Кандидат на выбраковку - Антон Борисов 6 стр.


Конечно, я не ожидал в общедоступном* советском лечебном учреждении даже с гордым наименованием «институт», никакого «европейского» уровня. У меня уже был опыт лежания в подобном институте — саратовском. Московский мало чем отличался от своего провинциального собрата. Во всяком случае внешне. Меблировка, распорядок дня: время отбоя, подъема, приема пищи, различных процедур, операций, врачебных обходов, все было точной копией того, к чему я привык за время своих «больничных университетов».

Хотя… Одно отличие все же, имелось. В названии учреждения присутствовало прилагательное «Центральный» и это кое о чем говорило. А именно: здесь лечились больные из всех республик Советского Союза и тех, в основном развивающихся стран, правительства которых были лояльны политике СССР. Наша палата тоже оказалась «интернациональной».

* * *

Мой сосед, размещавщийся в области головы, имени его не помню, был из Литвы. Как выглядел, тоже не помню — прожили мы вместе всего-то четыре неполных дня, однако, в память он врезался поведением: заносчивой демонстрацией своего превосходства над всеми другими, нелитовцами, но только теми нелитовцами, кто был из Союза. С нелитовцами из-за границы он подчеркнуто любезничал, не теряя, однако, при этом чувства собственного достоинства.

Был конец 1986 года, но уже тогда литовский патриот в полный голос возвещал о том, что Литвы скоро не будет в составе Советского Союза* и она вышвырнет из своих пределов всех «оккупантов». Поскольку в тот момент я оказался в палате единственным русским, то литовскую нелюбовь к России я сполна ощутил на своей шкуре.

Сначала, когда он, растягивая гласные, поприветствовал меня словами «Еще-о оди-и-инн окупаан-нт…» — я на время потерял дар речи. Я не понимал что происходит и как на это надо реагировать. У меня, лично, никаких претензий ни к Литве, ни к этому только что встретившемуся мне литовцу, не имелось. Но у литовца, уже был заготовлен длиннющий список претензий, в основном к СССР, которые он начал почему-то предъявлять мне. Я наслушался по полной программе: и про пакт «Молотова-Риббентропа», и про советскую оккупацию, и про литовское сопротивление, и про депортацию, про пострадавшую литовскую культуру и про русскую неотесанность и свинство. С его слов я понял, что в Литве русских ненавидят. Это было неприятное и болезненное открытие. Мое интернациональное воспитание давало себя знать. Ну, как же, всю жизнь мне внушали что Советский Союз это дружная семья сотен народов. Пятнадцать братских республик, плечом к плечу строили светлое будущее для себя и «торили туда дорогу» всему остальному человечеству. Я гордился тем что живу в такой удивительной, цветистой, многонародной стране и у меня были тому веские основания. Астрахань — город многонациональный и в санатории, где я прожил двенадцать лет, лежали дети разных кровей, но никаких трений на этой почве у нас никогда не возникало, я был уверен, что так должно быть всюду, поэтому литовская ненависть ко всему советскому, а в особенности русскому, была для меня полной неожиданностью.

Зомбированный идеологами наднационального коммунистического общества, я не мог представить, что не всем нациям может нравится жизнь в таком грубо сколоченном народном общежитии, каким, по сути и являлся Советский Союз; что у каждого, не только народа, но и отдельно взятого человека, может быть индивидуальное, отличное от «генеральной линии КПСС», видение своего «светлого будущего», своего места в мире, что ни один народ не захочет жить и растить детей по правилам придуманным для него иноплеменными «братьями».

Это для меня ясно теперь. А тогда я, обманутый пропагандой, простой русский парень морально маялся и откровенно злился на этого, закусившего этнические удила, обыкновенного литовского дядьку. Хотя от его националистических взбрыкиваний становилось тошно. Возникало такое ощущение, что в страданиях его народа был виноват я один.

Общий язык литовец находил лишь с нашим соседом-эстонцем. Айвару было двадцать три года, но выглядел он намного старше. Нужно сказать, что Айвар поломал у меня все представления об эстонцах, в смысле, как они должны выглядеть. Черноволосый и черноглазый, он больше походил на жителя южных широт и менее всего — на северянина.

Малоразговорчивый, медлительный Айвар во многом соглашался с литовским «братом-прибалтом», особенно когда тот без церемоний называл всех русских «оккупантами» или «фашистами». Но, тем не менее, сам ни о чем «таком» не говорил, а иногда даже старался сдерживать разговорную агрессию «оккупированной стороны». После того как подлечившись, радикал из Литвы, покинул столицу ненавистного ему государства, Айвар оказался очень приятным соседом, с которым мы постоянно делили хлеб. Точнее, сдержанный на эмоции эстонец, щедро делился со мной — русским лежачим «окупантом» — своими съестными припасами, потому что в моей тумбочке, кроме семидесяти пяти оккупационных рублей, выданных мне бабушкой на обратный билет, никогда ничего не водилось.

