Видела Поля и быстрину, и яр, но как в тумане — мешали слезы. И снова, в какой уже раз чудилось: вот прояснеет взгляд и сразу, в ту же минуту, увидит она все по-другому, не так, как раньше. И деревня будет другая, и река, и холм, и бор, а еще — увидит она долгожданного человека, который придет за ней. Он возьмет ее за руку и поведет в иную, сразу переменившуюся жизнь. Так Поле верилось, что она приготавливалась, замирала в ожидании, но ничего, конечно, не происходило.
Пора было возвращаться домой.
От порядка, наведенного вчера в доме, не осталось и следа. На столе снова стояла немытая посуда, по клеенке снова был рассыпан пепел и разбросаны мокрые, желтые окурки, у порога лежали пустые бутылки и старое покрывало комком валялось на грязном полу.
Фаины не было. Вася с присвистом храпел, завалившись на кровать в сапогах и в мазутной фуфайке, к которой прилипли опилки. Чадный, душный запах курева и перегара бил в ноздри.
Поля убрала из-под порога бутылки, сунула их под лавку и села на сундук. Ей хотелось закрыть глаза и ничего не видеть.
В это самое время пришел Карпов. Он встал у порога, ссутулился, глубоко засунул ладони длинных рук в карманы. Медленно, не говоря ни слова, переводил взгляд с Поли на спящего Васю, и его лицо замирало, каменело, становилось бледным и словно неживым. Карпов никак не мог справиться со своими чувствами, раздиравшими его сейчас наполовину. Он продолжал судить и казнить самого себя и в то же время, глядя на храпящего с присвистом Васю, задыхался от злости: он-то себя судит, а они? Они и в ус не дуют, плевали они на все его мысли с высокой колокольни! И опять, опять проклятые шестеренки — оконешниковская жизнь и сельсоветская работа, — они не сцеплялись.
Вася во сне неразборчиво забормотал, перевернулся на спину и широко открыл рот с желтыми от табака зубами. Лицо было серым, как старая, застиранная тряпка. Карпов схватил Васю за плечо и изо всей силы начал трясти. Тот, не просыпаясь, мычал и пытался увернуться, но Карпов, накаляясь, тряс его сильней и Вася, дернув головой, ошарашенно открыл глаза. Долго соображал, кто перед ним, наконец сообразил, медленно поднялся и сел на кровати.
— Почему не на работе?
Вася похлопал глазами, сжал руками голову и молча стал покачивать ее из стороны в сторону. Морщился и поджимал синеватые губы.
В это время дверь нараспашку отмахнулась и на пороге, покачиваясь, держа на отлете сетку с бутылками, появилась Фаина. И сразу заорала:
— A-а, явился! Выселять пришел? Манатки описывать? Валяй!
Распатланная, пьяная, с красными пятнами на щеках, с тупыми, немигающими глазами Фаина отталкивала от себя любого, как отталкивает своим видом всякое безобразное. Карпов не удержался и отошел от нее на несколько шагов. Зачем он сюда пришел? Говорить? Что-то доказывать? Но это уже бесполезное, гиблое дело. Что должно было случиться — случилось. Еще одно добавление к черному и печальному списку.
Вася, по-прежнему обжимая руками голову и покачивая ею из стороны в сторону, с готовностью пообещал:
— Пить брошу. Железно, гад буду. Завтра брошу…
— Заткнись, сморчок! — накинулась на него Фаина. Вася вжал голову. А она уже крыла Карпова: — Ты по какого сюда пришел? Тебе чего здесь надо?!
И загнула матом.
— Знаешь что?! — тоже заорал Карпов, забыв обо всем. — И ты туда же валяй! К чертовой матери! Столько крови испортили, паразиты! К черту из деревни!
