Русский царь Николай II царице Александре
«Ц. Ставка. 3 января 1916 г.
Моя дорогая!
До сих пор не получил ни одного письма. Поезд запоздал на 6 часов из-за сильной снежной бури. Здесь со вчерашнего дня тоже буря, и ночью ветер завывал в трубе, как это ужасное тремоло в «Ahnfrau». Очень благодарен за твою дорогую телеграмму. Я рад, что твоя головная боль почти прошла; но гадкое сердце продолжает быть непослушным!
Могу написать сегодня тебе и детям, так как бумаг не поступало. Вчера я телеграфировал Анне и получил весьма почтительный ответ. (…) Валя лежит: у него сильный жар, я только что его навестил. Он чувствует себя лучше, но лицо у него распухло и красное от простуды.
Ночью выпала масса снегу. Я обрадовался, найдя деревянную лопату в саду, и очистил одну из дорожек — это для меня очень полезное и приятное занятие, так как сейчас я не делаю никакого моциона. И тогда я не тоскую о крошке.
Утренние доклады теперь кратки, потому что пока все спокойно, но на Кавказе наши войска начали наступление, и довольно успешно. Турки этого совсем не ожидали. Зимою в Персии мы также наносим тяжелые удары этим проклятым жандармам, находящимся под руководством немецких, австрийских и шведских офицеров. Между прочим, я получил очень сердечную телеграмму от Гардинга, вице-короля Индии, от имени правительства, князей и народа. Кто мог бы подумать это 10 лет тому назад? Я был тронут цветком, присланным от нашего Друга.
До свидания, моя душа-Солнышко. Храни тебя Господь!
Нежно целую и бесконечно люблю.
Навеки Твой
Ники»
Новогоднее обращение императора Вильгельма
к армии и флоту:
Берлин, 31 декабря. Прессбюро Вольфа передает:
«Друзья!
Год тяжкой борьбы миновал. Где бы ни атаковали превосходящие силы противника линию нашей обороны, благодаря, вашей верности и мужеству они были разбиты. Куда бы я ни послал вас нанести удар, всюду вы добились славной победы. Ныне мы благодарно вспоминаем братьев, которые с радостью отдали свою кровь, чтобы обеспечить безопасность наших семей и добыть себе немеркнущую славу. То, что мы начали, милостью Божьей и завершим! До сих пор враги наши с запада и с востока, с севера и с юга в бессильной ярости тянут руки ко всему, что делает нашу жизнь достойной. Давно утратив надежду одолеть нас в честном бою, они рассчитывают лишь на повальный голод да на воздействие своей столь же преступной, сколь и коварной клеветнической пропаганды. Но они просчитаются. Их постигнет жалкий конец в столкновении с духом и волей, которые незыблемо объединяют наше войско и отечество: с нашим духом служения родине до последнего дыхания и с нашей волей к победе! Так вступим же в новый год с верой в то, что Бог охранит нашу родину и величие Германии!!
Ставка верховного главнокомандующего. 31 декабря 1915.
Вильгельм»
Ленин о характере империалистической войны
«Vorbote». № 1, Январь 1916 г.
«Теперь, когда война разразилась, ни откровенные оппортунисты, ни каутскианцы не решаются ни отрицать Базельский манифест, ни сопоставлять с его требованиями поведение социалистических партий во время войны. Почему? Да потому, что манифест полностью разоблачает и тех и других.
В нем нет ни единого словечка ни о защите отечества, ни о различии между наступательной и оборонительной войной, ни одного слова обо всем том, о чем теперь на всех перекрестках твердят миру оппортунисты и каутскианцы Германии и четверного согласия.
