Партия энциклопедистов, она же философская партия, к тому времени весьма многочисленная, а главное, весьма сильная, поскольку ее ряды пополняли просвещенные, образованные и искусные в спорах люди, возопила, видя, как бразды правления ускользнули из рук министра, который кадил Вольтеру, оделял пенсиями энциклопедистов и сохранял, развивая все, что в них было полезного, традиции г-жи де Помпадур, покровительницы авторов, сотрудничавших в «Меркурии»[25], и философов.
Народ имел больше оснований для недовольства, чем все прочие. Да, он тоже жаловался, хоть и не вдавался в подробности, но, как всегда, жалобы его содержали голую правду и попадали в самое яблочко.
Вообще говоря, г-н де Шуазель был дурной министр и дурной гражданин. Но в сравнении с многими и многими это был образец доблести, нравственности и патриотизма. Когда народ, умиравший с голоду в деревнях, слышал о расточительности его величества, о разорительных прихотях г-жи Дюбарри, когда к нему прямо обращались с такими предупреждениями, как «Человек с сорока экю»[26], или с такими советами, как «Общественный договор», а тайно — с разоблачениями вроде «Кухмистерских ведомостей» или «Странных мыслей доброго гражданина», — народ приходил в ужас, видя, что попал в бесчестные руки фаворитки, «менее почтенной, чем жена угольщика», как выразился Бово[27], и в руки фаворитов фаворитки; устав от множества страданий, он удивлялся, узнавая, что будущее сулит ему еще худшие беды.
Это не значит, что у народа, помимо тех, кого он ненавидел, были и те, кого он отличал. Он не любил парламентов, потому что парламенты, его естественные защитники, всегда пренебрегали им ради суетных вопросов местничества и эгоистической корысти; потому что парламенты эти, на которые едва ложился обманчивый отблеск королевского всемогущества, воображали себя чем-то вроде аристократии, поставленной между знатью и простонародьем.
Знать народ не любил инстинктивно и потому, что помнил прошлое. Он опасался шпаги, но с не меньшей силой ненавидел и церковь. Отставка г-на де Шуазеля ничем не могла его задеть, но он слышал жалобы знати, духовенства, парламента, и стоны их сливались с его собственным ропотом в грозный шум, который его опьянял.
Как ни странно, все эти сложные чувства привели к тому, что в народе жалели об отставке Шуазеля; имя его приобрело известную популярность.
Весь без преувеличения Париж провожал до городской заставы изгнанника, отбывавшего в Шантелу.
По обе стороны от проезжавших карет шпалерами стояли простолюдины; члены парламента и придворные, которых герцог не смог принять, расположились в своих экипажах по обочинам дороги и ждали, когда он проедет, чтобы поклониться ему и попрощаться с ним.
Гуще всего была толчея у заставы Анфер, что на Турской дороге. Там был такой наплыв пеших, конных и карет, что на несколько часов все движение приостановилось.
Когда герцог наконец миновал заставу, за ним устремилось более ста карет — это было похоже на почетный эскорт.
Вслед ему летели приветственные крики и вздохи. Он был достаточно умен и достаточно хорошо разбирался в событиях, чтобы понимать, что весь этот шум означает не столько сожаление о его отставке, сколько страх перед теми, кто явится ему на смену.
По запруженной дороге во весь опор мчалась в Париж почтовая карета, и, если бы не яростные усилия форейтора, белесые от пены и пыли лошади врезались бы в упряжку г-на де Шуазеля.
Седок почтовой кареты выглянул наружу; одновременно выглянул и г-н де Шуазель.
Г-н д'Эгийон отвесил глубокий поклон павшему министру, чье наследство ему предстояло оспаривать с помощью интриг. Г-н де Шуазель отпрянул в глубь кареты; мгновенная встреча отравила ему торжество поражения.
Но тут же он был вознагражден за все: его экипаж поравнялся с каретой, украшенной гербом Франции, запряженной восемью лошадьми; эта карета, следовавшая из Севра в Сен-Клу, не то случайно, не то из-за скопления экипажей остановилась у развилки, не пересекая большую дорогу.
На заднем сиденье королевской кареты сидела дофина вместе со своей статс-дамой г-жой де Ноайль.
Впереди сидела Андреа де Таверне.
Г-н де Шуазель, краснея от удовольствия и от выпавшей ему чести, высунулся и склонился в глубоком поклоне.
— Прощайте, ваше высочество, — прерывающимся голосом произнес он.
— До свидания, господин де Шуазель, — с царственной улыбкой отвечала дофина, с высоты своего величия пренебрегая всяким этикетом.
