— Слышь, опять декарабствуют. Визжат аж. Никакой управы на людей нету.
Иван Иваныч поднялся, прошлепал босыми ногами до окна и осторожно отогнул занавеску. Долго вглядывался в темноту и наконец различил две неясные фигурки, удаляющиеся к реке. Одна, которая была впереди, прихрамывала.
— Кажись, и до Польки добрались, — сказал Иван Иваныч. — Ну, ничего, недолго им осталось. Григорьев мужик крепкий, он им повадки шибко не даст.
Иван Иваныч еще постоял у окна, посмотрел, но улица была пустынна, и он, опустив занавеску, вздохнул, почесал затылок и пошел досыпать.
Жохов от крика проснулся сам. Тяжело, матерно выругался и сунул голову под подушку.
Фаина и мужики крика не услышали, они пели песню про крокодила Гену.
Кузьма сразу вскочил с кровати, ничего спросонья не понимая, бросился к дверям, думал, что стучат в сенки.
— Куда ты? — жена подняла голову от подушки.
— Слышишь? — Он теперь догадался, что стучали в ворота и кричат на улице.
Жена тоже вскочила с кровати и включила свет. Истошным голосом заблажила:
— Куда, дурак! Приезжие у Файки! Зарежут! Дурак, пришибут! У тебя ж ребятишки!
Она растопырила руки, будто собиралась схватить и удержать его. Кузьма натянул брюки, оттолкнул ее и выскочил босиком и в майке.
— Да куда же ты, дурак!
Но он уже не слышал. Перемахнул через забор и бросился на крик, вслед за удалявшимися к реке фигурами. Он узнал голос Поли и хотел сейчас лишь одного — успеть и защитить ее.
Поля добежала до ветлы, прижалась к холодному комлю и оглянулась — Копченый был совсем рядом. Она не ожидала увидеть его так близко, отступила, обходя ветлу, ноги подкосились, и вдруг она услышала нарастающий шорох, вскрикнула, но ее уже потащило и бросило вниз. Подмытый яр обвалился и Поля вместе с глыбой сырого песка полетела в Обь.
Кузьма на бегу отшвырнул Копченого и прыгнул следом.
Холодная вода обожгла его. Он ударился о дно, выпрямился, и течение тут же стало вымывать песчинки из-под босых ног. Разгребая руками песок, свалившийся с яра, Кузьма искал Полю, захлебываясь водой и обжигающим грудь холодом. Он нашел ее быстро, выдернул из песка, из воды и, пугаясь легкости ее тела, молчанию, бросился наверх. Там, на берегу, положив Полю себе на колени, прижался ухом к груди: Поля дышала.
Он бежал от Оби до больницы, не переводя дух. Долго стучался босыми ногами в закрытые двери, пока их не отперла заспанная нянечка. Оказалось, что врачиха Борисенкова дома, и Кузьма, уложив Полю на кушетку, кинулся обратно на улицу.
— Сапоги хоть возьми! Босиком! — успела крикнуть нянечка, но Кузьма возвращаться не стал. Словно во сне он добежал до дома Борисенковой, поднял ее, вернулся в больницу и только теперь почуял, что правую ногу сводит судорогой, а сам трясется, как в лихорадке. Зубы чакали, и на лбу выступил пот.
— Иди домой, без тебя управимся. На-ка вот сапоги, налезут? Да халатишко накинь.
Нянечка подала ему растрепанные кирзухи и старый халат. Кузьма натянул сапоги и, забыв про халат, вышел на улицу. Брел по спящему, темному Оконешникову и повторял про себя одно и то же: «На минуту раньше и успел бы. На минуту».
К утру холодало, и Кузьма обжимал голые плечи ладонями, дрожал и сжимал зубы, чтобы не стучали.
В доме у Фаины все еще гуляли.
