Том 3. Невинные рассказы. Сатиры в прозе - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 15 стр.


— О, черт побери! эти приказные вечно с своими канцелярскими закавычками! — восклицает Кондратий Трифоныч и начинает выискивать мечтаний еше более практических.

Он мечтает, что никаких закавычек больше нет, что он призывает станового (который нарочно тут и стоит, чтоб закавычек не было) и говорит ему: «Ванька мне мину сделал!»

— Сейчас-с, — говорит становой и летит во весь дух распорядиться.

Потом он опять призывает станового и говорит ему: «Ванька пыли со стола не стер!»

— Сейчас-с, — говорит становой и летит распорядиться.

Но вот и опять мысли мешаются, опять образуются зеленые круги, опять подплясывает белая длинная колокольня. Надоело сидеть, надоело мыслить…

— Черт знает, есть, что ли, мне хочется? — опять спрашивает себя Кондратий Трифоныч и с тоскою взглядывает на часы. Тоска обращается в ненависть, потому что часовая стрелка показывает половину одиннадцатого.

— За попом, что ли, спосылать? — рассуждает сам с собой Кондратий Трифоныч и тут же решает, что спосылать необходимо.

Кондратий Трифоныч малый не злой и даже покладистый для своих домочадцев, но с некоторого времени нрав у него странным образом переменился. Ванька, с свойственною ему легкомысленностью, отзывался об этой перемене, что Кондратий Трифоныч спятил; ключница Мавра выражалась скромнее и говорила, что барин задумывается, что на него находит. Как бы то ни было, но перемена существовала и произошла едва ли не в ту самую минуту, как он прочитал, что есть на свете какой-то сословный антагонизм. С тех самых пор он вообразил себе, что он — одна сторона, а Ванька — другая сторона и что они должны бороться. Ванька представлял собою интересы всех чистящих сапоги и топящих печки, Кондратий Трифоныч — интересы всех носящих сапоги и греющихся около истопленных печей. Ясно, что стороны эти не могут понимать друг друга и что из этого должен произойти антагонизм. И вот он борется утром, борется за обедом, борется до поздней ночи. Но Ванька не понимает, что такое антагонизм, и, очевидно, уклоняется от борьбы. Он исправляет свои обязанности по-прежнему, то есть по-прежнему не стирает пыли со столов, по-прежнему забывает закрыть трубы в печах, а Кондратий Трифоныч видит во всем грубые мины, злостные позы à la неглиже с отвагой и старается Ваньку изобличить. Из этого выходит, что Ванька, как только забьется в переднюю, первым делом начинает хихикать и представляет, как барин к нему пристает. Кондратий Трифоныч слышит это и говорит: «Ишь, шельма, смеется!», а того никак понять не хочет, что Ванька даже и не подозревает, что ему, Кондратию Трифонычу, хочется борьбы. И таким образом умаявшись к вечеру, оба засыпают; Кондратий Трифоныч видит во сне, что он сделался медведем, что он смял Ваньку под себя и торжествует; Ванька видит во сне, что он третьи сутки все чистит один и тот же сапог и никак-таки вычистить не может.

— Что за чудо! — кричит он во сне и как оглашенный вскакивает с одра своего.

«Ишь ведь, каналья, даже во сне не оставляет в покое!» — думает в это время Кондратий Трифоныч, пробужденный неестественным криком Ваньки.

И таким образом проходят дни за днями. Выигрывает от этого положительно один Кондратий Трифоныч, потому что такое препровождение времени, по крайней мере, наполняет пустые дни его. С тех пор как завелось «превосходство вольнонаемного труда над обязательным», с тех пор как, с другой стороны, опекунский совет закрыл гостеприимные свои двери, глуповские веси уныли и запустели.* Заниматься решительно нечем, да и не для чего: все равно ничего не выйдет. Говорят, будто это оттого происходит, что кредиту нет и что Сидорычам* подняться нечем; может быть, жалоба эта и справедлива, однако до Сидорычей ни в каком случае относиться не может. Недостаток кредита не губит, а спасает их, потому что, будь у них деньги, они накупили бы себе собак, а не то чтоб что-нибудь для души полезное сделать. А то еще подниматься! Повторяю: веси приуныли и запустели; в весях делать нечего, потому что все равно ничего не выйдет. То, что оживляло их в бывалые времена, как-то: взаимные банкеты и угощения, а также распоряжения на конюшне*, то в настоящее время не может уже иметь места: первые — по причине недостатка кредита, вторые — потому что не дозволены. Каким же образом убить, как издержать распроклятые дни свои? Поневоле ухватишься за антагонизм, хотя, в сущности, никакого антагонизма нет и не бывало, а было и есть одно: «Вы наши кормильцы, а мы ваши дети!»* Вот и Кондратий Трифоныч ухватился за антагонизм, и хотя он не сознается в этом, но все-таки жизнь его с тех пор потекла как-то полнее. По крайней мере, теперь у него есть политический интерес, есть политический враг, Ванька, против которого он направляет всю деятельность своих умственных способностей. Смотришь, ан день-то и канул незаметным образом в вечность, а там и другой наступил, и другой канул…

Но вот и батюшка пришел; Кондратий Трифоныч слышит, как он сморкается и откашливается в передней, и в нетерпении ворчит:

— О, чтоб!.. сморкаться еще выдумал!..

