Жозеф Бальзамо. Том 2 - Александр Дюма 30 стр.


— О чем это?

— О том, что вы меня подозреваете.

— Я ведь тогда вам еще и слова не сказал.

— А я догадалась.

— И что же соседи? Мне крайне любопытно, что они вам сказали.

— Сказали, что, если вы меня подозреваете и на свою беду сообщите кому-нибудь об этих подозрениях, вам придется идти до конца.

— То есть?

— То есть доказать, что часы украдены.

— Они и украдены, потому что лежали здесь, а теперь их нет.

— Доказать, что они украдены мной. Ясно? Суду нужны доказательства, и вам, господин Марат, на слово никто не поверит. В суде, господин Марат, вы ничуть не важней, чем мы.

Бальзамо с обычной невозмутимостью наблюдал за сценой. Он заметил, что Марат хоть и не отступился от своих подозрений, однако тон сбавил.

— Так что ежели, господин Марат, — продолжала привратница, — вы не подтвердите, что я честная женщина, и я не получу от вас возмещения, то тогда к комиссару полиции пойду я. Так мне только что посоветовал наш домовладелец.

Марат прикусил губу. Он понял, что ему грозит нешуточная опасность. Хозяином дома был богатый торговец, который, сделав состояние, ушел на покой. Сплетницы утверждали, будто лет десять с небольшим тому он весьма покровительствовал привратнице, которая была тогда кухаркой у его жены.

И вот Марат, молодой человек, занимающий скромное положение, имеющий основания быть скрытным, принимающий у себя таинственных посетителей и находящийся на заметке у полицейских, отнюдь не был заинтересован иметь дело с комиссаром полиции, поскольку от комиссара мог попасть прямехонько к г-ну де Сартину, который чрезвычайно любит читать бумаги молодых людей, подобных Марату, и посылать авторов этих интересных сочинений в заведения, где те могут беспрепятственно предаваться размышлениям, в заведения, носящие названия Венсен, Бастилия, Шарантон и Бисетр.

Итак, Марат сбавил тон, и, чем смиреннее он становился, тем наглей держалась привратница. Из обвиняемой она превратилась в обвинительницу. В конце концов истеричная и раздражительная женщина распалилась, как огонь на сквозняке.

Она пустила в ход все — угрозы, клятвы, вопли, слезы; то была подлинная буря.

И тут Бальзамо счел, что настала пора вмешаться; он подошел к привратнице, которая стояла посреди комнаты и сыпала угрозами, вперил в нее взгляд, сверкнувший зловещим огнем, и, приложив к ее груди два пальца, произнес — но не губами, а взглядом, мыслью, волей — одно только слово, которого Марат не расслышал.

Тетушка Гриветта тут же умолкла, пошатнулась, теряя равновесие, потом отступила назад и под воздействием мощного магнетического флюида молча рухнула на постель; глаза ее были неестественно широко открыты.

Затем они закрылись и вновь открылись, только теперь не было видно зрачков; язык конвульсивно дергался, тело же было почти неподвижно, и лишь руки тряслись, как в приступе лихорадки.

— О! — воскликнул Марат. — Совсем как тот пациент в больнице.

— Да.

— Она спит?

— Тихо! — приказал Бальзамо Гриветте и обратился к Марату: — Сударь, настал миг покончить с проявлениями вашего недоверия и рассеять ваши сомнения. Поднимите письмо, принесенное этой женщиной, которое она, падая, выронила из рук.

Марат поднял письмо.

— И что дальше? — поинтересовался он.

— Потерпите, — ответил Бальзамо, взял у него письмо и, показав его сомнамбуле, спросил: — Вы знаете, от кого это письмо?

— Нет, сударь, — отвечала она.

Бальзамо поднес к ней запечатанное письмо и велел:

— Прочтите-ка, что там написано, г-ну Марату.

— Она не умеет читать, — сообщил Марат.

— Но вы-то умеете?

— Разумеется.

— Вот и читайте его про себя, а она тоже будет читать, по мере того как слова будут отпечатываться у вас в мозгу.

Марат распечатал письмо и принялся его читать, Гриветта встала на ноги и, вся дрожа как в ознобе, покорная всемогущей воле Бальзамо, произносила, по мере того, как Марат пробегал глазами строки:


«Мой дорогой Гиппократ!

Апеллес только что написал свой первый портрет и продал его за пятьдесят франков. Сегодня эти пятьдесят франков будут проедены в трактире на улице Сен-Жак. Ты участвуешь?

Само собой, при этом часть их будет пропита.

Твой друг Л. Давид[64]».


Гриветта слово в слово повторила то, что было в письме. Листок выпал из рук Марата.

— Как видите, — произнес Бальзамо, — у тетушки Гриветты тоже есть душа, и душа эта бодрствует, когда она спит.

— И весьма странная душа, — заметил Марат: — Она умеет читать, меж тем как тело нет.

— Потому что душа все знает, потому что душа способна воспроизводить все, что угодно, посредством мысли. Попробуйте заставить Гриветту прочесть это письмо, когда она проснется, то есть когда тело замкнет душу в своей тьме, и вы увидите, что будет.

Марат молчал; его материалистические убеждения восставали против всего услышанного, но он не находил, что возразить.

— Ну а теперь, — продолжал Бальзамо, — мы перейдем к тому, что интересует вас больше всего, то есть к судьбе ваших часов.

Он повернулся к привратнице и задал вопрос:

— Тетушка Гриветта, кто взял часы господина Марата?

Сомнамбула яростно затрясла головой.