Сапоги у Григорьева были измазаны в грязи, шинель измята, шапка на затылке едва держалась. Он давил крепко сжатыми кулаками в стол Карпова и шептал, срываясь на хрип и брызгая слюной:
— Доволен?! Доволен?! Тебя ж, мямлю, посадить надо! Довоспитывался! Вон, иди погляди!
Карпов сгорбился, голова ушла в худые плечи, он сидел и молчал, даже не глядел на Григорьева, кулаки которого сжимались все туже.
Возле сельсовета стоял милицейский воронок, и в нем, охрипнув, сипела Фаина, билась головой в железный борт. Вася валялся в углу под лавкой, натягивал на голову фуфайку и глухо стонал. В кабине, зажатый с двух сторон милиционерами, сидел Копченый, сунув черноватое лицо в ладони.
20
Выдохлись дожди, за кромку бора скатились пустые тучи, и сразу придавил землю настоящий мороз. Затвердил разбитые колеи дорог, старательно выбелил инеем бор, забоку и деревню. Солнце, выползая в небо, успело нахолодать и земля за день нисколько не оттаяла, она лишь слегка повлажнела на дорогах от машинных колес.
К ночи снова потеплело и пошел снег.
Густой и влажный, он нахлобучивал на крыши домов белые шапки, не скрипел под ногами, а только чуть слышно хрупал, основательно и плотно укладываясь на долгую зиму.
Оконешниково утонуло в белом. Утро наступало незаметно, нигде не светлело, лишь большие белые хлопья виделись теперь отдельно, а не сплошняком.
Рано утром Карпов вышел из дома, оставляя следы на нетронутом снегу, он направился не к сельсовету, а свернул в узкий переулок, который выходил на зады деревни, на обской крутояр.
Река с темной водой, видной только у берегов, принимала в себя белый снег, но не светлела и оставалась прежней — холодной и неуютной. Не только Обь было видно с крутояра, но и все Оконешниково, накрытое снегопадом. Карпов долго глядел на село, безошибочно, только по неясным очертаниям угадывал: где чей дом, где школа, а где магазин. Он все знал про это село, в котором родился и вырос, но сейчас смотрел на него как чужой, пытался смотреть со стороны. И после всего, что случилось за последние дни, после долгих и тяжелых раздумий, он теперь ясно и отчетливо видел, как нависла над родным Оконешниковом беда. И как при всякой подступающей беде, заметивший ее, должен был забираться на колокольню и бить, бить, бить во все колокола, какие только есть. Бить и будить людей, отрывать их от сна и от еды, лишать покоя и поселять в них неутихающую тревогу.
Он знал, что иного пути ему нет и не будет. Он решился.
Еще раз посмотрел на село, стряхнул с воротника снег и пошел к сельсовету. В сельсовете, не раздеваясь, он открыл в своем кабинете сейф, вытащил пять ватманских листов, скрученных в трубку, еще раз прочитал, что было на каждом из них написано, и позвал уборщицу Мотю.
— Развесь объявления.
Мотя кивнула головой, взяла листы под мышку и отправилась искать молоток и гвозди.
Первое объявление, как обычно не читая его, она приколотила на магазин, а второе решила приспособить на клуб. Поднялась на крыльцо и вдруг увидела, что у магазина перед объявлением целая толпа, а люди все подходят и подходят. Ей стало интересно, она развернула один лист и прочитала, не поверила написанному и еще раз по слогам:
«Объявление
Сегодня, 20 октября, состоится суд над жителями села Оконешниково. Начало в семь часов вечера, в клубе. Явка строго обязательна всем.
Сельсовет».— Как это — суд? — спросила Мотя и присела.
21
В душном, горячечном бреду он, долгожданный, снова пришел к Поле, протянул руку и ласково шепнул: «Пойдем». Поля потянулась к нему и тут же отшатнулась от резкого, тошнотного запаха перегара.
— Я не пойду, — не размыкая губ, ответила она.
— Почему, ты же ведь так хотела пойти со мной? Хотела, чтобы люди глядели на нас и становились счастливыми.