Батюшка — человек маленький, рыхленький; лицо имеет благостное, но вместе с тем и угрожающее, как будто оно говорит: «А вот погоди! скажу я тебе ужо проповедь!» Ходит батюшка, словно лебедь плывет, рукой действует размашисто, говорит размазисто. Нос у него, вследствие внезапного перехода со стужи в тепло, влажен, на усах висят ледяные сосульки.

— Скука, отче! — говорит Кондратий Трифоныч после взаимных приветствий.

— Можно молитвою развлечься! — отвечает батюшка, и при этом лицо его осклабляется.

— Ну вас!

Молчат.

— Сидел-сидел, молчал-молчал, — начинает Конратий Трифоныч, — инда дурость взяла! черт знает чего не передумал! хоть бы ты, что ли, отче, паству-то вразумил!

— Разве предосудительное что заметить изволили? — отвечает батюшка, и лицо его выражает жалость, смешанную с испугом.

— Да что! грубят себе поголовно, да и шабаш!

— Непохвально!

— Просто житья от хамов нет!

— В ком же вы наиболее такое настроение замечать изволили, Кондратий Трифоныч?

— Во всех! От мала до велика — все грубят! Да как еще грубить-то выучились! Ни слова тебе не говорит — а грубит! служит тебе, каналья, стакан воды подает — а грубит!

Батюшка тоскливо помотал головой и крякнул.

— И во многих такое настроение замечаете? — брякнул он, позабыв, что повторяет свой прежний вопрос.

— Да говорят же тебе: во всех! во всех! Ну, слышишь ли ты: во всех! во всех!

Батюшка слегка привскакнул и откинулся назад, как будто обжегся. Опять молчат.

— Что ж это за скука такая! — начинает Кондратий Трифоныч, — закуску, что ли, велеть подать?

— Во благовремении и пища невредительна бывает.

— А не во благовремении как?

Батюшка опять привскакивает и откидывается назад.

— Ну, и сиди не евши: зачем пустяки говоришь! Молчат.

— Не люблю я, когда ты пустяки мелешь! Молчат.

— И кого ты этими пустяками удивить хочешь? Батюшка краснеет, Кондратий Трифоныч тяжко вздыхает и произносит:

— Ох, скука-то, скука-то какая!

— Время неблагопотребное, — рискует батюшка, но тут же обнаруживает беспокойство, потому что Кондратий Трифоныч смотрит на него сурово.

— И откуда ты этаким глупым словам выучился! говорил бы просто: непотребное время! И не надоело тебе язык-то ломать! — строго говорит Кондратий Трифоныч.

Опять водворяется молчание, изредка прерываемое глубокими вздохами Кондратия Трифоныча. Батюшка вынимает платок из кармана и начинает вытирать им между пальцев.

— Что это я все вздыхаю! что это я все вздыхаю! — произносит Кондратий Трифоныч.

— О гресех… — начал было батюшка, но не окончил, а только пискнул.

— Тьфу ты!

Молчат.

— А ты слышал, что Скуракин на днях такого же вот, как ты, попа высек? — спрашивает внезапно Кондратий Трифоныч.

— Сс… стало быть, следствие наряжено?

— Да, брат, тоже вот все говорил: «о гресех» да «благоутробно» — ну, и высек!

Всю эту историю Кондратий Трифоныч сейчас только что выдумал, и никакого попа Скуракин не сек. Но ему так понравилась его выдумка, что он даже повеселел.

— Да, брат, права наши еще не кончились! Вот вздумал высечь — и высек! Ищи на нем!

— Однако, позвольте, Кондратий Трифоныч, осмеливаюсь я думать, что господин Скуракин поступил не по закону!

— Ну! по какому там еще закону! Известно, секут не по закону, а по обычаю!

— Позвольте, Кондратий Трифоныч! я все-таки осмеливаюсь полагать, что господин Скуракин не имел никакого права!

— Высек — и все тут!

— Высечь недолго-с…

— Ну да… и долго, и не долго… а высек!

Батюшка крякнул; он видимо был обижен. Что ж это такое, в самом деле? И с какой стати Кондратий Трифоныч завел такую пустую материю? и не заключают ли слова его фигуры иносказания?

— Стало быть, этак всех высечь можно? — произнес он с видимым волнением.

— Всех!