Он схватился за дверную скобу и тут перехватил испуганный взгляд Поли, которая сидела на сундуке, боязливо прижималась спиной к печке и вздрагивала от громких криков. В ее взгляде, в ее широко распахнутых глазах было столько невысказанной боли, столько тяжелой тоски, что Карпов, как ужаленный, отвернулся и выскочил в сенки. Остановился посреди переулка, сунул руки в карманы и тут увидел, как неподалеку выходили из дома Григорьев с Ерофеевым, подумал: «Вот у них дела хорошо идут». Проводил их злым взглядом.
12
А дела у Григорьева и Иван Иваныча, действительно, шли неплохо. Для удобства, чтобы туда-сюда не мельтешить, они договорились пройти сначала по одному порядку домов, а потом по другому. Начали с дома Жохова.
Жохов мужик был крутой и злой до работы. В лесу, как про него говорили, зверствовал. Деляна гудела, когда он брал в руки «Дружбу», и если орал на зазевавшегося помощника, то его громкий, хриплый голос заглушал и рев тракторов и визг бензопил. Лес валил по своей особой методе: примерится, подпилит деревьев пять-шесть, а потом одно до конца срежет, оно на другое, то на третье, только ухают! Жохов никогда и никого не боялся — ни начальства, ни падеры. Ветрище дует, все вальщики в избушке сидят, греются, а он пилит, только знай на помощника орет, который то и дело задирает голову вверх, боясь угодить под лесину.
Жена и ребятишки в жоховском доме были неприметными, виделся только один хозяин, только он бросался в глаза своей широкой, сутуловатой спиной и крупной головой с покатым, словно стесанным, затылком.
Когда пришли гости, Жохов как раз был во дворе. Ладил крышку к погребу. Увидев Григорьева и Ерофеева, воткнул в доску топор и сел на чурку, вытянул ногу и полез в карман за папиросами.
— Бог в помощь, — поприветствовал Иван Иваныч.
— А ни хрена не помогат!
Все трое дружно засмеялись, громче всех Григорьев. Он волновался, хотя и не хотел признаться в этом даже самому себе, все казалось ему, что произойдет что-то непредвиденное. Поэтому первым разговора не начинал, надеясь на Иван Иваныча. Тот его без слов понял.
— Дай-ка бумагу, — повертел в руках тетрадку и подал Жохову.
— Чего там?
— Да ты читай, читай.
Жохов нахмурил лохматые брови, внимательно вглядываясь в бумагу, но до конца ее не дочитал, ему все стало ясно.
— Расписаться, что ль? Ручка-то есть?
Положил бумагу на колено и григорьевской авторучкой аккуратно вывел свою подпись.
— Давно пора. Разболтался народ донельзя. Ты вот, товарищ милиция, чего столько время ушами хлопал? Все уговаривал ходил. В этом и закавыка вся, уговаривам, уговаривам, по головке гладим. А по мне если, надо так делать: не умеешь по-человечески жить, работать не хошь — езжай туда, где учить будут. До того народ распустился, прямо спасу нет. Я вот в школе в родительском комитете состою, другой раз нагляжусь, прямо зло берет. Он, сопляк, от горшка два вершка, а его уже уговаривают: ты, Ванечка, учись, ты, Ванечка, не ленись. А этому Ванечке палка нужна покрепче, чтоб по хребтине охаживать, лень выбивать. Нас вот в семье шестеро росло, так у отца плетка в переднем углу висела. И работа ей была. Ничего, людями выросли. Никого не испортила. А теперь? Эту же школу взять. Двойки ставить боятся, к дочке моей оболтуса прицепили — как это? — шефствовать! Он не выучит, а ее ругают, что плохо шефствует. Комедия! А вахлак этот слабинку почуял, палец о палец не бьет — все равно до десятого дотащат. Путнему не учится, а водку как большой мужик жрет. И что из него будет? Жулик будет! Так к поблажкам и приучают. Алкаши эти, тоже вот, работать не хотят, водку хлещут, знают, что с рук сойдет. А если б сразу взяли да тряхнули за шкирку как следует, они бы подумали. Это твое дело, товарищ милиция, тебе деньги казенные платят. А разговоры-уговоры, как об стенку горох, сколь ни кидай, толку не будет.
