— Ваш сын, — осведомился Ришелье, — не тот ли это молодой человек, что оказал услугу ее высочеству дофине?
— Большую услугу! — вскричал Таверне. — Это он вернул ее королевскому высочеству последнюю перемену лошадей, которую пытался насильно перехватить этот Дюбарри.
«Вот именно! — подумал Ришелье. — Этого еще недоставало: все самые лютые враги графини… Попал этот Таверне пальцем в небо: то, что кажется ему залогом возвышения, на самом деле — окончательный приговор…»
— Вы не отвечаете, герцог, — заметил Таверне с некоторым раздражением, поскольку маршал упрямо хранил молчание.
— Я совершенно ничего не могу для вас сделать, дорогой господин Таверне, — изрек маршал, вставая и давая тем самым понять, что аудиенция окончена.
— Не можете? Не можете такого пустяка? И это говорит мне старинный друг!
— Что вас удивляет? Разве из того, что я, как вы говорите, ваш друг, следует, что один из нас должен творить… творить беззаконие, а другой — злоупотреблять понятием дружбы? Я был ничем, и мы с вами не виделись двадцать лет, но вот я стал министром — и вы тут как тут.
— Господин де Ришелье, то, что вы сейчас говорите, — несправедливо.
— Нет, дорогой мой, нет, просто я не хочу, чтобы вы толклись в передних; я настоящий друг вам, а следовательно…
— Может быть, у вас есть причины для отказа?
— У меня? — вскричал Ришелье, весьма обеспокоенный, как бы Таверне чего-либо не заподозрил. — Помилуйте, какие там причины!
— Ведь у меня есть враги…
Герцог мог бы ответить начистоту, но тогда пришлось бы признаться, что он угождает г-же Дюбарри из благодарности, что министром он сделался при посредстве фаворитки, а в этом он не признался бы ни за какие блага в мире; поэтому он поспешил с ответом барону:
— Никаких врагов у вас нет, друг мой, зато они есть у меня; если я сразу же, не разузнав об истинных заслугах просителя, начну творить подобные благодеяния, меня обвинят в том, что я подражаю Шуазелю. Я, дорогой мой, хочу, чтобы от моей деятельности остался след. Вот уже двадцать лет я замышляю реформы, улучшения, и вот пришла пора им появиться на свет; Францию губит протекционизм — я буду обращать внимание только на заслуги; труды наших философов — вот те светочи, которые не напрасно сияли моим глазам; тьма, сгустившаяся в минувшие дни, рассеялась — и как раз вовремя, если думать о благе государства… Поэтому я отнесусь к притязаниям вашего сына не более и не менее благосклонно, чем к притязаниям любого другого гражданина: я принесу своим убеждениям эту жертву, тягостную, быть может, но ведь один человек должен жертвовать своими склонностями в пользу, быть может, трехсот тысяч людей… Если ваш сын, господин Филипп де Таверне, произведет на меня впечатление человека достойного моего покровительства, я его поддержу, но не потому, что отец его — мой друг, не потому, что он носит отцовское имя, а в силу его собственных заслуг — таковы мои правила.
— Вернее сказать, такова ваша философская проповедь, — возразил старый барон, который в бешенстве грыз ногти, не в силах сдержать досады, какую вызвал в нем столь тяжкий разговор, стоивший ему такого самообладания и стольких мелких низостей.
— Да, сударь, здесь можно усмотреть и философию; прекрасное слово!
— Дающее избавление от очень и очень многого, господин маршал, не правда ли?
— Вы никудышный придворный, — отпарировал Ришелье с холодной улыбкой.
— Особы моего ранга могут быть придворными только при короле.
— Э, особ вашего ранга мой секретарь господин Рафте каждый день принимает в моих передних тысячами, — возразил Ришелье, — они выползают из невесть каких провинциальных нор, где научились лишь говорить дерзости людям, которых называют своими друзьями и заверяют в преданности.
— О, разумеется, отпрыск дома Мезон-Руж, чей род ведет свою историю с крестовых походов, меньше знает о том, что такое преданность, чем салонный шаркун Виньеро[32]!
Но маршал был умнее, чем Таверне.
Он мог бы приказать, чтобы барона вышвырнули в окно. Однако ограничился тем, что пожал плечами и сказал:
— У вас, господин крестоносец, слишком отсталые взгляды: вы помните только ту злопыхательскую записку, которую в тысяча семьсот двадцатом году составил парламент, а не читали ответа, который был написан герцогами и пэрами. Пожалуйте ко мне в библиотеку, и Рафте вам его покажет, любезный.
И только он собрался спровадить своего недруга после этой отповеди, как дверь отворилась и в комнату ворвался новый посетитель, восклицая:
— Где же он, где мой дорогой герцог?
