— Вы не поможете мне в городе устроиться?
Мужчина удивился и стал расспрашивать, какая у нее профессия, но женщина перебила:
— Что ты как на допросе! Смотри, такой прелестный цветочек в глухомани. Эту красавицу только чуть приодеть, ну, ты же можешь. Позвони.
Фаина сидела, едва дыша. Судьба ее решалась так, как она хотела.
Кузьма кричал на нее и размахивал руками. Его обычная веселость пропала, и он становился еще неказистей в своих стоптанных кирзовых сапогах с вывернутыми наружу голенищами, в кепке с огромным козырьком, в широкой, не по плечу, вельветке. Глядя на него, Фаина думала: как же она раньше не видела? На короткий миг кольнула жалость к Кузьме, но жалость была, как к чужому, не та, которая не дает покоя.
Кузьма начал материться. Прошла и жалость. Фаина смотрела на него и улыбалась.
Заметив эту улыбку, Кузьма осекся, понял, что Фаину не отговорить, плюнул и тихо прошептал:
— Истаскают тебя, как тряпку, и выбросят. И черт с тобой! Я еще припомню, посмотрю на тебя, на выброшенную!
Нахлобучил на глаза кепку и не оглядываясь заторопился прочь. Фаина тоже пошла, только в другую сторону.
Приезжие обещание свое сдержали и устроили Фаину в ресторан, пока на кухню, а потом, когда обвыкнется, глядишь, и перейдет в официантки. Ресторан ошеломил ее. Звоном, гамом, многолюдьем, роскошью, музыкой. Но привыкла и освоилась быстро, через полгода она уже ловко бегала между столиками с подносом, не забывая при этом улыбнуться и качнуть бедрами — наука, оказывается, тоже не шибко хитрая. Первым ее городским женихом стал директор магазина «Одежда». Яркие витрины этого магазина видны были из окон ресторана. Директор, еще не старый пятидесятилетний мужик, одевал ее как куколку, на своей машине возил в ателье и сам заказывал платья. Иногда Фаине казалось, что это сон, что вот придет завтрашнее утро и она проснется в материной избе, где по стенам шустро носятся тараканы. Но рядом были вещи, была веселая жизнь, все настоящее, не приснившееся, и Фаина жила. И веселилась, веселилась. Веселилась даже тогда, когда директор магазина ее бросил. Но она уже не была той ошеломленной, деревенской дурочкой с вытаращенными от удивления глазами, она была уже опытной женщиной, хорошо понимавшей, что жизнь надо брать за глотку. И она брала — обеспеченных, уверенных мужиков, приходящих в ресторан, на ее долю хватало. Но попутала нелегкая, захотелось денег больше, чем давали ей. Фаина стала помощницей директора ресторана и завпроизводством. Однако теплую компанию накрыли. Фаина к тому времени затяжелела и, как предчувствуя, все оттягивала неприятное больничное дело, а когда началось следствие, смекнула — это единственное, что может ее спасти. И не ошиблась. Суд к будущей матери отнесся по-божески.
Жизненная дорога, сделав крутой поворот и чуть не опрокинув на нем, привела Фаину в низенький деревянный барак. Он стоял неподалеку от глубокого оврага, заваленного мусором, кое-как, на живульку, сколоченный из толя и досок еще в войну, — один из тех бараков, какие густо лепились друг к другу на городской окраине.
На руках грудная Поля, денег почти нет, и хозяйка, нудливая непричесанная старуха в шлепающих домашних тапках, каждое утро напоминала, что только из жалости сдает ей, непрописанной, комнату. Плату брала за два месяца вперед.
Самодуровка — так называли бараки вдоль оврага — отличалась узенькими переулками, где и двоим не разойтись, скрипучими мостками и непроглядной темнотой по ночам. Соседи частенько дрались и плакали.
Новая жизнь пугала Фаину, она боялась ее, как боялась ходить в уборную, которая стояла на высоких тонких столбах, врытых в склон оврага, поскрипывала и пошатывалась, грозя свалиться в любую минуту. Фаина кинулась по старым знакомым, но все ей дружно советовали переждать, пока, мол, не время. Переждать Фаина решила в Оконешникове, распродала последнее, что оставалось, и поехала домой.
— Выкинули? — не скрывая злорадной усмешки, спросил ее Кузьма при первой встрече и сам же, довольный, ответил: — Выкинули.