— Тебя нет. Ты — ложь. В книгах — тоже ложь. А всех людей я ненавижу — они тоже ложь. Они никогда не будут счастливыми, они стали злыми как собаки. Я хочу умереть и никого не видеть. Не мешай мне.
Но он все тянул руку, все хватал ее за плечо, а она молчком отбивалась и никого не звала на помощь, потому что, действительно, никого не хотела видеть.
22
От снега объявления намокли, краска поползла, буквы изуродовались и стали похожими на каракули. С самого утра перед объявлениями толкались люди, обсуждали, шумели, ничего не могли понять. Оконешниково гудело от разговоров.
Первой в сельсовет за объяснениями пришла бабка Шаповалиха. Карпов догадался об этом по притворно немощным вздохам, которые доносились из-за двери.
— Извини, Митрий Палыч, прости уж меня, Христа ради, ох, совсем здоровьишко не стало. — Бабка боком засеменила от порога к столу. — Так правда-нет, суд-то будет? Всех, значит, судить-то? А я вот…
— Правда, — оборвал Карпов. — Всех!
— И тебя?
— И меня. Так и передай. Понятно?
— Вроде, понятно, а только в чем провинились-то?
— Вечером растолкую. Ступай.
Закрыв дверь, бабка уже не охала, не стонала — резво топала по коридору. Карпов, подперев голову руками, тупо глядел в стол. «Суд, — думал он, все больше и больше ожесточаясь. — Суд. И главный приговор — самому себе. Суд».
Резкий телефонный звонок заставил его вздрогнуть. Карпов машинально снял трубку и сразу пожалел об этом: «Эх, черт, надо было не брать, рано еще». А в трубке уже слышался сердитый, громкий голос председателя райисполкома:
— Карпов, ты чего там чудишь? Какой такой суд проводить надумал?
— Народный.
— А кого судить?
— Всех.
— Слушай, ты не тронулся? Может, тебе врача подослать?
— Не беспокойтесь, я в своем уме.
— Ну а если в уме, то сейчас же сними объявление и скажи всем, что это ошибка.
— Теперь уже…
Но председатель райисполкома бросил трубку.
А за окном все валил и валил снег, не сбиваясь, размеренно, толстым, пушистым слоем накрывал село и округу.
Жохов вломился с треском и с грохотом. Трахнул дверями и заговорил, а показалось, что закричал — тесен был кабинет для его голоса.
— Выходит, меня судить?! Выходит, я за алкашей отвечать обязан?! Обязан, спрашиваю?! Пятнадцать лет из лесосеки не вылезаю! А орден мне что, за красивые глазки дали?! Я его вот этими руками заработал, вот, видишь? — Он растопырил две пятерни, крепких и желтоватых от мозолей, отполированных работой, как ручка старой лопаты. — Они водку жрали, жили в свое удовольствие, а я вкалывал! А теперь за них отвечать? Не выйдет! Плевал я на твой суд и на тебя вместе с ним! Плевал! Понял? В гробу видал, в белых тапочках! Если уж судить, так тебя! Чего ты их по головке гладил, садить надо было!
Карпов слушал Жохова и понимал — ничего ему сейчас не втолкуешь. Жохов половинок за душой не держал, и если уж говорил так, значит, верил в то, что говорил.
— В райком пожалуюсь! Из партии тебя вытурить за такие штуки!
— А на суд все-таки приди.
— Издеваешься?! Ноги моей не будет! За эту дрянь я не ответчик!
Уходя, Жохов еще раз трахнул дверями.