Этот разрумянившийся человек с вытаращенными от восторга глазами, с руками, готовыми распахнуться для объятий, был не кто иной, как Жан Дюбарри.
При виде его Таверне попятился от изумления, не скрывая досады.
Жан заметил его движение, узнал в лицо и отвернулся.
— Теперь я, кажется, понял, — спокойно сказал барон, — и ухожу. Оставляю господина министра в превосходном обществе.
И удалился, преисполненный достоинства.
90. РАЗОЧАРОВАНИЕ
Жан, разъяренный вызовом, с каким барон их покинул, сделал два шага вслед, затем передернул плечами и вернулся к маршалу.
— Вы принимаете у себя эту мразь? — изрек он.
— Э, мой дорогой, вы заблуждаетесь: я выставил эту мразь за дверь.
— Вы знаете, кто этот господин?
— Увы, знаю.
— Хорошо знаете?
— Некий Таверне.
— Господин, который желает подложить свою дочь в постель к королю…
— Да будет вам!
— Который хочет выжить нас и занять наше место, притом добивается этого всеми способами… Да, но Жан начеку, и глаза у Жана острые.
— Вы полагаете, он затеял…
— Помилуйте, да это же яснее ясного! Партия дофина, мой дорогой! У них есть и свой юный наемный убийца…
— Даже так?
— Молодой человек, который натаскан на то, чтобы хватать людей за икры, тот самый, который проткнул шпагой плечо все тому же бедняге Жану…
— Неужели? Так это ваш личный враг, дорогой виконт? — с притворным удивлением проронил Ришелье.
— Да, мы схватились с ним на почтовой станции, помните?
— Подумать только, какое совпадение: я ведь этого не знал, но отказал ему во всех просьбах; правда, будь я осведомлен, я выгнал бы его, а не просто спровадил… Не беспокойтесь, виконт, теперь этот достойный забияка у меня в руках, и скоро он это почувствует.
— Да, вы можете отбить у него охоту к нападению на большой дороге… А ведь я еще не принес вам своих поздравлений!
— Ах, да, виконт, дело как будто окончательно решено.
— Да, все улажено… Вы позволите мне заключить вас в объятия?
— От всего сердца.
— Что и говорить, нелегко нам пришлось; но стоит ли вспоминать об этом теперь, когда победа за нами! Вы довольны, надеюсь?
— Вы хотите, чтобы я был откровенен? Да, доволен; я полагаю, что смогу принести пользу.
— Не сомневайтесь; однако удар вышел недурной, то-то все взвоют!
— Да разве меня не любят?
— У вас-то нет ни горячих сторонников, ни противников, а вот его все ненавидят.
— Его? — с удивлением переспросил Ришелье. — Кого это?..
— А как же, — перебил Жан. — Парламенты восстанут: это же повторение самоуправства Людовика Четырнадцатого — их высекли, герцог, их высекли!
— Объясните мне…
— Но ведь объяснение очевидно: оно заключается в той ненависти, которую питают парламенты к своему гонителю.
— А, так вы полагаете, что…
— Я в этом не сомневаюсь, так же как вся Франция. Но все равно, герцог, вы замечательно придумали вызвать его сюда в разгар событий.
— Кого? Да о ком вы говорите, виконт? Я как на иголках: никак в толк не возьму, о ком идет речь.
— Я имею в виду господина д'Эгийона, вашего племянника.
— Ну и что же?
— Как это — что же? Я говорю, вы хорошо сделали, что его вызвали.
— Ах, ну да, ну да, вы имеете в виду, что он мне поможет?
— Он всем нам поможет… Вам известно, что он очень дружен с Жаннетой?
— Вот как! В самом деле?
— Как нельзя более дружен. Они уже беседовали, и бьюсь об заклад, что между ними царит согласие.
— Вам это известно?
— Нетрудно было догадаться. Жанна большая любительница поспать.
— А!
— Она встает с постели не раньше девяти, а то и в десять, и в одиннадцать.
— И что с того?
— Да то, что нынче утром, в Люсьенне, часов в шесть утра, не позднее, я видел, как уносили портшез д'Эгийона.
— В шесть утра! — с улыбкой воскликнул Ришелье.
— Да.
— Нынче утром?
— Да, нынче, в шесть утра. Судите сами: если Жанна стала такой ранней пташкой и дает аудиенции до рассвета, значит, она без ума от вашего племянника.
— Так, так, — потирая руки, продолжал Ришелье, — значит, в шесть утра! Браво, д'Эгийон!
— Да.
— Нынче утром?
— Да, нынче, в шесть утра. Судите сами: если Жанна стала такой ранней пташкой и дает аудиенции до рассвета, значит, она без ума от вашего племянника.