Постоперационный синдром

Я медленно поднял набрякшие веки, и увидел глаза Сергея Тимофеевича — все остальное было закрыто марлевой маской.

— Ну, ты как? — в голосе слышалась тревога.

— Что, уже все? — я пытался понять, где нахожусь. Мое зрение не давало никакой информации, потому что дальше глаз Сергея Тимофеевича я ничего не видел. Его лицо находилось прямо надо мной. Не нужно было делать никаких усилий, чтобы увидеть его. Но я чувствовал такую невероятную слабость, что опять закрыл глаза.

— Смотри на меня! — произнес Сергей Тимофеевич голосом разгневанного генерала. Это было очень убедительно.

— Тяжело, Сергей Тимофеевич, — меня хватило только на то, чтобы прошептать это. Тем не менее, я не мог его ослушаться. Четыре месяца общения с моим дорогим доктором, убедили меня в том, что он умел добиваться своего. Если он просил, то отказать ему было невозможно. Тем более, если он приказывал. Я вновь попытался открыть глаза и некоторое время удержать их в этом состоянии.

— Ты что же это? Умирать вздумал? — в его голосе слышались озабоченность и добрая насмешка.

— Кто, я? — я не понимал, о чем он говорит. Мозг работал с большим скрипом. Усилия, затраченные на открытие глаз и короткие реплики, отнимали очень много энергии. На то, чтобы в это же самое время еще и соображать, сил уже не оставалось.

— Ты! Но, мы тебя оттуда достали. Станешь еще такие фортели выбрасывать, больше оперировать не буду! — Сергей Тимофеевич шутил, тем не менее, я воспринял его «угрозу» вполне серьезно.

— Не-е, больше не буду. А где я?

— В реанимации, — профессор оставался рядом, однако его лицо медленно уплыло из поля моего зрения.

— В реанимации? А чего я здесь делаю. Сколько времени сейчас? — я попытался сориентироваться, чтобы понять, хотя бы по косвенным признакам, сколько длилась операция и каков результат.

— Почти десять вечера.

— А чего Вы не дома?

Вообще-то, профессор очень редко задерживался так долго в институте. За, почти четыре месяца, что я здесь лежал, таким запозднившимся на работе мне видеть его не доводилось.

— Вот, решил посмотреть, как ты будешь себя вести.

— Я хорошо буду себя вести, — я пытался поддерживать взятый им тон разговора. — Сергей Тимофеевич, как прошла операция?

— Нормально. А ты сам не видишь? — в его голосе я услышал удовлетворенность, тем, как он проделал свою работу.

Только после его вопроса до меня дошло, что если бы мои мозги в тот момент, двигались немного побыстрее, я бы мог сообразить, что о результатах операции можно узнать просто: достаточно немного скосить глаза вправо. Я попытался это сделать, однако, смог увидеть только часть плеча, точнее, это был бинт на моем плече. Причем, нижняя часть бинта была красной от крови. В плече и во всей руке чувствовалась скованность и тупая боль. Только сейчас я сообразил, что рука постепенно начинает болеть. Боль становилась сильнее и сильнее.

— Я ничего не вижу.

— Ты очень много крови потерял, потому что пришлось делать сразу всю руку, целиком. Крови мы тебе много влили. Почти что обновили всю, — он помедлил. — Руку я тебе, все-таки, выправил. Вот только, боюсь, что нерв я тебе задел. Невозможно было по-другому. Ты же помнишь, в каком состоянии она была? Сложена вдвое, напополам. Теперь ты ее не узнаешь.

Зацепин говорил и говорил. Я впервые видел его в таком состоянии. Видно было что он неимоверно устал и в то же время очень доволен.

— Я помню. А она ломаться больше не будет?

— Ты знаешь, что из себя представляют твои кости? Это что-то вроде хряща у курицы. Я тебе в руку железные штифты вставил. Не думаю, что они сломаются, — он улыбнулся. — Попробуй, пошевели пальцами! — Сергей Тимофеевич откинул простынь с моей правой руки и дотронулся до пальцев.

— Не могу, — я сделал несколько попыток. У меня ничего не получилось, только рука стала болеть еще сильнее.

— Пальцы тоже не чувствуешь?

— Нет.

— Нерв восстановится. Придется потрудиться, но он обязательно восстановится. Как только из реанимации переведут в палату, начнешь заниматься с физиотерапевтом, — говорил он очень уверенным голосом. Я — верил ему.

