткнул его в спину прикладом – хрястнул позвоночник, по телу пробежала холодная дрожь. Потом тело куда-то уплыло, глаза заволоклись дымкой, и Пчелкину показалось, что у него осталась одна голова, и то только часть ее – лоб, а под лбом – живое, двигающееся, светлое.
– Карош началнык! Ой, карош! – закричал еще раз Али, оглядывая Пчелкина. – Ай, карош!
Карасюк подскочил к Пчелкину, вставил ему в рот наган.
– Говори… сукин сын!
От холодного прикосновения револьвера Пчелкин отдернул голову.
– Ахметка! – крикнул Карасюк.
Ахметка выбежал с узелками из двора Плакущева, отложил их в сторону и засуетился перед Карасюком.
– Моя берим, моя берим, – забормотал он, грозя кулаком карасюковцам.
– Ахметка! Делай свое дело!
Ахметка кинулся во двор Гурьянова.
В толпе кто-то тихо, сдержанно завыл.
– Ну-у-у-у!.. Повой ты там… Повой! – еще громче завизжал Карасюк и, грозя наганом, вскочил на коня. – Винтовки!
Широковцы сбились в круг, стараясь каждый втиснуться в середину, жались, глядя только в одну сторону – на Карасюка.
С сытым, коротконогим меринком со двора Гурьянова выскочил Ахметка. Калмык Али подхватил под мышки Пчелкина и, чертя его яловочными сапогами весеннюю грязь, поволок к меринку. У Пчелкина вылупились глаза. Но, когда Али концом веревки захлестнул петлю и на второй его ноге, Пчелкин поднял к лицу ладони и будто умылся. Перед ним мелькнул лошадиный хвост, а от хвоста – к его ногам – две веревки. Он отпрянул, закричал дико, пронзительно. От его крика меринок рванулся и под гогот карасюковцев, под сдержанный стон мужиков поскакал вдоль улицы.
Желтый пиджачок вместе с рубашкой сполз с плеч Пчелкина, закатался, из ран на спине, пробивая грязь, кудерилась кровь, и трепетали кровяные разорванные мускулы.
– Ой! Живой! Живой! – разрезал гам женский плач.
Меринок шарахнулся через улицу в переулок. На повороте Пчелкин ударился о сложенный стопочкой дубняк, несколько раз перевернулся в воздухе и шлепнулся в лужу.
Из сотни грудей широковцев разом вырвался свирепый рев. Этот рев спугнул костистую лошадь под Карасюком.
Карасюк плеткой осадил коня и снова повернул его к широковцам, но те уже бежали во все стороны, и карасюковцы, догоняя, били их в спины прикладами, а Ахметка, стянув с Пчелкина сапоги, стал шарить по его карманам.
В одном из карманов он нашел влажный, загрязненный лоскуток бумаги… и кинулся к Карасюку.
– Началнык! – еще издали закричал он.
Карасюк выхватил из рук Ахметки лоскуток, пристальнее вгляделся… В верхушке расплывчато торчали три буквы – «ком».
«Ну, неужели?» – мелькнуло у Карасюка.
Где-то ухнула пушка. Над селом чиркнул снаряд, ударился в Волгу – бабахнулся, взметывая огромный столб брызг. Второй снаряд ударил в пожарную стойку, разнес ее вдребезги, а на горе Балбашихе, в двух верстах от Широкого, показался отряд кавалеристов.
– Ахметка! Забрать с собой!
Последние слова Карасюка утонули в гаме.
Улица забрызгала грязью. Отряд Карасюка быстро скрылся за околицей. На перекрестке дорог задержался, потоптался, потом конь Карасюка рванулся вправо – по направлению к селу Никольскому.
Тогда с земли поднялся Плакущев Илья. Раскачиваясь, щупая плешину на бороде, он тронулся к своему двору. Навстречу выбежала Зинка… Она попятилась от белого, поседевшего отца.
5
Яловочные сапоги Пчелкина, узелки с одежонкой Плакущева Ахметка привязал к седлу и, будто кочевник, подъехал ко двору Егора Степановича Чухлява.
Егор Степанович, обхватив сухими руками живот, сидел под сараем и корчился от боли: его уже несколько раз позывало в угол за конюшню.
– Брюхо, видно, уж так устроено, – ворчал он, – как завируха, так из-под сарая хоть не уходи.
Когда же в калитке появился Ахметка, Егор Степанович побледнел и, улыбаясь, тыча пальцем в живот, заговорил:
– Уй-уй, знаком, трещит мало-мало.
Ахметка заржал, щуря раскосые глаза:
– Ты Якыф?
– Нет Яков! – И Чухляв вновь кинулся в угол сарая. Сидел обдумывая: «Чего гололобому понадобилось?»
А через село, будто сдирая крышу сарая, пронесся снаряд. Он взорвался на огороде Николая Пырякина. В щелку задней дверцы Егор Степанович видел, как брызнула от взрыва во все стороны сырая земля и осколок снаряда шлепнулся в лужу. Ахметка, тревожно стуча винтовкой о колесо телеги, крикнул:
– Эй-й! Шалтай-болтай нельзя! Якыф давай! Давай Якыф!
Яшка вышел на крыльцо, бледный, растрепанный:
– Что тебе?
– Лошадь есть? Кобыл там, мерин там?