— Так, так, — потирая руки, продолжал Ришелье, — значит, в шесть утра! Браво, д'Эгийон!
— Надо думать, аудиенция началась в пять утра… Среди ночи! Чудеса да и только!
— Чудеса! — отозвался маршал. — В самом деле, чудеса, любезный Жан.
— Итак, вас трое — точь-в-точь Орест, Пилад и еще один Пилад.
Маршал радостно потер руки, и в этот миг в гостиную вошел д'Эгийон.
Племянник поклонился дядюшке с таким соболезнующим видом, что тот сразу понял правду или, во всяком случае, догадался о ней в общих чертах.
Он побледнел, словно от смертельной раны; его тут же пронзила мысль, что при дворе нет ни друзей, ни родных, и каждый сам за себя.
«Я свалял большого дурака», — подумалось ему.
— Ну что, д'Эгийон? — с глубоким вздохом осведомился он.
— Что, господин маршал?
— Парламенты получили недурной удар, — слово в слово повторил Ришелье то, что сказал Жан.
Д'Эгийон покраснел.
— Вы знаете? — произнес он.
— Господин виконт все мне рассказал, — отвечал Ришелье, — даже о вашем визите в Люсьенну нынче утром еще до рассвета; ваше назначение — торжество нашей семьи.
— Поверьте, господин маршал, я весьма сожалею о случившемся.
— Что он городит? — спросил Жан, скрестив руки на груди.
— Мы друг друга понимаем, — перебил Ришелье, — мы друг друга понимаем.
— Тем лучше, но я-то ничего не понимаю. О чем это он сожалеет? А! Ну, разумеется? О том, что его не сразу назначили министром, да, да… Конечно же.
— Вот как, определена отсрочка? — воскликнул маршал, чувствуя, как в душе у него возрождается надежда, вечная спутница честолюбцев и влюбленных.
— Да, отсрочка, господин маршал.
— Впрочем, он за нее превосходно вознагражден, — заметил Жан. — Командование лучшим полком в Версале!
— Ах вот оно что, — протянул Ришелье, страдая от второго удара. — Значит, еще и командование полком?
— Пожалуй, господин Дюбарри несколько преувеличивает, — возразил герцог д'Эгийон.
— Но в конце концов какой полк вам предложен?
— Легкий конный.
Ришелье почувствовал, как по его морщинистым щекам разливается бледность.
— Да, конечно, — сказал он с непередаваемой улыбкой, — для столь очаровательного молодого человека это и впрямь пустяк; но что поделаешь, герцог, лучшая девушка на свете может дать только то, что у нее есть, даже если она королевская возлюбленная.
Теперь пришел черед побледнеть д'Эгийону.
Жан любовался превосходными полотнами Мурильо, висевшими у маршала.
Ришелье похлопал племянника по плечу и сказал:
— К счастью, вам обещано быстрое продвижение. Примите мои поздравления, герцог, самые искренние поздравления! Ваша ловкость и искусность в делах равны вашей удачливости. Прощайте, мне теперь недосуг; не забывайте меня на гребне успеха, любезный министр.
Д'Эгийон ответил на это лишь:
— Вы, господин маршал, — это все равно, что я сам, и наоборот.
И, отвесив дяде поклон, он вышел с присущим ему от природы достоинством; он понимал, что угодил в одно из самых затруднительных положений в своей жизни и что его подстерегают еще изрядные опасности.
Едва герцог вышел, Ришелье поспешно сказал Жану, который немногое понял в обмене любезностями между дядюшкой и племянником:
— В д'Эгийоне есть одна превосходная черта — его простодушие, которым я восхищаюсь. Он человек умный и искренний; он знает двор, и притом порядочен, как юная девица.
— И к тому же любит вас! — воскликнул Жан.
— Как барашек.
— Видит Бог, — произнес Жан, — он более достоин называться вашим сыном, чем господин де Фронсак.
— Право, виконт… Право, это так и есть.
Произнося эти слова, Ришелье возбужденно расхаживал вокруг своего кресла; он напряженно искал выхода, но не находил его.
— Ну, графиня, — пробормотал он, — вы мне за это заплатите!
— Маршал, — с проницательным видом изрек Жан, — вчетвером мы составим нечто вроде древней фасции: знаете, такой пучок прутьев, который невозможно переломить.
— Вчетвером? Дорогой господин Жан, как вы это себе мыслите?
— Моя сестра будет представлять силу, д'Эгийон — власть, вы будете подавать мудрые советы, а я за всем присматривать.
— Превосходно! Превосходно!
— Теперь пускай кто-нибудь попробует задеть мою сестру! Я не боюсь никого и ничего.