Так высказался Жохов, сидя на толстой, березовой чурке. Высказался и принялся за работу — нечего время на пустые разговоры тратить.
Ерофеев с Григорьевым двинулись дальше.
Следующий дом — Кузьмы Дугина.
Бывает же так, что дом на своего хозяина как две капли воды похож. У одного окна наличники в синий цвет выкрашены, а у остальных трех — в зеленый. Половина ограды штакетником забрана, половина — не хватило, видать, штакетника — горбылем необрезанным. На крыше тарахтели вертушки. Было их ни много, ни мало, а шесть штук, столько же, сколько детей растет у Кузьмы. Скорый на ногу, ловкий на язык, Кузьма и ребятишек строгал без устали.
Кивнув на дом, Иван Иваныч предупредил Григорьева:
— Этот жук тот еще.
Были у Ерофеева причины так говорить о соседе, С Кузьмой их не брал мир, но война шла тихая, неслышная, и о ней мало кто догадывался. Если Иван Иваныч делил покосы, то Дугиным всегда доставался участок поплоше, Кузьма молчал, но потом не упускал случая, чтобы подстроить Ерофееву какую-нибудь неприятную штуку. Надо было Ивану Иванычу как-то привезти сено с елани, взял он лесовоз в леспромхозе, а накладывать позвал мужиков. За компанию напросился и Кузьма. Стог был большим и на один воз не умещался. Иван Иваныч решил, что придется сделать еще один рейс.
— Ты чего?! — зашумел Кузьма. — На фига машину гонять. Скидывай, мужики, остальное! Бастрык покрепче натянем, нормально будет!
Кузьму послушали, скидали оставшееся сено и воз высоко поднялся над кониками. Иван Иваныч поглядел, покачал головой.
— Ты чего?! — зашумел Кузьма. — На фига машину гонять. Скидывай, мужики, остальное! Бастрык покрепче натянем, нормально будет!
Кузьму послушали, скидали оставшееся сено и воз высоко поднялся над кониками. Иван Иваныч поглядел, покачал головой.
— Как бы нам, ребята, не обмараться.
Поехали. И ведь надо такому случиться, в самом центре деревни, прямо у клуба, трос с бастрыка соскочил, бастрык спружинил и сыграл, а сено медленно скатилось по обе стороны на землю.
— Вот и обмарались, ребята! — Иван Иваныч был расстроен донельзя.
Кузьма слетел с воза вместе с сеном, сидел, поджав ноги, и хохотал:
— А ведь точно, обмарались! Посреди деревни!
Народ в это время шел в клуб и каждый метил пообидней проехаться по горе-работничкам. Сильнее срама для Иван Иваныча нельзя было придумать.
И вот к этому Кузьме Дугину они сейчас шли.
Хозяин сидел на крыльце, сложив на коленях руки, невесело о чем-то размышлял. Увидев гостей, он удивленно поднял брови и подвинулся на ступеньке, как бы освобождая место.
Иван Иваныч незаметно толкнул Григорьева в бок и слегка покачал головой, давая таким образом понять, что сам он с Кузьмой разговаривать не хочет, пусть переговоры ведет Григорьев. Григорьев понял, глянул на свои блестящие сапоги, потом на хозяина, строго и официально спросил:
— Вам известно о поведении соседей?
— Каких? Да вы присаживайтесь, в ногах правды нет.
— Ну, допустим, Лазаревой и Раскатова, — сказал Григорьев, продолжая стоять на месте.
— Ну, допустим.
— Решается такое дело. Да здесь вот все сказано. — Он протянул тетрадку.
Кузьма взял тетрадку, долго ее читал, держа на вытянутых руках. Прочитал, закрыл и протянул Григорьеву.