— Стало быть, и… — Батюшка не договорил.

— Стало быть, и…

Батюшка обиделся окончательно. Мало-помалу он так разревновался, что даже встал и начал прощаться.

— Уж я, Кондратий Трифоныч, лучше в другой раз приду, когда улучится более благоприятная минута, — сказал он.

— Ну, да постой! куда ты! это ведь я пошутил!

— Неблагообразно шутить изволите!

— Фу, черт! опять ты с своим благоутробием! да говорят тебе: пошутил!

— Нет, Кондратий Трифоныч!

— Слышь, говорят: пошутил!

— Нет-с, Кондратий Трифоныч!

— Ну, и ступай! ну, и пропадай! Только ты у меня смотри: ни всенощных, ни молебнов… ни-ни!

— И не надо-с! собственную же свою душу не соблюдете!

Батюшка ушел, в передней опять послышалось откашливание и сморкание; Кондратий Трифоныч опять почувствовал прилив тоски.

— Эй! воротить его! — крикнул он.

Ванька побежал, но воротился с ответом, что батюшка не идет.

— Сказать ему, что я умираю! Батюшка воротился, но стал у самой двери.

— Что вам, сударь, угодно? — спросил он с достоинством.

— Да садись же ты!

— Нет-с, и дома посижу!

— Ну, да полно! благопрости ты меня! поблагобеседуй ты со мной! Ну, видишь?

Батюшка колебался.

— А не то, давай почавкаем что-нибудь! А если и это не нравится, так поблаготрапезуем!

Батюшка плавными шагами приблизился к стулу и сел. Но он все-таки еще не совсем оправился, потому что опять вынул из кармана платок и начал вытирать им между пальцев.

Приносят водку; Кондратий Трифоныч наливает рюмку и подносит батюшке; но в ту минуту, когда батюшка уж почти касается рукою рюмки, Кондратий Трифоныч делает быстрый маневр и мгновенно выпивает водку сам. Батюшка крякает и опять косится на шапку. Однако на этот раз все устраивается благополучно.

— Я думаю на будущий год молотилку выписать! — говорит Кондратий Трифоныч, а сам в то же время думает: «Кукиш с маслом! на какие-то деньги ты выпишешь!»

— Это полезно, — отвечает батюшка, — и крестьяне от вас позаняться могут.

— Я и сеноворошилку куплю, — упорствует Кондратий Трифоныч, — да вот еще сеялка такая есть…

— Сс… — произносит батюшка.

Молчат. Выпили по другой.

— У меня имение хорошее! — говорит Кондратий Трифоныч.

Батюшка, неизвестно с чего, вдруг распростирает руки, как будто хочет обнять необъятное.

— Ну да! Это надо сказать правду, что хорошее! нужно только руки приложить! — продолжает Кондратий Трифоныч, — вот я с будущего года молоко в Москву возить стану!

— Экипажцы, стало быть, такие сделаете?

— Ну да! Положим, например, что корова дает… ну, хоть ведро в день!

Батюшка крякает и откидывается назад.

— Ну да… ну, хоть ведро в день! положим, хоть по восьми гривен за ведро… сколько это будет?

Кондратий Трифоныч задумывается и в рассеянности выпивает третью рюмку. Батюшка съедает грибок.

— Одного торфу сколько у меня! — вдруг восклицает Кондратий Трифоныч.

— Стало быть, торфом торговать будете? — спрашивает батюшка и, приложив руку к сердцу (дабы не распахнулась ряска), крадется к столу, чтоб отрезать кусочек ветчинки.

— Всем буду торговать! и молоком буду торговать! и торф буду продавать! и ягоды в Москву буду возить! Нонче, брат, глядеть-то нечего! нонче, брат, дворянскую-то спесь надо побоку!

— Сс… — удивляется батюшка, — стало быть, изволите находить, что непредосудительно?

Вместо ответа Кондратий Трифоныч выпивает четвертую и в то же время указывает на графин батюшке, который немедленно следует его примеру.

— А позвольте узнать, — спрашивает батюшка, — как же теперь купцы, мещане… стало быть, им возбранено будет торговать?

— А мне что за дело!

— Стало быть, этого уж не будет, чтоб всякому, то есть, званию предел был положен?

— Не будет! а что?

— Ничего-с; конечно, по Писанию, оно не то чтоб… потому, есть купующие, есть и куплю деющие, есть возделывающие землю, есть и поядающие…

— Ну, так что ж?

— Ничего-с… я к примеру-с…

— И кого только ты этими глупостями удивить хочешь!

Молчат.

— А то вот еще искусственным разведением рыб заняться можно! — вдруг изобретает Кондратий Трифоныч.

— Сс… стало быть, всякую рыбицу у себя завести можно?

— Всякую!

— Сс… подумаешь, какую, однако, власть над собой человек взял!

