Происхождение всех вещей - Гилберт Элизабет 10 стр.


— Мне жаль, Альма Уиттакер, что ты такая эгоистка и не думаешь о других, — отчеканила Беатрикс с искривившимся от неподдельной ярости лицом. Последнее же слово она выплюнула, как острый осколок льда: — Исправься!

* * *

Исправляться, однако, пришлось и Пруденс, причем в немалой степени.

Во-первых, она сильно отстала от Альмы в вопросах обучения. Впрочем, трудно было найти ребенка, который не отстал бы от Альмы Уиттакер. Как-никак, к девяти годам Альма спокойно читала в оригинале «Комментарии» Цезаря и труды Корнелия Непота. Могла обосновать, в чем превосходство Теофраста над Плинием. (Первый — истинный ученый-естествоиспытатель, второй — всего лишь подражатель.) Ее древнегреческий, который она обожала и считала своего рода своеобразной разновидностью математики, с каждым днем становился все лучше.

Пруденс же знала лишь буквы и цифры. У нее был чудесный, мелодичный голос, но сама речь — вопиющее свидетельство ее прискорбного прошлого — отчаянно нуждалась в исправлении. Когда Пруденс лишь появилась в «Белых акрах», Беатрикс постоянно цеплялась к ее манере выражаться, точно поддевая ее заостренным концом вязальной спицы и выковыривая из нее слова, звучавшие простонародно или грубо. Замечания от Альмы также приветствовались. Беатрикс приказала Пруденс никогда не говорить «спереду» и «взади», заменив эти слова более грамотными «впереди» и «сзади». Слово «чепуха» звучало грубостью в любом контексте, как и «мужики». Если кто-то в «Белых акрах» отправлял письмо, оно шло «почтой», а не «поштой». Люди не «хворали», а «болели». В церковь ходили не «напрямки», а «напрямик». И говорили не «еще чутка, и придем», а «еще чуть-чуть, и придем». Не «поспешали», а «спешили». А еще в доме Уиттакеров не «болтали», а «беседовали».

Окажись на месте Пруденс более робкий ребенок, он вовсе перестал бы говорить. Более вздорный ребенок пожелал бы знать, почему Генри Уиттакеру в доме Уиттакеров позволено не только болтать все что попало, но и выражаться, как пьяному портовому грузчику, и, сидя за обеденным столом, величать собеседника «хер жующим ослом» прямо в лицо без малейшего нарекания со стороны Беатрикс, в то время как другим членам семьи положено беседовать, как барристерам. Но Пруденс не была ни робкой, ни вздорной. Она оказалась существом неизменно и невозмутимо чутким и совершенствовалась денно и нощно, полируя клинок своей души и никогда не допуская одну ошибку дважды. После пяти месяцев в «Белых акрах» речь Пруденс больше не нуждалась в исправлении. Даже Альма не могла найти в ней изъяна, хоть и искала его постоянно. Другие аспекты облика Пруденс — осанка, манеры, туалеты — вскоре также стали безупречными.

Все замечания Пруденс принимала без жалоб. Напротив, ей как будто хотелось, чтобы ее исправили, в особенности если замечание исходило от Беатрикс. Если Пруденс недобросовестно выполняла какую-либо задачу, или в голову ей приходили неблагие помыслы, или же с уст ее срывалась необдуманная фраза, она лично докладывала об этом Беатрикс, признавала свою ошибку и добровольно соглашалась выслушать нотацию. Таким образом, Беатрикс стала для Пруденс не просто матерью, но матерью-настоятельницей, которой она исповедовалась. Альму, с малых лет научившуюся скрывать свои ошибки и врать, если нужно, подобное поведение ужасало своей нелогичностью.

В результате она начала относиться к Пруденс с растущей подозрительностью. Было в Пруденс что-то твердое, как алмаз, и Альме казалось, что эта твердость скрывает порок, а может, даже зло. Альма считала ее скрытной и себе на уме. Пруденс имела обыкновение выскальзывать из комнат бочком, никогда ни к кому не поворачивалась спиной, не производила шума, закрывая за собой дверь, — и все это казалось Альме подозрительным. Кроме того, она со слишком усердным вниманием относилась к другим людям: никогда не забывала даты, имевшие какое-либо значение для окружающих, всегда поздравляла всех горничных с днем рождения в положенный день и все такое прочее. Альме казалось, что Пруденс слишком уж старается быть хорошей, и ее это прилежное стремление раздражало, как и ее стоицизм.