Зазвонил телефон. Карпов трубку не поднимал. Ему сейчас совсем ни к чему разговаривать с председателем райисполкома. Снова могут прийти сомнения, а они ему не нужны. Сегодня, скорее не умом, а сердцем, дошел он до одной простой мысли: у каждого человека наступает в жизни минута, когда он должен строго и отчужденно взглянуть на самого себя и на дело, которое делает. Взглянуть и дать оценку по совести. Он решился и взглянул, вздрогнул и увидел: он плохо справлялся со своим делом. Он отдалился от людей. И люди перестали ему верить. Карпов уже вынес себе приговор — с председателей ему придется уйти. Но прежде, чем уйти, он устроит такой набат, который услышат даже глухие. Он сможет, найдет в себе силы и достучится до оконешниковских жителей, смоет с их глаз привычную пелену и передаст тот неприкрытый ужас, ту леденящую оторопь, какую испытывал сам: гибнут люди, живые люди, гибнут при общем молчании и спокойствии.
— Митрий Палыч, — в дверь кабинета просунулась Мотя. — К телефону кличут.
— Скажи, что меня нет.
Мотя исчезла, но через некоторое время просунулась снова.
— Шибко строжатся, Митрий Палыч, найдите, говорят, и все. Из райисполкому звонят.
Карпов подумал и пошел к общему телефону, который стоял в коридоре на старом стуле. Снова звонил председатель райисполкома.
— Ты не прячься, Карпов. Меня не проведешь. Почему объявление не снял?
«Кто же все-таки доносит? Ведь сидит кто-то и звонит».
— Я не прячусь.
— Ну, ну. Вставляй очки. Я тебя, Карпов, насквозь вижу, ты что, хочешь ход конем сделать? Вот, мол, глядите, не я один виноват. Нет, дружок, за чужими спинами не спрячешься, за все ответишь. И за дурость сегодняшнюю тоже ответишь. Короче, я шутить с тобой не собираюсь. Сейчас же сними объявление! Сними и доложи мне!
Карпов положил трубку и вернулся к себе в кабинет.
В коридоре послышались шаги и он, усмехнувшись, подумал: «Кто там еще?!» Пришел Иван Иванович Ерофеев. Он аккуратно стряхнул снег с шапки, внимательно оглядел председательский кабинет, словно был тут впервые, и сел на дальний стул. Было в его поведении, в том, как он зашел и сел, что-то новое. Что? Карпов с интересом ждал, когда Ерофеев заговорит.
Иван Иваныч не торопился. Еще раз оглядел кабинет, аккуратно кашлянул в кулак, посуровел лицом и в глазах его, когда он бросил взгляд на Карпова, тоже появилась суровость.
— Я вот что, товарищ Карпов. Заявление хочу сделать, как депутат. С вашей выдумкой насчет суда я не согласен. И на мои сигналы раньше вы тоже не реагировали. Поэтому я на вас буду жаловаться, официально.
Карпов усмехнулся. Он понял, что Иван Иваныч на нем, как на председателе сельсовета, поставил крест. В мыслях уже снял с поста, теперь старается отмежеваться и, загадывая наперед, обеспечивает себе прежнюю жизнь — на виду. «Какого же черта, спрашивается, он столько лет при мне был? Его же гнать надо было в три шеи и на пушечный выстрел к сельсовету не подпускать. Эх, поздно понял!» И тут же Карпов подумал: «А ведь выплывет, и при новом председателе выплывет. Опять, как дерьмо, на виду и наверху будет…»
— А знаешь, Иван Иваныч, ты, кажется, поторопился. С председателей-то меня не снимут. Я тебе точно говорю. Поторопился. Останусь я. И уж тогда, будь спокоен, я тебя сниму.
Ерофеев удивленно вытянул лицо, глаза у него тревожно забегали, видно было, что он лихорадочно соображал и за короткий момент успел о многом подумать. Решил для себя и сказал:
— Нет уж, Дмитрий Палыч, и не надейся, снимут, как пить дать, снимут. От заявления своего я не отказываюсь.