— Да, брат, власть!

— Только тверди и звезд небесных еще соделать не может!

— А рыбу может всякую!

— И небезвыгодно?

— Какое, к черту, безвыгодно! ты пойми, сколько в Москве стерлядь-то стоит!

— Что ж, это дело хорошее! может, и крестьяне около вас позаймутся.

Молчат. Кондратий Трифоныч слегка зевает.

— Я нонче все буду сам! лес рубить буду сам! молоко в Москву возить — сам! торф продавать — сам! — говорит он, приходя внезапно в восторг.

— Доброе, сударь, дело! — отвечает батюшка.

— Нонче, брат, не то, что прежде! нет, брат, шалишь! нонче везде все сам: и посмотри сам, и свесь сам, и съезди везде сам, и опять посмотри, и опять свесь!

Кондратий Трифоныч, говоря это, суетится и тыкает руками, как будто он в самую эту минуту и смотрит, и весит, и куда-то едет.

— Это точно; и предки наши говаривали: «Свой глазок-смотрок!»

— Предки-то наши только говаривали, а сами одну навозницу соблюдали!

Батюшка снисходительно улыбается. Водворяется молчание.

— Хорошо бы машину какую-нибудь выдумать! — говорит Кондратий Трифоныч.

— Про какую такую машину говорить изволите?

— Ну, да какую-нибудь… чтоб и жала, и косила, и лес бы рубила, и масло бы пахтала… и везде бы один привод действовал!

— Слышно, англичане много всяких машин выдумывают!

— Сидел бы я себе дома, да делал бы, да делал бы машины, а потом в Москву продавать возил бы.

— Вот бог англичанам на этот счет большую остроту ума дал! — настаивает батюшка.

— А нашим не дал!

— Зато наш народ благочестием и благоугодною к церкви преданностью одарил!

— Ну, и опять тебе говорю: кого ты своими благоглупостями благоудивить хочешь?

Батюшка окончательно конфузится и закусывает губы. Напротив того, Кондратий Трифоныч воспламеняется и постепенно входит в хозяйственный азарт. Он объясняет, что можно налима с лещом совокупить и что из этого должна произойти рыба, у которой будут печенки и молоки налимьи, а тёшка лещиная; он объясняет, что примеры подобного совокупления случались и в природе: стерлядь совокупилась с осетром, и вышла рыба шип, которую он ел на обеде у губернатора.

— Не у теперешнего, — прибавляет он, — теперь у нас какой-то гордишка, аристократишко какой-то, а вот у прежнего, у генерала Слабомыслова!

Он объясняет батюшке, какую он машину выпишет: и дрова таскать будет, и пахать будет, и воду носить будет, и топить ее будет не дровами, а землей, — все землей!

— Работников, брат, мне с этой машиной совсем не надо! — прибавляет он.

Он объясняет, каких он коров из Англии выпишет: костей у них совсем нет, а все одно мясо да молоко, все молоко, все молоко!

Он объясняет, наконец, что выстроит новую колокольню, такую колокольню: один этаж каменный, другой деревянный, потом опять каменный и опять деревянный.

— Жертва богу угодная! — замечает батюшка, — жертва, сударь, все равно что кадило благовонное!

— А ты думал как?

— Впрочем, колокольня у нас еще постоит… вот насчет трапезы, Кондратий Трифоныч!

— Уж ты молчи! я все сделаю! и колокольню сломаю! и трапезу сломаю! я все сломаю! — объясняет Кондратий Трифоныч.

И, разговаривая таким манером, выпивает рюмку за рюмкой, рюмку за рюмкой!

Батюшка, в свою очередь, выпивает; и вследствие этого беспрестанно поправляет пальцами глаза, как будто хочет их разодрать, чтоб лучше видеть. В то же время он радуется, что в одно утро приобрел столько разнообразных сведений.

— Это вы благополезное дело затеяли, Кондратий Трифоныч! — говорит он.

— Тьфу ты!

Наконец, изолгавшись вконец и, вероятно, найдя, что машины все до одной изобретены, коровы все выписаны, Кондратий Трифоныч впадает в истощение. Часы бьют два.

— Обедать! — кричит Кондратий Трифоныч, — ты со мной, что ли, отче?

— Уж очень занятно вы рассказываете, Кондратий Трифоныч! послушал бы и еще-с.

— Ну, а коли послушал бы, так оставайся!

Подают обедать; но гений хозяйственной распорядительности уже отлетел от Кондратья Трифоныча. Он не то чтоб спит, но слегка совеет и только изредка подмигивает батюшке на Ваньку (дескать, посмотри, как сует!), который, в свою очередь, не стесняясь присутствием этого последнего, показывает барину сзади язык. Таким образом, антагонизм, о котором так много говорит Кондратий Трифоныч, представляется батюшке в лицах на самом действии.

Назад Дальше