Фаина промолчала, она надеялась, что еще выберется. А тут, как яичко к пасхе, подоспело и предложение заведовать «Снежинкой». Она с радостью согласилась, и жизнь пошла почти прежняя, такая же веселая, но в этот раз Фаина не заметила того момента, когда всерьез стала пить, а не заметив его, не замечала и многого другого. Не замечала, что уже не мечтает о возвращении в город, не думает о том, что еще утрет нос Кузьме, да и вообще были бы деньги да магазин работал…
…Дежурка остановилась у крыльца леспромхозовской конторы, мотор заглох и стало слышно, как с днища кузова стекает жидкая грязь. Фаина спрыгнула на деревянный тротуар, огляделась, поймала украдкой брошенный взгляд Кузьмы и отвернулась. Наступающий день показался ей таким противным, что она даже сморщилась. Махнула рукой, развернулась и пошла обратно в Оконешниково.
8
За ночь Галина собрала вещи, которые, как она считала, понадобятся в первую очередь. Все, что понадобится не скоро, оставляла. Но ей лишь казалось, что собирается она с умом и толково. На самом деле складывала в чемодан, что попадало под руку: флакон с одеколоном, почти пустой, старое настольное зеркальце с трещиной, вышитую накидку со швейной машинки, будильник, а белье, не разглядывая, вообще свалила кучей. Чемоданы были полными, она их едва закрыла. Села передохнуть, огляделась и поняла, что почти все остается.
— Никуда уж, видно, не денешься…
Она сказала эти слова и ей стало страшно от мысли: ведь бежит, бежит, закрыв глаза, от запутанной своей жизни, наугад, не дожидаясь увольнения в леспромхозе, не зная, как примет ее тетка, живущая в соседней области, а главное — не повторится ли и там прежнее? Закрывала глаза и отмахивалась от страшного вопроса. Ей хотелось уйти от него. Галина надумала принести воды, взяла ведра, вышла на крыльцо и остановилась, вдруг дошло до нее — вода больше не понадобится, через несколько часов придет автобус. Вернулась назад, оттащила к самому порогу чемоданы. Скоро идти на остановку. Но еще оставалось у Галины несделанное, самое главное, отложенное напоследок. Из комода достала она черный полушалок, низко, по-старушечьи подвязала его, почти закрыв глаза.
Едва она успела выйти в переулок, а навстречу ей уже семенила, спотыкаясь, бабка Шаповалиха. Увидев Галину, бабка засеменила еще быстрей. Маленькое дряблое лицо, похожее на сморщенную картошку, вытащенную летом из погреба, было озабоченным и жалостливым. Галина хотела юркнуть назад в ограду, да куда там!
— Подожди, милочка, подожди меня. — Бабка подсеменила к ней и перевела дух. — Здоровьишка-то совсем нисколько не стало, чуток прошлась и заздыхалась, спину как железом кто тычет, ноет и ноет. Дело-то, милочка, какое нехорошее, мне его вчера уборщица сельсовета рассказала, Мотя Звягина. Григорьеву в районе велели, чтобы выселил тебя, к тюремщикам куда-то. От страхи-то, а?! А Дмитрий-то Палыч возьми да запрети ему. Него там у них было, говорит!
Бабка ждала, что ответит ей Галина, и тогда она со спокойной душой пойдет рассказывать про этот ответ. Но Галина молча обошла бабку и, не оглядываясь, почти побежала по переулку. Приостановилась только за деревней, на горке, когда показалось внизу, примыкающее к самому краешку бора, деревенское кладбище. Подняла глаза и сразу увидела одинокую, изогнутую березу, уже совсем голую, и внизу, под ней, голубую железную оградку и голубой железный памятник. Галина побежала вниз, поднимая рукой полушалок, чтобы лучше видеть, побежала так, будто не к могиле, а к живому Алексею несли ее ноги, к Алексею, который защитит, обогреет, отведет все беды, даже самые страшные.
Маленькие воротца чуть слышно скрипнули и сами закрылись за ней, тихонько звякнув защелкой, словно знали, что никого сюда больше пускать не надо. Дерн, которым Галина еще по весне обложила могилу, растрескался, высох, трава на нем давно завяла, а в щелях между усохшими кирпичиками пробилась горькая полынь. Царапая о нее лицо, Галина упала плашмя и замерла, раскинув руки. Она не кричала, не голосила, а лежала и тихонько постанывала. Потом замолкла, вслушиваясь, но лишь один ветер посвистывал в голых ветках березы, да растрепанный воробей, что примостился под крестом соседней могилы, изредка подавал тоненький голосок. Галина старательно продолжала вслушиваться, сама не зная зачем, но из-под кирпичиков дерна не доносилось ни звука. Тишина там была, какой и положено быть на кладбище. Уже не в первый раз вслушивалась Галина в эту тишину, ожидая, что вот-вот донесется до нее хоть какой-то звук, тот, который однажды так ее напугал.
После похорон Алексея прошло три дня. Каждый вечер, забываясь, Галина выглядывала на улицу в окно, смотрела на улицу и ждала. На третий день к свекровке, которая приезжала на похороны, пришли старухи. Посидели, повздыхали, поговорили о покойном, потом начали рассказывать друг другу, что всегда рассказывают в таких случаях, не очень-то веря своим рассказам, но и не очень-то сомневаясь в них.