— Больно очень.

— Сейчас попрошу медсестру, вколоть тебе обезболивающий.

— Спасибо, вам, большое, Сергей Тимофеевич!

— Я пошел домой. Смотри, мне, больше не умирай.

— Не, больше не буду. Постараюсь, — разговор отнял у меня последние силы. Я в изнеможении закрыл глаза, как будто, вновь провалился. Лишь на мгновение почувствовал укол, который сделала медсестра.

В ту ночь я, то приходил в себя, то погружался в состояние, когда сознание полностью отключалось. Мне казалось, что времени, с момента моей операции прошло очень много. Когда я пришел в себя, почти окончательно, то оказалось, что прошло всего лишь несколько часов.

Я открыл глаза и увидел стоящую рядом с моей постелью, медсестру. Она что-то делала с моей ногой, при этом, я ощутил, что бедро правой ноги, как будто чем-то сжимается.

— Что вы делаете? — я говорил очень тихо, потому что вокруг меня была почти идеальная тишина, нарушаемая только жужжанием и пиканьем каких-то приборов. Впрочем, я был настолько слаб, что даже при всем желании не смог бы говорить громче. Вдобавок мое горло болело, как будто, совсем недавно его подрали наждачной бумагой.

— Я тебе меряю давление.

— На ноге? — меня это удивило. Я много раз видел, как больным измеряли давление: при этом манжету тонометра всегда накладывали на руку. Мне давление практически никогда не измеряли. Как раз по причине моего заболевания. Попытки были, но как только в манжету начинали накачивать воздух, она начинала сжимать и, буквально, раздавливать мои кости. Я кричал от боли, и все заканчивалось тем, что манжету снимали, так ничего и не измерив. Но, после операции врачи были обязаны следить за моим давлением.

— Да, на ноге. А где еще это возможно у тебя? — она при этом, как будто бы улыбнулась. Во всяком случае, ее глаза это показывали.

Я ощутил, как сдавливаются мышцы ноги. Было больно и страшно, вдруг манжета, все-таки, расплющит мое бедро.

— Сколько сейчас времени?

— Два часа ночи.

— Мне вчера операцию делали?

— Да. Уже вчера.

— Значит, я выжил? Пережил операцию?

Она посмотрела на меня с усмешкой.

— Ну, если бы не те, кто тебя оперировали, то и не выжил бы. Тебе Сергей Тимофеевич рассказывал, что случилось?

— Он что-то шутил о том, что я умирал и еще что-то…

— Он совсем не шутил. Можешь считать, что ты во второй раз родился. Он из-за тебя здесь надолго задержался, ждал, пока ты придешь в себя, — она снова улыбнулась. — Ладно, спи. Тебе обезболивающее нужно колоть?

Я попытался понять, болит ли у меня рука. Рука болела, но боль была, как будто где-то очень глубоко. Какая-то очень тупая боль.

— Угу. Уколите меня и я посплю.

— Вообще-то, почти два часа назад я тебе уже делала укол. Так что, еще не совсем время. Но, так как ты после операции, то — уколю. Чтобы ты успокоился.

— Хорошо. Вам же лучше. Я засну, и вас дергать не буду.

— Да ты и так не сильно дергаешь.

Через некоторое время, она подошла со шприцем и впрыснула содержимое прямо в трубку с капельницей, которая была введена в мою вену.

Я опять провалился.

За эту ночь я еще несколько раз приходил в себя и вновь терял сознание. При этом, слева от меня, все время находился какой-то источник шума, люди что-то говорили, я слышал какие-то фразы.

— Как давление?

— Дефибриллятор!

— Давление в норме.

— Пока жива.

Приходя в себя и вновь проваливаясь во тьму, я думал о том, что как только мне станет немного лучше, нужно непременно узнать причину этого шума. Я понимал, что кто-то слева от меня умирает и этого «кого-то», пытаются спасать, но открыть глаза и попытаться выяснить, что же там происходит — не было сил.

Очнулся я от того, что кто-то прикасался чем-то, очень холодным, к моей левой руке. Я повернулся. Та же самая медсестра, с которой я, как будто, совсем недавно разговаривал, пыталась укрепить во мне термометр. У нее это не особо хорошо получалось.

— Держи!

— Уже утро?

— А как ты это определил?

— Вы же только по утрам температуру меряете.

— Я тебе ее каждый час измеряю, — она улыбнулась, и теперь я мог разглядеть ее улыбку.

— Да, сейчас утро. Скоро врачи все на работу придут. Как ты себя чувствуешь? А то профессор уже несколько раз звонил, о тебе спрашивал.