Манифест и не мог об этом говорить, так как то, что он говорит, абсолютно исключает всякое применение этих понятий. Он вполне конкретно указывает на ряд экономических и политических конфликтов, которые подготовляли эту войну в течение десятилетий, вполне выявились в 1912 г. и вызвали войну 1914 г, Манифест напоминает о русско-австрийском конфликте из-за «гегемонии на Балканах», о конфликте между Англией, Францией и Германией (между всеми этими странами!) из-за их «завоевательной политики в Малой Азии», об австро-итальянском конфликте из-за «стремления к владычеству» в Албании и т. д. Манифест определяет одним словом все эти конфликты, как конфликты на почве «капиталистического империализма». Таким образом, манифест совершенно ясно признает захватнический, империалистический, реакционный, рабовладельческий характер данной войны, т. е. тот характер, который превращает допустимость защиты отечества в теоретическую бессмыслицу и практическую нелепость. Идет борьба крупных акул из-за поглощения чужих «отечеств». Манифест делает неизбежные выводы из бесспорных исторических фактов: эта война не может быть «оправдана ни самомалейшим предлогом какого бы то ни было народного интереса»; она подготовляется «ради прибылей капиталистов, честолюбия династий». Было бы «преступлением», если бы рабочие «стали стрелять друг в друга». Так говорит манифест. Эпоха капиталистического империализма является эпохой созревшего и перезревшего капитализма, стоящего накануне своего крушения, назревшего настолько, чтоб уступить место социализму. Период 1789–1872 гг. был эпохой прогрессивного капитализма, тогда когда в порядке дня истории стояло низвержение феодализма, абсолютизма, освобождение от чужеземного ига. На этой почве, и только на ней, была допустима «защита отечества», т. е. защита против угнетения. Это понятие можно было бы применить и теперь к войне против империалистических великих держав, но было бы абсурдом применять его к войне между империалистическими великими державами, к войне, в которой дело идет о том, кто сумеет больше разграбить Балканские страны, Малую Азию и т. д. Поэтому нечего удивляться, что «социалисты», признающие «защиту отечества» в этой данной войне, обходят Базельский манифест, как вор то место, где он украл. Ведь манифест доказывает, что они — социалшовинисты, т. е. социалисты на словах, шовинисты на деле, которые помогают «своей» буржуазии грабить чужие страны, порабощать другие нации. Это и есть существенное в понятии «шовинизма», что защищают «свое» отечество даже тогда, когда его действия направлены к порабощению чужих отечеств.
В. И. Ленин»
3. ГВАРДЕЕЦ
Первое, о чем подумал, очнувшись, Бранко Беденкович, — что теперь он ужасно запачкает спальню, Герта выйдет из себя и качнет визжать. Такого с ним еще не случалось — так измазаться…
Он попытался встать, но руки вновь погрузились в жижу, а когда он непроизвольно провел ими по лицу, чтобы стереть пот, то почувствовал, что весь заляпался. Хорошо же он, наверно, выглядит! Беденкович ощупал голову — ничего! Но где его шлем с белым султаном из конского волоса?
Это заставило его окончательно прийти в себя.
Он чертыхнулся.
Кабы его заботы ограничивались испачканным красно-золотым мундиром императорского гвардейца — чего бы он за это ни дал! Даже Гертины проклятья охотно бы проглотил, а возможно, простил бы ей и того парня. Только бы… только бы не такое свинство, в котором он тут валяется, как свинья в навозе. А сверх того еще в любой момент может поплатиться и жизнью.
Два разрыва снарядов, один совсем близко, чуть не за его спиной, другой немного правее, заставили его вновь прижаться к земле, всем телом, ладонями и лицом прильнуть к ее вязкой поверхности. В тот же миг на спину ему посыпались мелкие комья глины и камешки.
Каких-нибудь несколько метров — и он мог бы разом избавиться от всех забот!
Беденкович свернулся в клубок, точно этим мог защитить то, что ощущал как свою жизнь, что в нем отзывалось стуком сердца, горячим дыханием, что он чувствовал во всем теле и в ужасе, от которого мысли кружились бешеной каруселью: не хочу умереть, не хочу, не хочу — только бы это не убило меня, только бы не попало…
В ту же минуту что-то ударило его в бок. Это был короткий, тупой удар, от которого тело напряглось, точно отвердевшими мышцами могло помешать проникновению боли внутрь; но боль, на удивленье, не пошла дальше ребер и быстро ослабла. Тут Бранко осознал, что кто-то орет на него, орет яростно, хриплым голосом, и крик этот доносится сверху.
Он полуобернулся и увидел какого-то молокососа в форме, стянутой ремнем на осиной талии, тот как раз собирался еще разок пнуть его ногой. При этом он размахивал револьвером и кричал: «Auf, auf, du Hund!»[3]
Как ни странно, именно этот удар офицерского ботинка буквально вышиб Беденковича из плена смертельного страха. Ударить ногой сзади да еще лежачего — это было бессовестное оскорбление, хуже пощечины; когда тебя бьют по лицу, так хоть мужчина стоит против мужчины, но так подло… Бранко Беденкович поднимается и теперь уже в прямом смысле слова всем своим гвардейским ростом возвышается над подпрыгивающей и продолжающей орать фигуркой офицера. Вот он опять стоит во всей красе своего красного гвардейского мундира, с золотой шнуровкой, в безукоризненно белых штанах и высоких лакированных кавалерийских сапогах, на его голове шлем с султаном из белого конского волоса, султаном, который теперь наверняка трепещет на ветру, ведь от ударов, все равно каких, только что вылетели двери и окна, и сквозняк гуляет в трактире на Гринцинге, где как раз такой же вот недомерок без конца вытаскивал Герту из общего круга танцующих, а теперь подпрыгивает тут перед ним да еще револьвер где-то раздобыл… Не слишком-то размахивай, хоть ты и кадет или даже рыба покрупнее, с первой звездочкой на воротнике, а я — ты хоть знаешь, кто я такой?.. Сам император доверяет мне свои депеши… Просить меня будешь, на коленях будешь ползать за то, что оскорбил императорского гвардейца! Но теперь я тебе первым делом покажу, как мужчина мужчине…
Эти картины и воспоминания с непостижимой быстротой пронеслись перед умственным взором Беденковича, так что офицер, чья дрожащая рука наконец перестала дергаться, даже не успел нажать на спуск. Но за какую-то долю мгновения до этого человечек вдруг распрямился, словно хотел догнать верхнюю часть черепа — по брови, — только что отлетевшую от его головы. В следующий миг его тело сложилось, как у паяца на ниточках, которые выпустила детская рука. Уже мертвый, он упал к ногам Беденковича, испачкав его сапоги брызнувшим мозгом.