И тут же чей-то восторженный голос вскричал:
— Да здравствует господин де Шуазель!
М-ль Андреа поспешно обернулась на звук этого голоса.
— Дорогу! Дорогу! — закричали кучера принцессы, отгоняя на обочину Жильбера, который, побледнев, во все глаза глядел на королевскую карету.
Да, в самом деле, это был наш герой; это он, одушевленный философским восторгом, выкрикнул: «Да здравствует господин де Шуазель!»
87. ГЕРЦОГ Д'ЭГИЙОН
В то время как Париж и дорога в Шантелу были наводнены горестными лицами и красными глазами, в Люсьенне, напротив, всюду виделось оживление и сияли ослепительные улыбки.
Дело в том, что в Люсьенне теперь царила уже не простая смертная, пусть даже прекраснейшая, очаровательнейшая из смертных, как утверждали придворные и поэты, — нет, хозяйка замка Люсьенна была теперь божеством, которое управляло Францией.
Поэтому вечером того дня, когда г-н де Шуазель угодил в опалу, дорогу заполнили те же экипажи, которые сопровождали утром карету опального министра; сюда же явились все его сторонники, все, кто был им подкуплен или взыскан его милостями, и все это вместе являло собой внушительную процессию.
Но у г-жи Дюбарри имелась своя полиция: Жан знал с точностью до последнего барона имена всех, кто посмел бросить последние цветы вслед поверженным Шуазелям; их имена он перечислил графине, и они безжалостно были вычеркнуты, а те, кто не посчитался с общественным мнением, были вознаграждены покровительственной улыбкой и возможностью созерцать новое божество.
После бесконечной вереницы карет и всеобщего столпотворения начался прием более узкого круга лиц. Ришелье, истинный, хоть и тайный, а главное, скромный герой дня, пропустил вперед толпу посетителей и просителей, а сам устроился в самом дальнем кресле будуара.
Силы небесные, какое тут было ликование, какие бурные поздравления! Казалось, обитателям Люсьенны привычно объясняться при помощи рукопожатий, полузадушенных смешков и радостного топанья.
— Нужно признать, что барон Бальзамо или, как вы изволите его называть, граф Феникс — один из выдающихся людей нашего времени, — сказала графиня. — Как было бы жаль, если бы колдунов по-прежнему сжигали!
— Да, графиня, он воистину великий человек, — отвечал Ришелье.
— И очень красивый. Герцог, я неравнодушна к нему.
— Вы возбуждаете во мне ревность, — со смехом возразил Ришелье и поспешно перевел разговор на более серьезную тему. — А какой страх наводил бы граф Феникс, будь он министром полиции!
— Я думала об этом, — отозвалась графиня. — К сожалению, сие невозможно.
— Почему, графиня?
— Потому что такого соседства не вынес бы ни один из остальных министров.
— Что вы имеете в виду?
— Он бы знал все, видел насквозь их игру…
Несмотря на румяна, видно было, как покраснел Ришелье.
— Графиня, — возразил он, — будь мы с ним оба министрами, то пускай бы он постоянно следил за моей игрой и подсказывал вам все карты: всякий раз вы находили бы в них валета у колен дамы и у ног короля.
— Никто не сравнится с вами в тонкости ума, любезный герцог, — отвечала графиня. — Но давайте поговорим о нашем министерстве… Я полагала, вы уведомили вашего племянника.
— Д'Эгийона? Он прибыл, сударыня, причем при таких обстоятельствах, которые в Древнем Риме были бы сочтены весьма благоприятными: его карета повстречалась с экипажем Шуазеля, когда тот уезжал из Парижа.
— В самом деле, это доброе предзнаменование, — сказала графиня. — Итак, он придет сюда?
— Сударыня, я сообразил, что сейчас, когда здесь столько народу, появление д'Эгийона возбудит множество толков; поэтому я попросил его подождать в деревне, пока я не дам ему знака явиться в ваше распоряжение.
— Позовите его, маршал, да поскорее, ведь мы уже остались одни или почти одни.
— Охотно, сударыня, тем более что мы уже как будто обо всем условились?
— Решительно обо всем, герцог. Вы ведь предпочитаете военное ведомство финансам, не так ли? Или, быть может, вас больше привлекает морское?
— Нет, я предпочитаю военное: здесь я окажусь полезнее.
— Разумно. В этом духе я и буду говорить с королем. Вы не питаете никаких предубеждений?
— Против кого?
— Нет, я предпочитаю военное: здесь я окажусь полезнее.