Егор Степанович второпях оторвал у штанов пуговицу – обозлился, повертел ее в руке, затем воткнул один конец гашника в петельку и затанцевал перед Ахметкой:
– Какая у нас лошадь? Не лошадь, а глядеть неохота – одер! На махан не пойдет… Иди хоть сам погляди, – и ввел татарина в конюшню.
– Ай, ай, – Ахметка покачал головой, глядя на лошадь, – зачем так, а? Моя так – когда солдат тащил… Красный солдат тащил, моя глаз пускал, мой глаз кривел. Ай, ай – глаз кривой был.
– Не-ет. Не-ет, знаком. Ты думаешь, нарошно с лошадью? Ну, чай, кто себе враг? Не-ет. С осени с ней беда случилась.
Егор Степанович пустился рассказывать про беду, а Ахметка, не слушая, вышел из конюшни и направился под сарай.
– Во-он… прихлопнуть… топором, – тихо шепнул Яшка, показывая отцу на торчавший в чурбаке острый топор.
– Что ты? Что ты? – Егор Степанович затрясся и зацарапал затылок острыми, длинными, грязными ногтями. – Другое что.
– Что другое? Давай… В Волгу сбросим.
– Не-ет! Ты беги-ка, там за печкой две бутылки первачу стоят. Тащи… Ну, знаком! – Чухляв ринулся к Ахметке. – Чужая лошадь та. Чужая, не наша.
Ахметка вывел пегую кобылу. Кобыла вздыбилась, вырвалась из рук и, прижимая уши, поскакала по двору.
– Вот, какая стерва! А кусается – страх! – постращал Егор Степанович.
– Ах, карош! – взвизгнул Ахметка. – Якыф давай! Давай Якыф!
– Яков будет, она туда пошел, – Егор Степанович пальцем щелкнул под подбородком и, ломая язык, обнял Ахметку пониже плеч. – Кунак, айда! Кунак!
Из избы с двумя бутылками первачу выбежал Яшка. Егор Степанович, показывая на бутылку, сильнее потянул Ахметку в избу.
– Айда, кунак! Гость дорогой будешь… Люблю брата вашего. Хоть вера разная, а бог-то один! Айда!
Ахметка упирался, скалил зубы, потом потянулся к бутылке и разом выпил ее до дна.
«Ну и жрет», – подумал Егор Степанович.
– Нца, – чавкнул Ахметка и решительно почесал левую щеку. – Давай, Якыф! На лошадь давай. Началнык Карасюк давай! А то резить будем.
Егор Степанович в злобе зашипел на Яшку:
– Пес! У-у, дьявол! Чего наделал? Чего наделал, говорю. А-а? Вот через тея… и лошадь через тея… Ах, ты, господи, – и опять к Ахметке. – Знаком, чужая лошадь. Не наша. Ну!
У Яшки от упрека отца задрожали губы, лицо налилось кровью.
– Ты-ы-ы… ты все, – Егор Степанович повернулся к нему. – Через тебя и люди страдай.
– Ну, верну тебе лошадь. – Яшка со всего разбега вскочил на лошадь и обратился к Ахметке. – Ты, исковыренный, айда!
– Куда ты?… Яшка, куда ты?
Не успел Егор Степанович выбежать за калитку, как два всадника галопом скрылись за околицей.
Самогонка вскоре ударила Ахметке в голову… Расплюснутый нос будто еще больше расплюснулся, ушел в щеки, глаза превратились в щелки, и вытаращились круто обрубленные, жесткие усы.
– Карасюк, а-а-а, началнык карош, – бормотал он, – моя Карасюк. Ахметка… Ахметка берим, Карасюка берим, мало-мало берим… базар. Ой, Карасюк… Ай!
А когда они выехали в открытое поле, Ахметка, поправляя у седла яловочные сапоги Пчелкина, протянул измятый лоскуток бумаги. Взяв лоскуток, Яшка разгладил его, долго всматривался в расплывчатые, замазанные грязью слова и единственно, что мог прочитать в загибе, – это «Яшка Чухляв». Кровь разом бросилась в лицо, листок задрожал в руке.
«В коммунисты вписал… Пчелкин вписал? Ну да, он, громила. Себе башку сломил и другим… Листок-то спрятать… а? А без листка что мне?…»
– Давай, Якыф, давай, – Ахметка протянул руку к листку. – Лошадь давай, деньги давай, шурум-бурум давай – сам гуляй!.. Девкам гуляй, кунак гуляй. Что молчишь? Язык терял? – он раскосо посмотрел на Яшку, засмеялся, покачнулся и еле удержался в седле.
– Ну, знаком… Лошадь возьмешь? Бери, черт с тобой. А денег у меня нет. Где возьму денег?
– У-у-у… скупой, ай, ай, скупой. Лошадь драл, драл.
– Да. Железный. В селе Железным зовут, – согласился Яшка, понимая, что татарин говорит про его отца. – А с тобой друзья будем, – по-отцовски ломая язык, продолжал он, – коммунистам башки колотить будем. Ух-ух!
– Есть коммунист? – встрепенулся Ахметка.
– Ну, еще бы нет… много коммунистов… во-он – там много, – показал он вдаль на село Алай.
Слева за сосновым бором мелькнула колокольня Никольской церкви, и впереди зазияла пасть Бирючиной ямины. Справа вилась через гору Балбашиху дорога в Подлесное; чуточку в стороне от дороги, будто у огромного арбуза вынут ровный ломоть, тянулся Долинный дол.