После похорон Алексея прошло три дня. Каждый вечер, забываясь, Галина выглядывала на улицу в окно, смотрела на улицу и ждала. На третий день к свекровке, которая приезжала на похороны, пришли старухи. Посидели, повздыхали, поговорили о покойном, потом начали рассказывать друг другу, что всегда рассказывают в таких случаях, не очень-то веря своим рассказам, но и не очень-то сомневаясь в них.
У одних покойника вынесли вперед головой из избы, и он снился всем домашним, жалуясь, что его не могли даже похоронить как надо; у вторых другая история случилась — не закрыли покойнику глаза, а он еще двоих подглядел из семьи.
— У вас-то все хорошо, все по-людски, — успокаивали старухи свекровку и дальше перечисляли страшные случаи.
Галина слушала краем уха и даже не обратила внимания на эту историю — мало ли чего старухи наговорят. А история такая. В одной деревне помер молодой мужик. И стало сниться жене, будто живой он и будто просит могилу раскопать, выручить его. Жена всполошилась, подняла всех на ноги. И на своем настояла. Приехала милиция, могилу раскопали, открыли гроб, а там — батюшки мои! — покрывало в ногах, рубаха порвана, пальцы в крови, а от крышки гроба прямо щепки отколупаны, видать, хотел, бедняга, вырваться.
Бабки ушли. Галина легла спать и во сне увидела живого Алексея. Утром вчерашняя история уже не казалась выдуманной, наоборот, она стала самой настоящей правдой.
Тайком от свекровки Галина ушла на кладбище и там, припав к свежему, земляному холмику, к сырому, желтому песку, уже накрытому снегом, напряглась, вслушиваясь изо всех сил, до звона в ушах. И вдруг оттуда, из-под земли, донеслись до нее глухие звуки, они упорно пробивались из глубины, и когда им совсем немного оставалось, чтобы вырваться наружу, они таяли, как тает легкий вздох, а дыхание после него уже неразличимо.
Дикий страх затряс Галину, она не помнила, как бежала с кладбища, не помнила, как оказалась в сельсовете и как требовала от Карпова, чтобы он разрешил разрыть могилу. Она не слышала ни себя, ни других — в ушах все еще стоял тот звук, пробивающийся из-под земли.
— Галя, успокойся, успокойся. — Чья-то легкая рука прикоснулась к ее плечу. Галина вскинула голову и увидела врачиху Борисенкову и много людей, набившихся в кабинет в Карпову. — Успокойся, он не может быть живым, его же анатомировали, понимаешь?
Галина уперлась взглядом в ее большое, морщинистое лицо и поняла, что врачиха говорит правду и никакой надежды быть не может.
Воробей, сидевший под крестом, несколько раз несмело чирикнул и его неожиданный голос словно разбудил Галину. Она медленно подняла голову и встала на колени. Надо было уходить. Не поднимаясь с коленей, она вырвала метелки полыни, аккуратно сложила их кучкой, поправила кирпичики дерна и тихо закрыла не скрипнувшие на этот раз воротца.
— Прости меня, Алексей. — Не только попрощаться приходила она сюда, но и прошептать эти слова. Повиниться, что в горе не смогла остаться чистой и твердой до конца. Перед людьми она виниться не хотела.
Поднимаясь на горку, Галина все оглядывалась на кладбище, на голую березку, на синюю оградку, на памятник в ней, оглядывалась, чтобы еще раз увидеть и запомнить.
Из Оконешникова она уехала незамеченной, в автобус села не на остановке, а далеко за селом. Автобус был старый, скрипучий, весь забрызганный грязью, и тихонько, как серый жучок, полз по дороге, расхлестанной лесовозами.
9
Развернув широкие плечи, чуть прищуриваясь, поблескивая тщательно начищенными сапогами, шел по улице почти строевым шагом участковый Григорьев.
Если он оказывался возле магазина, то всегда заходил туда и покупал пачку дорогих сигарет, и каждый раз думал, что при его не ахти какой зарплате это настоящая роскошь. Но привычка укоренилась основательно, и он только поругивал себя, открывая хрустящую пачку.
Очередь в магазине подалась назад, сжалась, как пружина, и освободила ему место у прилавка. Продавщица привычно подала ему пачку сигарет. Провожаемый любопытными взглядами, твердо ставя ноги в блестящих хромовых сапогах, Григорьев вышел из магазина и слышал, как за спиной прокатились шепотки — новость от бабки Шаповалихи все уже получили.
— Выселять, наверно, пошел.
— Да нет, рано, говорят, документы сначала надо собрать.