— Черт побери! — воскликнул Ришелье, у которого внутри все кипело.
— Пускай теперь поищут ей соперницу! — вскричал Жан, опьяненный своими победоносными планами и замыслами.
— О! — вырвалось у Ришелье, который хлопнул кулаком себя по лбу.
— Что такое? Что с вами, дорогой маршал?
— Ничего. Ваша идея лиги кажется мне превосходной.
— Не правда ли?
— Всей душой разделяю ваше мнение.
— Браво!
— А Таверне тоже живет в Трианоне вместе с дочерью?
— Нет, он живет в Париже.
— А дочка у него очень красива, дорогой виконт.
— Да будь она прекрасна, как Клеопатра… или как моя сестра, я больше ее не опасаюсь… с тех пор, как мы заключили союз.
— Вы, кажется, сказали, что Таверне живет в Париже, на улице Сент-Оноре?
— Я не сказал, что на улице Сент-Оноре: он живет на улице Цапли. А вам случайно не пришло в голову, каким образом можно прогнать этого Таверне?
— Кажется, пришло, виконт, кажется, такая мысль у меня есть.
— Вы бесценный человек! А теперь я вас покидаю; помчусь, разведаю, что слышно в городе.
— Что ж, прощайте, виконт… Кстати, вы не назвали мне новых министров.
— О, это все люди временные: Терре, Бертен, уж не помню, кто там еще… Словом, мелочь по сравнению с д'Эгийоном, который вскорости будет первым министром.
«Быть может, не так уж и вскорости», — подумал маршал, на прощание одарив Жана самой благосклонной улыбкой.
Жан ушел. Тут же появился Рафте. Он все слышал и знал, как к этому относиться: все его опасения сбылись. Прекрасно зная своего хозяина, он не сказал ему ни слова.
Он даже не стал звать лакея, а сам раздел Ришелье и отвел его в постель; старый маршал принял пилюлю, которую дал ему секретарь, и тут же лег: его била лихорадка.
Рафте задернул шторы и вышел. Передняя была полна слуг, которые уже сбежались и навострили уши, готовые подслушивать. Рафте отвел в сторону старшего камердинера.
— Хорошенько ухаживай за господином маршалом, — сказал он, — он захворал. Сегодня утром у него было большое огорчение: ему пришлось ослушаться самого короля.
— Ослушаться короля! — вскричал потрясенный камердинер.
— Да, его величество предложил монсеньору портфель министра, но его светлость знал, что это произошло благодаря вмешательству Дюбарри, и отказался. Да, великолепный поступок; парижане должны бы построить триумфальную арку в честь его светлости, но потрясение далось ему нелегко, и наш хозяин заболел. Позаботься о нем как следует!
После этой короткой речи, которая, как он понимал, должна была мгновенно распространиться, Рафте вернулся к себе в кабинет.
Четверть часа спустя весь Версаль знал о доблестном поведении и великодушном патриотизме маршала, а тот почивал глубоким сном на лаврах, которые добыл ему его секретарь.
91. УЖИН В СЕМЕЙНОМ КРУГУ У ДОФИНА
В три часа того же дня м-ль де Таверне вышла из своей спальни, направляясь к дофине, которая имела привычку перед обедом слушать чтение.
Аббат, первый чтец ее королевского высочества, более не исполнял своих обязанностей. С недавних пор он ринулся в высокую политику, принимая участие в дипломатических интригах, к которым у него обнаружился незаурядный дар.
Итак, м-ль де Таверне принарядилась должным образом и отправилась к дофине. Как все обитатели Трианона, она испытывала известные неудобства, которые были следствием несколько поспешного переезда. Она еще ничего не наладила: не нашла прислуги, не перевезла обстановки; временно она пользовалась услугами одной из горничных г-жи де Ноайль, неприступной статс-дамы, которую дофина прозвала «г-жа Этикет».
На Андреа было голубое шелковое платье с удлиненным лифом; талия у нее была перетянута, как у осы. Платье ее спереди распахивалось, позволяя видеть нижнюю юбку из муслина с тремя рядами вышитых оборок; коротенькие рукава, также из вышитого муслина, с фестонами, ниспадавшими с самого плеча, гармонировали с вышитой косынкой в сельском стиле, целомудренно прикрывавшей грудь девушки. Волосы м-ль Андреа были просто подобраны с помощью голубой ленты той же ткани, что и платье; локоны, обрамляя щеки, падали ей на воротник и на плечи длинными и густыми кольцами, оттеняя куда лучше, чем модные в ту эпоху перья, эгретки и кружева ее гордое и скромное лицо с чистой и матовой кожей, которой никогда не касались румяна.