— Разумно. В этом духе я и буду говорить с королем. Вы не питаете никаких предубеждений?
— Против кого?
— Против претендентов на другие министерские посты, которых предложит его величество.
— Я человек светский и в высшей степени уживчивый, графиня; но раз уж вы милостиво изъявили согласие принять моего племянника, позвольте я его позову.
Ришелье подошел к окну; двор еще был освещен последними отблесками заката. Герцог подал знак одному из своих лакеев, который ждал, не сводя взгляда с окна; завидев знак, он бросился бежать.
У графини уже зажигали свечи.
Через десять минут в первый двор въехала карета.
Глаза графини нетерпеливо обратились к окну.
От Ришелье не укрылось ее движение, которое он истолковал в смысле, благоприятном для планов племянника, а значит, и для своих собственных.
«Она ценит дядю, — подумал он, — племянник ей тоже понравится; мы станем здесь хозяевами».
Покуда он тешил себя этими туманными грезами, за дверью раздался шорох, и доверенный камердинер доложил о появлении герцога д'Эгийона.
Это был красивый и весьма изящный знатный дворянин, одетый богато, элегантно и с большим вкусом. Герцог д'Эгийон уже распростился с цветущей юностью, но он был из тех мужчин, которые благодаря сильной воле и живому взгляду кажутся молодыми до самой дряхлой старости.
Государственные заботы не избороздили морщинами его лоб; они лишь углубили ту прирожденную складку, которая у поэтов и государственных мужей кажется прибежищем великих дум. Он держался прямо, высоко нес голову, и красивое лицо его было исполнено ума и меланхолии: он словно сознавал, что над ним тяготеет ненависть десяти миллионов человек, и желал показать, что это бремя не превышает его сил.
У г-на д'Эгийона были изумительные руки, казавшиеся белыми и нежными даже в обрамлении кружев. В ту эпоху весьма ценилась изящная линия ноги; у герцога форма ног была самая утонченная и аристократическая. Пленительность поэта сочеталась в нем с породистостью вельможи, с изворотливостью и гибкостью мушкетера. В нем воплощался тройной идеал графини — три человеческих типа, к которым инстинктивно тянулась эта чувственная красавица.
По странному совпадению, а вернее, благодаря стечению обстоятельств, которые были плодом хитроумной тактики г-на д'Эгийона, оба они, мишени народной ненависти, куртизанка и куртизан, никогда еще не встречались при дворе лицом к лицу, во всей своей красе.
В самом деле, вот уже три года г-н д'Эгийон был всецело занят трудами, удерживающими его то в Бретани, то в его кабинете; при дворе он появлялся редко, понимая, что рано или поздно там произойдут разительные перемены в ту или иную сторону. В случае, если перемены эти будут для него благоприятны, ему было выгодней предстать в роли неизвестного перед теми, кто окажется ему подчинен; в противном случае — бесследно исчезнуть, чтобы когда-нибудь потом опять вынырнуть как бы уже новым человеком.
Однако у него была и другая причина, более важная, чем все эти расчеты; причина эта была романтического свойства.
Когда г-жа Дюбарри еще не была графиней и губы ее не прикладывались еженощно к французской короне, она была веселым, очаровательным созданием, и все ее обожали; у ней было счастливое свойство внушать людям любовь, свойство, которое она утратила с тех пор, как начала внушать страх.
Когда-то среди множества молодых, богатых, могущественных красавцев, увивавшихся за Жанной Вобернье, среди рифмачей, венчавших свои двустишия словами Жанна и желанна, не последнее место занимал г-н герцог д'Эгийон; однако то ли мадемуазель была не столь доступна, как утверждали ее хулители, то ли внезапная любовь короля разлучила два сердца, уже готовые слиться во взаимном согласии, что, впрочем, не порочит ни ее, ни его, но только г-н д'Эгийон перестал возить ей стихи, акростихи, букеты и благовония; мадемуазель замкнула на запор дверь, выходившую на улицу Пти-Шан; герцог подавил свои вздохи и полетел в Бретань, а м-ль Ланж все свои вздохи устремила в сторону Версаля, к г-ну барону де Гонес[28], то есть королю Франции.
Поэтому первое время внезапное исчезновение д'Эгийона ничуть не занимало г-жу Дюбарри, испытывавшую страх перед прошлым; позже, видя, что бывший поклонник хранит молчание, она удивилась, очень обрадовалась и, поскольку с высоты ее положения поневоле приучаешься судить людей, рассудила, что герцог воистину человек большого ума.