— А важный-то, важный, прямо генерал.
— Ты его видала?
— Кого?
— Генерала-то.
— А как же. По телевизору частенько показывают. Прямо вылитый генерал.
«Прямо вылитый генерал. — Григорьев усмехнулся и распечатал пачку. — До генерала мне, тетка, як до Киева рачки».
Он был человек трезвый и на все, в том числе и на себя, смотрел трезво. Давно заметил: что другим дается играючи, ему приходится брать терпением и упорством. В школе милиции с курса на курс он забирался, как на высокую гору, но зато уж ставил ноги так твердо, словно припаивал, — не соскользнут. Точно так же и работал. А что в работе участкового главное? Главное, чтобы на вверенном ему участке был порядок. Пока же этого порядка не было. Дальше так продолжаться не могло. И Григорьев, долго не раздумывая, решил: деревню, как муку, надо очистить от отрубей. Он не понимал, да и не хотел понимать сомнений Карпова, ему все было ясно. Одних — в ЛТП, других выселить, тогда, глядишь, и показатели будут другими. За показатели Григорьев сильно переживал. Ну, ничего, он их вытянет, обязательно вытянет.
В своей жизни и в недолгой милицейской службе он не раз убеждался — если слова до людей не доходят, значит, они не нужны. Вот нынешней весной пришлось ему задерживать городских браконьеров, которые ряжевой сетью перетянули протоку, а потом напились и, грозя ружьем, не давали никому проплыть мимо на лодке. Григорьев выскочил на берег с голыми руками, приказал, чтобы вытащили сеть и сдали ружье. Один из мужиков смерил его мутным взглядом, неторопливо поднял с земли двустволку и зловеще предупредил:
— Тихо, рыбу напугаешь.
И Григорьев знал — словами такого не проймешь. Может, кто другой и пронял бы, но он таких слов не имел. Резко качнулся, забирая влево, потом вправо и с места вытянулся в прыжке. Щеку опалило порохом, Григорьев инстинктивно дернул головой и с наслаждением, освобождая себя от запертой внутри злости, несколько раз, со страшной силой, впечатал свои кулаки в мужика. Тот судорожно икнул и послушно свалился на землю, лежал и разевал рот. Остальные браконьеры, когда Григорьев поднял ружье, сделали все, о чем он просил их раньше. Хотя теперь он не сказал, ни слова.
Так раздумывал участковый, сворачивая с центральной улицы и приступая к выполнению задуманной им задачи. Для начала, решил он, нужно коллективное письмо от жителей, чем больше подписей, тем лучше. Как говорят теперь — сигнал. А дальше уже дело техники. За помощью Григорьев решил обратиться к Ерофееву. Мужик видный, ответственный, тут уж никуда не попрешь. В любое дело, которое ему поручали, Иван Иваныч вносил степенность и уважительность к самому себе.
Дом его, стоящий в переулке, виден был издалека. Крыша под железом, ограда и палисадник обнесены ровным штакетником, который выкрашен зеленой краской, а застекленная веранда — синей. У такого хозяина без пользы ничего не пропадает. Даже обрезки от тарной дощечки, их в леспромхозе обычно на дрова выписывают. Привезут и сразу в печку, радуются, что пилить-колоть не надо. А Иван Иваныч дощечки рассортирует, разложит — одни на топку, другие, которые почти целые, приберет за сенки в штабелек, пусть лежат, деньги за место платить не надо. Зимой приедут из-за Оби алтайские мужики, где сроду с лесом туго, только увидят и сразу загораются, особенно если кто строится. Просят, чтобы продал, и с ценой долго не рядятся. Потом еще и благодарят.
Нынче Иван Иваныч тоже выписал машину отходов. Наталья Сергеевна их сортировала и целые дощечки уносила за сенки. Григорьев поздоровался, спросил, где хозяин.
— Дома, дома, проходите.
С интересом оглядываясь вокруг, он прошел. Сначала по деревянному настилу из толстых плах, выглаженных рубанком, потом через просторную, застеленную чистыми половиками веранду, через просторные и тоже с половиками сенки и, наконец, открыл дверь, обитую дерматином. В ерофеевском доме Григорьев был в первый раз, и удивлялся. Все здесь, начиная с крючка на калитке, было сделано прочно и надолго. Рассказывали, что дети Ивана Иваныча, уехавшие давным-давно в город, живут там тоже по-отцовски — прочно и основательно. Изредка они наведывались в гости на своих машинах, выстраивали их в ограде, три штуки, одна к одной, и почти всякий оконешниковский житель, проходя мимо, невольно думал: «Да, эти вертеться умеют».
Иван Иваныч лежал на диване и читал газету. Увидев на пороге участкового, он быстро отложил ее в сторону, снял очки и сел, нашаривая на полу комнатные тапочки.