И сразу же в сознании гвардейца вновь возникло: война. Война с грохотом разрывов, свистом пуль и гейзерами взметающейся земли.
И вот уже Беденкович снова кидается на землю, чтобы прильнуть к ней крепко и тесно, становится самым маленьким и неприметным из бугорков на ее поверхности.
Теперь он не может себе представить, что минуту назад оказался способен в этой смертоносной сумятице подняться на ноги ради того коротышки, который его оскорбил… Да разве тут имеет какое-то значение задетая честь? Что вообще означает здесь честь? Честь того офицера размазана на его сапоге вперемешку с мозгом и грязью. А его честь? Важнее всего — остаться в живых. Остаться в живых! Вот что главное. И единственное. А этот паяц, размахивавший револьвером, и Герта в постели с каким-то подонком — все это смешная куролесица, как в тире венского Пратера, пять выстрелов за крейцар, господин, прошу вас — бац! — и жестяные кузнецы начинают дубасить по наковальне — бац! — и мячик разлетается вдребезги над нитевидным фонтанчиком, но здесь… здесь выстрел — и полголовы напрочь, другой — и человек превращен в кашу, тра-та-та-та — и цепь наступающих летит вверх тормашками, как во время охоты на зайцев… Честь — эка важность!
А вокруг безостановочная пальба, грохот, вой, свист — и нет этому конца…
Тут-то все и произошло…
Казалось, оглушительный грохот поля битвы вдруг слился в единый взрыв, легко оторвавший Беденковича от земли, как ветер срывает осенний лист. Взлетев на воздух, он грязными пальцами пытался схватить пустоту, а потом острая боль вновь бросила его на землю, огненной иглой пронзила голову. Он еще успел осознать, что рядом с ним и на него низвергается осыпь камней, комьев земли и грязи, а затем его глаза заволокло густой тьмой.
Разбудил Беденковича дождь, смочивший его открытую голову и шею.
Первые минуты он целиком был занят осознанием того, что жив. Жив! Да, он действительно жив, это ему не мерещится, это правда. Ободрившись, он принялся изучать: ранен, не ранен? Но решился на это не сразу, из боязни узнать что-нибудь страшное, и поначалу довольствовался тем, что, продолжая лежать неподвижно, прислушивался, не ощутит ли где боль: живот, грудь, ноги — нет, руки тоже в порядке, голова — пожалуй, да, с нее началось, но сейчас он ничего не чувствует. Тогда он сделал еще одну попытку: попробовал совсем немного пошевелить сперва одной рукой, потом другой, потом повертел головой, подогнул левую ногу. Подгибая правую, почувствовал в бедре обжигающую боль. Хоть, должно быть, и пустяк, однако надо взглянуть…
Но еще раньше, чем Беденкович успел это сделать, он оцепенел от ужаса… Что это? Что-то случилось, что-то такое, чего прежде не было… Не может быть… всюду, всюду тишина. Тишина! Полнейшая тишина! Она тут с той минуты, как он очнулся, только не сразу осознал…
Беденкович весь напрягся и прислушался, пытаясь уловить хоть малейший звук. И глаза судорожно прикрыл, чтобы ничто его не отвлекало.
Но кругом была тишина, полная, ничем не нарушаемая тишина. Весь мир затопило густое, непроницаемое молчание…
Собственно, ему бы следовало почувствовать облегчение после недавнего оглушительного грохота, но он ощущал страх. Это было слишком нереально… На миг им овладело сомнение, не мертв ли он все-таки, не попал ли в иной мир. И он предпочел поскорее открыть глаза, чтобы вновь прощупать взглядом все вокруг…
И увидел гейзеры земли, взметаемые разрывами снарядов, фигуры бегущих людей, переламывающиеся пополам в середине прыжка и падающие лицом или навзничь, совсем близко от себя он заметил солдата, который извивался, пытаясь ухватить горстями вываливающиеся внутренности, рот его был широко раскрыт, словно бы в судорожном крике…
…Но все это разыгрывалось перед глазами Беденковича в безгласной тишине, в каком-то странном немом мире, начисто лишенном звуков.