Заслужить у графини такое мнение было уже непросто; но это было еще не все, и в один прекрасный день ей, возможно, предстояло признать за ним великодушие и отвагу.
Надо сказать, что у бедной мадемуазель Ланж были свои причины на то, чтобы бояться прошлого. Один мушкетер, утверждавший, что некогда пользовался ее благосклонностью, проник как-то раз в самый Версаль и явился к ней за новыми доказательствами былой любви; его речи, пресеченные с воистину королевской надменностью, тем не менее откликнулись стыдливым ропотом в бывшем дворце г-жи де Ментенон.
На протяжении всего разговора с г-жой Дюбарри маршал, как мы видели, ни разу не намекнул на то, что его племянник и м-ль Ланж некогда были знакомы. То, что такой человек, как герцог, привычный говорить вслух о самых щекотливых делах, в этом вопросе хранил молчание, весьма удивило и даже насторожило графиню.
Итак, она с нетерпением ждала г-на д'Эгийона, желая наконец понять, как ко всему этому относиться и чему приписать молчание маршала — скромности или неосведомленности. Вошел герцог.
Почтительно и вместе с тем непринужденно он с отменным самообладанием отвесил поклон, который мог бы в равной степени относиться к королеве и к обычной придворной даме, и эта утонченная деликатность сразу обеспечила ему покровительство и готовность хорошее находить отменным, а отменное — превосходным.
Затем г-н д'Эгийон взял под руку дядю, и тот, приблизившись к графине, обратился к ней сладчайшим голосом:
— Сударыня, вот герцог д'Эгийон; смотрите на него не как на моего племянника, а как на усерднейшего вашего слугу, коего я имею честь вам представить.
При этих словах графиня посмотрела на герцога, причем посмотрела так, как умеют женщины, — взглядом, от которого ничто не укроется, однако она увидела лишь две почтительно склоненные головы, а после поклона — два безмятежных и спокойных лица.
— Я знаю, — промолвила г-жа Дюбарри, — что вы, маршал, любите господина герцога; вы мой друг. Я буду просить господина д'Эгийона из почтения к своему дяде следовать его примеру во всем, что я столь в нем ценю.
— Я так и собирался повести себя, сударыня, — с новым поклоном отвечал герцог д'Эгийон.
— В Бретани вам пришлось перенести многие испытания? — продолжала графиня.
— Да, сударыня, и они еще не миновали, — отозвался д'Эгийон.
— Боюсь, что вы правы, сударь; впрочем, господин де Ришелье окажет вам существенную поддержку.
Д'Эгийон бросил на Ришелье взгляд, в котором, казалось, сквозило удивление.
— Вот как! — заметила графиня. — Вижу, маршал еще не успел с вами потолковать; разумеется, вы же прямо с дороги. Ну, вам, наверно, нужно многое сказать друг другу! Маршал, я вас оставлю. Герцог, будьте здесь как дома.
С этими словами графиня вышла.
У нее был свой план. Графиня ушла недалеко. К будуару примыкал просторный кабинет; во время наездов в Люсьенну там охотно сиживал король, любуясь всевозможными китайскими безделушками. Он предпочитал этот кабинет будуару, потому что из него было слышно все, что говорилось в соседней комнате.
Поэтому г-жа Дюбарри была уверена, что услышит оттуда весь разговор маршала с племянником; основываясь на нем, она собиралась составить окончательное мнение о герцоге д'Эгийоне.
Но маршал не попался на эту приманку; ему были ведомы многие тайны резиденций короля и министров. Подслушивание входило в арсенал его средств, и говорить в расчете на тех, кто подслушивает, было ему не впервой.
В восторге от приема, который г-жа Дюбарри оказала герцогу д'Эгийону, он решился ковать железо, пока горячо, и, пользуясь мнимым отсутствием фаворитки, подсказать ей целый план, как втайне от всех добыть себе немного счастья, а в то же время с помощью интриг получить в свои руки огромную власть; перед такой вдвойне лакомой приманкой не устоит ни одна хорошенькая женщина, тем более при дворе.
Усадив д'Эгийона, он обратился к нему так:
— Как видите, герцог, я нашел себе прибежище здесь.
— Да, сударь, сижу.
— Я имел счастье завоевать благосклонность этой очаровательной женщины, на которую здесь смотрят как на королеву, да, в сущности, она и есть королева.
Д'Эгийон поклонился.
— Сообщу вам новость, герцог, о которой не мог заговорить прямо на улице, — продолжал Ришелье, — госпожа Дюбарри обещала мне портфель министра.