Одно Альма знала точно: сравнение с безупречно отполированной статуэткой вроде Пруденс не делает ей чести. Генри даже прозвал Пруденс «нашей маленькой жемчужиной», и по сравнению с ним старое прозвище Альмы — Сливка — казалось жалким и невыразительным. Все в Пруденс заставляло ее чувствовать себя такой несовершенной.

Кое-что, впрочем, Альму утешало. В учебе она всегда была первой. Пруденс так и не смогла догнать сестру. И объяснялось это не недостатком старания — трудолюбия девочке было не занимать. Бедняжка корпела над учебниками с усердием баскского каменщика. Каждая книга была для Пруденс гранитной глыбой, которую нужно было втащить на гору, изнемогая под палящим солнцем. На это было больно смотреть, но Пруденс не сдавалась и ни разу не расплакалась. В результате она действительно достигла успехов, причем довольно значительных, если учесть ее происхождение. Правда, ей так и не далась математика (полученный ответ никогда не сходился с правильным), зато она сумела вызубрить фундаментальные основы латыни, а спустя некоторое время довольно сносно заговорила на французском с очаровательным акцентом. Что касается правописания, Пруденс не уставала упражняться в нем, и вскоре почерк ее стал безупречным, как у герцогини.

Но всей дисциплины и желания в мире не хватило бы, чтобы преодолеть очевидную пропасть в образовании, а интеллектуальная одаренность Альмы простиралась гораздо дальше тех пределов, которых когда-либо сумела бы достигнуть Пруденс. Альма превосходно запоминала слова и была наделена блестящим математическим умом от природы. Она любила примеры, задачи, формулы и теоремы. Альме довольно было прочесть о чем-либо однажды, и это знание оставалось с ней навек. Она препарировала аргументы, как солдат разбирает винтовку: даже в темноте и в полусне они раскладывались по полочкам как миленькие. Алгебра приводила ее в восторг. Грамматика была ей старым другом — возможно, потому, что она выросла, одновременно говоря на нескольких языках. А еще она обожала свой микроскоп, казавшийся ей волшебным продолжением ее правого глаза — ведь с его помощью она могла заглянуть в душу самого Создателя.

Ввиду всего перечисленного можно было бы предположить, что учитель, которого Беатрикс в итоге пригласила для девочек, предпочел бы Альму Пруденс, однако этого не произошло. Напротив, этот человек осмотрительно не стал высказывать никаких предпочтений и относился к обеим девочкам как к равноценным своим подопечным. Это был довольно унылый юноша, британец по происхождению, с бледным, изрытым оспинами лицом и вечно беспокойным взглядом. Он много вздыхал. Звали его Артур Диксон, и он недавно закончил Эдинбургский университет. Беатрикс пригласила его на учительскую должность по итогам тщательного отбора, в котором участвовали еще несколько дюжин претендентов, отвергнутых ею по ряду причин: кто-то оказался слишком глуп, кто-то чересчур болтлив, кто-то слишком религиозен, кто-то недостаточно религиозен, один придерживался слишком радикальных взглядов, другой был слишком красив, еще один слишком толст, а еще один заикался.

В первый год службы Артура Диксона Беатрикс часто присутствовала в классе, занимаясь шитьем в уголке и следя за тем, чтобы Артур не делал фактических ошибок и не вел себя каким-либо неподобающим образом. В конце концов она успокоилась: юный Диксон оказался знатоком академической программы и полнейшим занудой, начисто лишенным ребячества и юмора. Поэтому ему можно было спокойно доверить занятия с сестрами Уиттакер, проходившие четыре дня в неделю по расписанию, в котором чередовались уроки естествознания, философии, латыни, французского, древнегреческого, химии, астрономии, минералогии, ботаники и истории. Альме также предстояли дополнительные углубленные курсы — оптика, алгебра и сферическая геометрия. Пруденс от этих предметов Беатрикс освободила, проявив несвойственное ей милосердие.

По пятницам от этого расписания немного отступали — в этот день из центра Филадельфии приезжали учителя рисования, танцев и музыки, внося некоторое разнообразие в образовательную программу. Кроме того, ранним утром девочки должны были помогать Беатрикс в греческом саду. Этот сад, триумф красоты и математики, Беатрикс пыталась устроить в соответствии со строжайшими принципами евклидовой геометрии, применяя для этого искусство фигурной стрижки деревьев (сплошные шары, конусы и искусно выстриженные треугольники, ровные, неподвижные и геометрические правильные). От девочек также требовалось посвящать несколько часов в неделю совершенствованию навыков рукоделия. А по вечерам Альму с Пруденс, разумеется, приглашали сидеть за столом в парадном обеденном зале и вести интеллектуальные беседы с гостями со всего света. Если же гостей в «Белых акрах» не было, девочки проводили вечера в гостиной, помогая отцу и матери вести официальную корреспондецию. По воскресеньям все ходили в церковь. Каждый вечер перед сном подолгу читали молитвы.