— Нет.
— Что — нет?
— Подписывать не буду.
— Это почему же не будешь? — вмешался, не выдержав, Иван Иваныч. — По-твоему, значит, пусть дальше гулевонят?
Странное лицо было у Кузьмы, необычно задумчивое, невеселое и в глазах не поблескивали обычные веселые огоньки. Сидел он на верхней ступеньке крыльца, пристроив широкие ладони на коленях, хмурый, серьезный и глядел куда-то мимо Иван Иваныча, мимо Григорьева.
— Старую любовь вспомнил, жалко стало? Она тебя не жалела, в город-то поехала!
Кузьма усмехнулся. Ничего не ответил и продолжал смотреть мимо.
— Значит, пусть дальше пропадают, так? — снова спросил Иван Иваныч.
Кузьма поднял на него глаза и тихо ответил:
— Врешь ведь ты все. Они ж тебе сто лет не нужны, свою выгоду тянешь. Где ты, там и вранье, поэтому и подписывать не стану. Выселить никогда не поздно, про другое надо думать — как бы другие по этой стежке не покатились… Эх! — Он махнул рукой и поднялся со ступеньки.
Григорьев и Иван Иваныч медленно пошли со двора.
Дальше дело у них покатилось, как по маслу. В тетрадке расписывались. Кто с охотой, кто с опаской, кто равнодушно — подписал и забыл. Не спорили, не упрямились, расспросами не досаждали — сами про все знали.
Последним в переулке оказался дом Домны Игнатьевны. Он был старый, рубленный еще до войны, чуть хромнувший на один бок, но пока крепкий, весело глядевший окнами на белый свет. Из трубы прямым столбом уходил в небо сизый дымок, но стоило воздуху качнуться, как столб кривился, а потом ломался и таял.
Домна Игнатьевна собиралась в этот день к сыну в райцентр. И, как обычно, с вечера поставила квашню, чтобы приехать к внукам не с пустыми руками.
Гостей она встретила неприветливо. И вот почему. Стряпня для Домны Игнатьевны была таким делом, которое не терпит ни суеты, ни зряшних разговоров — в нем все должно быть чинно, размеренно, с соблюдением множества правил, нарушение хоть одного из которых грозило испортить не только то, что будет посажено в печку, но и настроение самой Домны Игнатьевны.
Стряпать хлеб в Оконешникове давно разучились, и квашню ставили лишь по большим праздникам. Домна Игнатьевна удивлялась — как это люди все с магазина едят? — но удивлялась только поначалу, потом привыкла и иногда даже поговаривала:
— Оно и вправду удобней. Пошел, деньги отдал да взял. А тут стряпню разведешь, сама не знаешь, куда деваться. Ночью сколь раз соскочишь квашню посмотришь, утром ни свет ни заря печку затопляешь, трясесся, кабы не простыла, да кабы ране время не посадить.
Но хотя и поговаривала так, стряпать не бросала и не по нужде это делала, а с охотой, ждала назначенного дня. С вечера заводила квашню, ставила ее на теплую печку, ночью не раз вставала, проверяла — не убежало ли тесто? А когда оно дозревало и на нем начинала покачиваться крышка квашни, тогда Домна Игнатьевна, до этого ходившая торопливо и суетившаяся без меры, становилась такой важной, такой степенной, что, как говорится, невозможно ее было и на козе объехать. Как и в любом деле, были в стряпне самая важная минута и минута самая приятная. Важная — это хлеб посадить в печь, тут уж держи ухо настороже: поторопишься — сожжешь, опоздаешь — не допечешь. Домна Игнатьевна умела угадывать этот момент.
— Ну, господи благослови!