— Я? Хорошо. Передайте ему, что я скорее жив, чем мертв, — в этот момент я вспомнил, подвернувшуюся, откуда-то, цитату. Я, правда, чувствовал себя совсем неплохо. Если бы только не слабость.

— Шутишь? Значит чувствуешь себя хорошо. Так и передам.

Она отошла. Силы опять меня покидали. Слабость была такая, что малейшее действие, требующее не очень большого напряжения, даже простой разговор, вгоняли меня в забытье.

В очередной раз открыв глаза я увидел профессора Зацепина, стоящего прямо надо мной.

— Ну, как ты сейчас себя чувствуешь?

— Хорошо. Только слабость.

— А что ты хочешь? Мы тебе вчера столько крови влили. Но, температура у тебя почти нормальная. Посмотрим, когда тебя можно будет перевести отсюда в палату. Понаблюдаем еще здесь.

Он вышел. Комната, в которой я находился, была ошутимо больше моей палаты. В ней стояло несколько кроватей, отгороженных ширмами. Слева ширмы не было. Левосторонний обзор всегда представлял для меня проблему. Для того, чтобы хорошо видеть, я пристраиваюсь так, чтобы объект наблюдения находился справа от меня. Из-за этой многолетней уже, привычки, я без труда могу повернуть голову вправо. Но если возникает необходимость повернуть ее влево, то я могу это сделать с большим трудом, и то, лишь, до половины — мышцы шеи не позволяют. Все же я попробовал. Было интересно узнать кто же там находится, кто тот, за чью жизнь боролись врачи во время моего полубеспамятства? Видимо движение получилось очень резким. Рвущая боль пронзила плечо. Я вскрикнул и поспешил вернуть голову в исходное положение. Немного успокоившись, пригляделся к прооперированной руке. Вся она, точнее, марлевая повязка на ней, была коричнево-рыжего цвета. Я понял, это высохшая кровь намертво приклеила меня к носилкам и не давала повернуться.

Однако, что там слева, очень меня интересовало. Учитывая предыдущий опыт, теперь я поворачивал голову крайне осторожно. Заняв подходящую позицию, скосил глаза и стал осматривать открывшееся пространство. На расстоянии, примерно, метра, находилась ширма, но она ничего не загораживала. Еще дальше располагалась кровать на которой лежала молодая женщина. Она была совершенно голая. Я такого никогда не видел поэтому мгновенно оробел, быстро отвел глаза и… столкнулся взглядом с Зацепиным, входящим в комнату.

— Ты что это делаешь? — профессор усмехнулся и встал, загородив женщину. Впрочем, я туда особо и не смотрел. Не скажу, что мне было не интересно, но рядом с профессором я чувствовал себя «не в праве».

— Скучно, Сергей Тимофеевич, — я очень слабо и виновато улыбнулся ему, при этом, конечно засмущался, как будто он поймал меня на чем-то постыдном.

— Скучно? Значит, переводим тебя в палату, чтобы не скучал.

— А что с женщиной? — я спросил, не надеясь на ответ. Медики неохотно посвящали пациентов в больничные тайны. Врачебная этика и все такое.

— Попала в аварию, вместе с сыном. На автомобиле. Сын — погиб. Пять лет, — коротко, он мне все же ответил. О шансах этой женщины на жизнь я спрашивать не стал. Она не имела никакого отношения к нашему отделению. Я решил спросить о ней у медсестер, работающих здесь же. Они более словоохотливы. Как оказалось, шансов у моей соседки не было. Она умерла на второй день после роковой аварии, так не придя в сознание и, к счастью, ничего не узнав о судьбе своего сына.

— Сейчас мы тебя отсюда переведем в палату. Но, сначала на перевязку, — профессор уже был почти у двери.

— Сергей Тимофеевич, я присох здесь. Приклеился! — я попытался говорить громко, насколько мог.

На миг Зацепин остановился в дверях.

— Не переживай, отклеим! — он, явно, был в хорошем настроении.

Через пять минут я увидел, пришедших за мной, вместе с каталкой, наших медсестер. Их сопровождала Тамара Николаевна. Меня повезли в перевязочную.

Там уже ждал Зацепин. Марля присохла, и чтобы ее снять, Тамаре Николаевне, пришлось, сначала намочить бинты чем-то желтым, как я понял, это был фурациллин, дезинфицирующее средство. Вспомнилось мне, что в санатории, это лекарство, обычно, назначали при лечении ангины. Одну таблетку разводили в стакане воды, а потом, давали полоскать этим раствором, горло. Типа «гр-р-р-р».

Назад Дальше