Оставшееся время было свободным.

* * *

На самом деле не такое уж сложное это было расписание — во всяком случае, для Альмы. Девочка она была подвижная, любопытная, и в отдыхе почти не нуждалась. Ей нравились умственный труд, физическая работа в саду и беседы за обеденным столом. Она всегда была рада помочь отцу с перепиской поздним вечером (поскольку другая возможность побыть с ним один на один ей теперь выпадала редко). Каким-то образом ей даже удавалось выкроить пару часов для себя, и она посвящала их разнообразным ботаническим опытам. Девочка разглядывала ивовые черенки и размышляла, почему те иногда пускают корни из почек, а иногда — из листьев. Препарировала и запоминала, засушивала и классифицировала все растения, что попадались ей в руки. Собрала прекрасный hortus siccus — великолепный маленький гербарий.

Ботаника нравилась Альме все больше и больше. И притягивала ее не столько красота растений, сколько удивительная упорядоченность растительного мира. Дело в том, что Альму безмерно привлекали всевозможные системы, последовательности, классификации и каталоги, а ботаника предоставляла обширные возможности для занятия всеми этими приятными вещами. Альме очень нравился тот факт, что растения, заняв свое место в правильной классификации, оставались там навсегда. Растительная симметрия также регулировалась важными математическими закономерностями, и эти непреложные правила вселяли в Альму уверенность и внушали ей почтение. К примеру, каждому растительному виду было свойственно определенное, фиксированное соотношение между числом зубцов чашечки и количеством лепестков, и это соотношение никогда не менялось; оно становилось аксиомой. Цветок с пятью тычинками всегда имел ровно пять тычинок — и никогда четыре или шесть. Лилия никогда не смогла бы передумать и стать пионом, как и пион — лилией.

Единственное, о чем мечтала Альма, — это посвящать изучению растений еще больше времени. У нее были странные фантазии. Например, она воображала, что служит в армии, только это армия естественных наук; она живет в бараке, и поутру ее будит горн, после чего она и другие юные натуралисты маршируют шеренгой в униформе, чтобы весь день трудиться в лесах, ручьях и лабораториях. Девочка мечтала поселиться в ботаническом монастыре или закрытой школе вместе с другими столь же увлеченными классификаторами; там никто не мешал бы другим заниматься наукой, но все делились бы своими самыми интересными открытиями. Ей понравилось бы даже в ботанической тюрьме! (Тогда Альме не приходило в голову, что подобные темницы для ученых с изоляцией в четырех стенах в некотором роде действительно существовали и назывались университетами. Но в 1810 году маленькие девочки не мечтали об университетах.)

Альма была не прочь усердно учиться. Но откровенно недолюбливала пятницы. Уроки рисования и танцев, занятия музыков — все это ее раздражало и отвлекало от истинных интересов. Она не была грациозной и не научилась танцевать. Не могла отличить одну известную картину от другой и не научилась рисовать лица так, чтобы персонажи ее картин не выглядели напуганными до смерти или мертвыми. Способностей к музыке у нее тоже не было, и, когда Альме исполнилось одиннадцать, ее отец выступил с жестким требованием, запретив ей мучить фортепьяно. А вот Пруденс во всех этих занятиях блистала. Она также прекрасно умела шить, с невероятным изяществом проводила чайную церемонию и обладала множеством других маленьких талантов, чем немало досаждала Альме. По пятницам Альму обычно обуревали самые черные и завистливые мысли в отношении сестры. К примеру, это бывали дни, когда она всерьез подумывала, не променять ли знание одного из языков (любого, кроме древнегреческого!) на нехитрое умение складывать конверты так красиво, как могла Пруденс, пусть даже это получилось бы всего лишь раз.