Железные листы с легким хрустом соскальзывали с деревянной лопаты и исчезали в печке. Но вот и они на месте. Прихватив тряпкой ручку закопченной заслонки, она прикрывала печку и садилась на лавку. Наступала приятная минута. До того времени, пока не вынет хлеб, Домна Игнатьевна даже не привстанет, будет сидеть, перебирать оборки фартука и подремывать, закрыв глаза. В такие дни и соседки не забегали, знали, что ей не до них. По правде сказать, не очень они любили эту стряпню, потому что она выходила им боком и была как бы укором. Сын к Домне Игнатьевне приезжал редко и всегда ненадолго. И если нужно было распилить дрова, вспахать огород, подделать погреб, ей приходилось нанимать мужиков. Угощала она их стряпаным. Вместо водки выставляла на стол солнечные, хрустящие шаньги, нарезанный крупными ломтями пористый, белый хлеб, большие морковные пироги, лоснящиеся маслеными боками. Мужики ели, что называется от пуза, и не требовали водки, как в таких случаях водится. У какой другой старухи они бы из глотки вынули, а тут даже не заикались, сидели и наворачивали за обе щеки. А потом приходили домой и крыли жен с верхней полки: вконец бабы обленились, только на магазин и надеются, не знают, с какого бока к квашне подходить. Набрав разгон, крыли дальше: умные шибко стали, скоро ребятишек рожать разучатся, тоже, взяли моду целыми вечерами у телевизора торчать.
Именно поэтому была Домна Игнатьевна у мужиков в почете, а у баб не очень.
Хлеб в этот день она посадила тютелька в тютельку, сама чуяла, что угадала точно. Довольная, умиротворенная, сидела на лавке, слушала, как гудит огонь в камельке, который она, с наступлением холодов, топила все чаще.
Ерофеев с Григорьевым пришли и нарушили ее покой. Домна Игнатьевна неохотно поздоровалась и не пошевелилась.
— Ты, Домна, извиняй, мы ненадолго. — Иван Иваныч и впрямь долго задерживаться не собирался, говорил торопливо: — Вот тут распишись, да мы пойдем. Соседей наших выселить надо.
Домна Игнатьевна долго, недоуменно крутила в руках тетрадку, не зная, откуда начать, начала читать и, не дочитав, быстро положила тетрадку на стол, будто она обожгла ей руки.
— А куда их?
— Этого нам пока неизвестно. — Григорьев пожал плечами. — Есть люди, которые специально занимаются такими вопросами. Они решат.
— Подписывай, Домна. Торопимся мы.
Домна Игнатьевна смотрела на тетрадку, на Ерофеева с Григорьевым и опять на тетрадку, наконец, растерянно выговорила:
— Куда всех-то выгонять? Их ить у нас не трое таких!
Домна Игнатьевна словно рассуждала сама с собой, и Григорьева эти старухины рассуждения, напомнившие разговоры с Карповым, разозлили: «Чистоплюи доморощенные! И мясо съесть, и это самое… Железная рука нужна, железная… Иначе толку не видать». И он сердито сказал:
— Вот они завтра вам окна выбьют, тогда посмотрим, как запоете!
Домна Игнатьевна, будто и не расслышав Григорьева, воскликнула:
— А Митрий Палыч, он-то куда глядит?!
— Извините, нам некогда. Подпишете?
— Да ты что, родимый! Сдурел?! Ни в жись не подпишусь!
Григорьев и Иван Иваныч переглянулись, забрали тетрадку и ушли. Домна Игнатьевна, пришибленная новостью, долго еще сидела на лавке и не шевелилась. Потом вскочила, накинула на плечи платок и побежала в сельсовет.
13
Мотя, сельсоветская уборщица, с утра постаралась и печку в председательском кабинете нажварила так, что Карпов, настежь открыв форточки, все равно обливался потом. Домна Игнатьевна сидела напротив и тоже вытирала лоб ладонью, ее толстое, красное лицо было густо усеяно мелкими бисеринками.
— И ты знал про это? Про подписи?
— Знал, конечно.
— И разрешил?
— А что я могу сделать? Григорьев закона не нарушает, и он прав.