Тогда гвардеец понял, что оглох.
Он непроизвольно затряс головой, как пловец, которому попала в уши вода. Мгновенная острая боль где-то внутри черепной коробки не позволила повторить попытку; да он уже и так знал, что все напрасно.
Оглох…
Это пришло так неожиданно, что поначалу он не знал, что делать. Как ни странно, прежде всего он понял, что в глухоте есть и приятная сторона: когда мир звуков вроде бы перестал для него существовать, он почувствовал явное облегчение, поскольку — прежде он этого не сознавал — именно шум сражения больше всего действовал ему на нервы. Когда же он еще и глаза закрыл, то словно бы вообще перестал воспринимать войну. Как будто уже был вне ее.
Но очень скоро Беденкович настолько опомнился, что стал мыслить нормально. Минутное облегчение прошло. Он все еще пребывал в каком-то необычном состоянии, так что даже конкретные мысли выскользнули из логического ряда и в неустанно ускоряющемся потоке вызвали в сознании и в подсознании все усиливающееся нарушение связей, неудержимо стремящееся к безнадежному хаосу.
Да, глухота — гвардеец, который не услышит приказа, императорский гвардеец Его Величества!.. и Терта, когда будет сговариваться со своим хахалем, спокойно сможет делать это при мне — чего она только ни наплела о том парне: двоюродный брат! А теперь ей даже выкручиваться не придется — я калека, просто калека! Господи, что со мной будет? Газетный киоск мне не нужен, инвалидам его обычно дают вместе с медалью за мужество, проявленное перед лицом неприятеля, — кабы еще не было этого малого, нет, я непременно должен отсюда выбраться, ведь у меня сын, сыночек!.. Вы слышите, ублюдки? Эй вы, там, напротив! Это мой сынок, мой! А что, если как раз в эту минуту какой-нибудь другой гвардеец — у русского царя тоже наверняка есть своя гвардия — что, если этот парень потянет запальный шнур, как раз когда дуло его орудия будет нацелено сюда, вовсе при этом не зная, что тут я… а я бы, допустим, точно так же выстрелил, и с той стороны это разорвало бы на куски другого… Только бы сейчас, сейчас, пока не прекратится артиллерийская канонада, это меня миновало, ведь я всего лишь маленькое пятнышко — ну что тебе, Господи, стоит? Смилуйся надо мной, будь же благоразумен… А когда все кончится… Если бы я не боялся открыть глаза, я бы увидел, когда настанет конец… Все равно потом будут искать, придут с носилками, найдут меня, или я сам поднимусь, ведь со мной ничего не случилось…
Да, теперь он должен думать — он ведь не малое дитя и не баба, — теперь он должен думать об одном: как бы там ни было, глухой он или не глухой, главное — выбраться отсюда.
Да только не так это просто.
Выбраться — значит отлепиться от земли и тем самым подставить тело под пули, шрапнель и осколки снарядов. Разумеется, Беденковичу и в голову не придет вставать во весь рост, такую глупость, как минуту назад, он больше не повторит, но даже если полезет на четвереньках, даже если поползет…
От одной только мысли об этом пот выступил у него на лбу. Наоборот, в нем росло ощущение, что надо еще немного отдохнуть. Хотя он сознавал всю бессмысленность такого поведения, потребность тела была сильнее. Сладкая усталость разливалась по всем его членам. Он понимал, что не должен ей поддаваться, но после всего пережитого искушение было слишком велико. Только бы не уснуть, глаза закрываются все чаще и все дольше не хотят раскрыться, но это, наверное, для того, чтобы хоть на мгновение избавиться от безумия войны, хоть на минутку, пока он ничего не слышит и не видит…
Вот и дождь кончился. Правда, грязь и лужи, в которые свалился Беденкович, от этого не переменились. Удивительно — он только теперь заметил, — левая нога у него цепенеет от холода, а правой тепло. Тепло разливается от бедра к колену и дальше к икре. Приятно, только… Сердце его вдруг сжалось от страха. Он должен убедиться! Преодолев колебания, которыми он хотел отдалить решающий момент, Беденкович резко согнул ногу, и сразу же в правом бедре отозвалась острая боль и новая волна теплой влаги залила ногу. Он быстро расстегнул ремень и провел рукой по бедру, чтобы нащупать место, откуда исходило тепло; когда потом Беденкович поднес руку к глазам, вся она оказалась залита кровью. Ярко-красной свежей кровью. Да, да, это его кровь вытекает из тела, а с кровью по каплям вытекает и жизнь! Он погибнет от потери крови, погибнет!! На помощь, надо позвать на помощь, надо кричать, чтобы его услышали, надо сейчас же встать и бежать назад, надо…