После его ухода Карпов долго не мог отдышаться от злости, и в этой злости родилась мысль: а почему он заранее приговорил себя, почему он заранее смирился с тем, что его снимут. Ведь именно теперь, когда все понял, он должен остаться на своем месте. Именно теперь! Сейчас слова его будут доходить до людей, потому что слова эти в будущем Карпов будет произносить не только по должности и по обязанности, но от боли своей выстраданной будет произносить их. А такие слова не могут не дойти до души. Да только такие слова и дойдут. Не те, измусоленные на бумагах и в пустопорожней говорильне, а те, что говорятся так, будто рвут живое тело. «Проникнись, сукин сын, застрадай, заболей, заплачь, а уж только потом иди к людям и говори с ними! Нет, голубчик, ты останешься, до последней возможности останешься и всю жизнь оставшуюся будешь покрывать свой грех!» Окончательно решившись, окончательно остановившись на этой мысли, Карпов испытал что-то похожее на просветление. Будто шел он темной непролазной дорогой, потеряв ориентиры, и вдруг увидел впереди в кромешной темноте яркий и верно светящийся огонек. Огонек не шарахался, не колебался, светил строго и стойко, и этим самым придавал уверенности.
Закрыв глаза ладонью, задумавшись, Карпов и не заметил, как тихо вошла в кабинет Домна Игнатьевна. Она громко поздоровалась, и он вздрогнул. Домна Игнатьевна села напротив и стала внимательно его разглядывать.
— С лица-то тебя перевернуло. И то сказать, дело-то непростое. Не думала, что насмелишься, а ты, оказывается, рисковый.
— Как думаешь, Домна, испортился народ, нет?
— На-ак, народ-от не мясо, на жаре не прокиснет. Народ-то никогда не испортится, а вот запашком кое от кого потянуло. А раз уж учуяли, что гнильцой тянет, кричать надо, во всю ивановскую кричать. Чтоб все слышали. Я седни на суде все скажу. Ты мне бумажки-то мои верни, я и про них скажу.
Домна Игнатьевна спрятала бумажки в карман фуфайки, посидела, помолчала и поднялась.
— Ладно, пойду я.
Улыбаясь, Дмитрий Павлович смотрел в окно и видел, как Домна Игнатьевна, поправляя платок, перешла дорогу и направилась вдоль улицы скорой, торопливой походкой, переваливаясь уточкой с боку на бок.
— Здорово, чудо горохово!
С такими словами шагнул через порог директор леспромхоза. Тиснул худую, длинную ладонь Карпова и потребовал:
— Давай рассказывай, чего напридумывал. Я сегодня из города, в райисполком захожу, а там только про тебя и разговоры. Долго думал?
— Порядком. Объявление читал?
— Ну.
— Там все сказано.
— А ты не лезь в бутылку, не лезь! Я, может, тебе помочь хочу.
— Уговаривать пришел? Только по-честному?
— Послушай, зачем тебе все это надо? А? Тебе ж после этого такого пинка наладят — лететь и кувыркаться… Ну, случилось, не смертельно, было и хуже, рядовой, можно сказать, случай. Потрясут и забудут, чего ты добьешься своим судом?
Карпов поднялся из-за стола, сгорбился, сунул руки в карманы и медленно стал прохаживаться, изредка поглядывая в окно, за которым по-прежнему ровно и сильно шел снег. Снег сегодня успокаивал Карпова, и он, отрываясь от своих мыслей, бросал взгляды в окно, про себя отмечал: «Идет, молодец». И тихо радовался упорству снега.
— Товарищ директор Оконешниковского леспромхоза, вы опоздали с уговорами. До начала суда осталось два часа. Теперь, даже если снять объявления, люди все равно придут. Я доволен, что они не сняты.
— Брось дурака валять. Я по-серьезному.
— А ты думаешь, я ради шуток за это взялся?! Года не те — дурачка валять. Пусть каждый самого себя спросит — как мы людей проглядели? Ведь они здесь, у нас, докатились, на наших глазах. Выходит, что мы уже друг за друга не ответчики. Ты вот хоть раз говорил с ними? Не как директор, а по-человечески? Да тебе ж некогда! Некогда! У тебя время только на десять минут хватает, чтобы стружку снять. Что, не так?