Несмотря на это — а может, и из-за этого, — Альма испытывала истинное удовлетворение, предаваясь тем занятиям, в которых превосходила сестру. И наиболее заметным было ее превосходство за столом во время знаменитых ужинов Генри Уиттакера, в особенности в разгар обсуждения новых идей. С годами речь Альмы стала смелее, аргументы — более точными и убедительными. Но Пруденс так и не научилась уверенно чувствовать себя во время этих застолий. Она обычно сидела не открывая рта, являясь премилым, но бесполезным украшением вечера, способным всего лишь заполнить лишний стул в гостиной, и не несла никакой другой функции, кроме эстетической. В некоторой степени это делало Пруденс очень полезной. К примеру, ее можно было посадить с кем угодно рядом, и она не стала бы возражать. Нередки были случаи, когда бедняжку Пруденс нарочно сажали рядом с самыми занудными и глухими старыми профессорами, ходячими мавзолеями, имевшими привычку ковырять вилкой в зубах или засыпать между сменами блюд и тихонько храпеть, пока вокруг шли разгоряченные дебаты. Пруденс никогда не жаловалась и не просила предоставить ей более интересного собеседника. Ей словно было все равно, кто сидит с ней рядом; ее осанка и тщательно заученные манеры никогда не менялись.

Альма тем временем жадно бросалась обсуждать любые темы — от почвоведения до молекул, из которых состоит газ, и физиологии слез. Однажды в «Белые акры» наведался человек, только что вернувшийся из Персии, где в окрестностях древнего города Исфахана обнаружил образцы растения, из которого, по его мнению, можно было изготовить аммиачную камедь — древний и дорогостоящий ингредиент лекарственных снадобий, источник которого прежде был неизвестен западному миру, так как торговлю им контролировали местные бандиты. Молодой человек был подданным британской короны, но разочаровался в своем британском начальстве и желал поговорить с Генри Уиттакером по поводу финансирования своих незавершенных исследований. Генри и Альма, действуя и мысля как единый организм, что частенько случалось с ними за обеденным столом, набросились на юношу с расспросами с обеих сторон, как две овчарки, окружившие барашка.

— А какой климат в этом регионе Персии? — поинтересовался Генри.

— И какая там высота? — подхватила Альма.

— Вид этот произрастает на открытой равнине, сэр, — отвечал гость, — и столь богат камедью, что выделяет ее в огромных количествах…

— Да, да, да, — прервал его Генри. — Это вы так говорите, а мы, видимо, должны поверить вам на слово, ведь в подтверждение вы привезли нам камеди всего с наперсточек. Но скажите, однако, сколько вы уплатили персидским чиновникам? Взяток, я имею в виду, за привилегию бродить сколько угодно по их стране и вот так просто собирать камедь?

— Э-э… безусловно, сэр, они требуют определенную плату, но это малая цена за…

— Мы не платим дань, — отвечал Генри. — Мне все это не нравится. Зачем вы вообще стали рассказывать кому-то, чем занимаетесь?

— Как зачем, сэр? Нельзя же вывозить товар контрабандой!

— Да что вы? — Генри поднял бровь. — И почему же?

— А можно ли вырастить этот вид где-нибудь еще? — вмешалась Альма. — Видите ли, сэр, нам будет мало проку, если для сбора сырья придется каждый год снаряжать дорогостоящую экспедицию в Исфахан.

— Я еще не успел выяснить…

— Будет ли этот вид расти на Катхияваре?[15] — спросил Генри. — Вы знаете кого-нибудь на Катхияваре?

— Нет, сэр, я лишь…

— А может быть, на американском Юге? — встряла Альма. — Какое количество осадков необходимо?

— Как тебе хорошо известно, Альма, меня не интересуют предприятия по разведению чего-либо на американском Юге, — отрезал Генри.

— Но отец, говорят, что в Миссури…

— Признайся, Альма, ты всерьез думаешь, что этот бледный английский клоп не зачахнет в Миссури?

Бледный английский клоп, о котором, собственно, шла речь, заморгал и, кажется, утратил дар речи. Но Альма не унималась и продолжала расспрашивать гостя с нарастающим волнением:

— А как думаете, тот вид, о котором идет речь, не тот же, что описывает Дискорид в Materia Medica? Вот это было бы любопытно! У нас в библиотеке есть превосходное раннее издание Дискорида. Если хотите, после ужина я вам его покажу!

Тут в разговор наконец вмешалась Беатрикс Уиттакер и отчитала свою четырнадцатилетнюю дочь:

— Право, Альма, обязательно ли сообщать всему миру о каждой мысли, что придет тебе в голову? Почему бы не позволить нашему бедному гостю хотя бы попытаться ответить на один вопрос, прежде чем обрушить на него другой? Прошу, молодой человек, попытайтесь снова. Что вы хотели сказать?

Но тут опять заговорил Генри.

— Вы же даже черенков не привезли, да? — обрушился он на вконец растерявшегося юношу, который уже не знал, кому из Уиттакеров отвечать первым, и потому сделал грубейшую из ошибок — не ответил никому.

Назад Дальше