— Я не знаю.

— Прекрасно знаете и скажете, — настаивал Бальзамо и еще властней, чем прежде, повторил: — Кто взял часы господина Марата? Отвечайте!

— Тетушка Гриветта не крала часов у господина Марата. С чего это господин Марат думает, будто часы у него украла тетушка Гриветта?

— Если это не она, тогда скажите кто?

— Не знаю.

— Вот видите, — вмешался Марат, — совесть — это такое убежище, в которое невозможно проникнуть.

— Это последнее проявление вашего недоверия, потому что сейчас вы убедитесь, — ответил ему Бальзамо и, обратясь к Гриветте, приказал: — Скажите кто? Я так желаю.

— Да полно вам, — бросил Марат, — не требуйте невозможного.

— Вы слышали, я сказал: я так желаю! — повторил Бальзамо.

И тогда под воздействием неодолимой воли несчастная женщина, словно безумная, стиснула и стала заламывать руки; по телу у нее пробежала судорога, как при начале эпилептического припадка; рот уродливо исказился в гримасе, выражающей страх и малодушие; она качнулась назад, вся напряглась, словно при конвульсиях, и рухнула на кровать.

— Нет! Нет! — кричала она. — Лучше умереть!

— Если нужно будет, ты умрешь, — гневно сверкая глазами, воскликнул Бальзамо, — но прежде скажешь! Твое молчание и запирательство — вполне достаточные улики, но человеку недоверчивому нужно бесспорное доказательство. Я желаю, чтобы ты сказала, кто взял часы!

Нервическое напряжение дошло до высшей точки, сомнамбула всеми силами, всеми возможностями противилась воле Бальзамо; она что-то нечленораздельно выкрикивала, на губах у нее выступила розовая пена.

— Сейчас у нее начнется эпилептический припадок, — заметил Марат.

— Не беспокойтесь. Это бес лжи сидит в ней и не желает выходить.

С этими словами Бальзамо повернулся к женщине, простер вперед руку и, послав ей в лицо мощный флюид, произнес:

— Отвечайте, кто взял часы?

— Тетушка Гриветта, — невнятно прошептала сомнамбула.

— Когда?

— Вчера вечером.

— Где они лежали?

— Под подсвечником.

— Куда она их дела?

— Отнесла на улицу Сен-Жак.

— В какой дом?

— В двадцать девятый номер.

— На какой этаж?

— На шестой.

— И кому отдала?

— Подмастерью сапожника.

— Как его зовут?

— Симон.

— Кто он ей?

Сомнамбула молчала.

— Кто он ей? — повторил Бальзамо.

Молчание.

Бальзамо опять протянул к ней руку, посылая флюид, и несчастная, подавленная этим чудовищным напором, с трудом пролепетала:

— Любовник.

Марат удивленно ахнул.

— Тише, дайте выговориться ее совести, — велел Бальзамо и вновь обратился к дрожащей, обливающейся потом женщине: — Кто посоветовал тетушке Гриветте украсть часы?

— Никто. Она случайно подняла подсвечник, увидала часы, и тут ее попутал бес.

— Она это сделала от нужды?

— Нет. Она ведь не продала часы.

— Значит она их подарила?

— Да.

— Симону?

Сомнамбула чуть слышно прошептала:

— Симону.

Тут она закрыла лицо руками и беззвучно заплакала.

Бальзамо взглянул на Марата: тот стоял с разинутым ртом, всклокоченными волосами и жадно следил за происходящим.

— Итак, сударь, — обратился к нему Бальзамо, — вы наконец увидели борьбу души и тела. Теперь вы видите, как совесть укрывается в крепости, которую она считала неприступной? Видите, что Бог ни о чем в мире не забыл и что все в мире взаимосвязанно? Итак, молодой человек, не отрицайте совести, не отрицайте души, не отрицайте того, что пока не познано. И главное, не отрицайте веры, этой высшей силы. А поскольку вы честолюбивы, учитесь, господин Марат, — меньше разглагольствуйте, больше думайте и не позволяйте себе легкомысленно судить тех, кто выше вас. Прощайте. Мои советы открывают вам обширное поле деятельности, возделывайте это поле, потому что на нем зарыты сокровища. Еще раз прощайте. Дай Бог вам победить беса неверия, сидящего в вас, как я победил беса лжи, сидевшего в этой женщине.

С этими словами, от которых на щеках молодого человека проступила краска стыда, Бальзамо удалился.

Марат забыл даже попрощаться с ним.

Оправившись от остолбенения, он обнаружил, что Гриветта все так же пребывает в гипнотическом сне.

Он пришел в ужас. Он, пожалуй, предпочел бы, чтобы в его постели лежал труп, пусть даже г-н де Сартин истолкует эту смерть по-своему.

Марат смотрел на оцепеневшее тело, по которому пробежала слабая дрожь, на закатившиеся глаза, и ему становилось все страшней.

Но еще страшней ему стало, когда этот живой мертвец поднялся, взял его за руку и сказал:

— Идемте со мной, господин Марат.

— Куда?

— На улицу Сен-Жак.

— Зачем?

— Идемте. Он приказал мне отвести вас туда.

Марат встал со стула.

Гриветта, по-прежнему во власти магнетического сна, отворила дверь и пошла вниз по лестнице кошачьей поступью, то есть едва касаясь ступенек.

Марат шел за ней и думал только об одном: как бы она не упала и не разбила голову.

Сойдя вниз, она вышла на улицу, пересекла ее и повела молодого человека на чердак дома под номером 29.

Гриветта постучала в дверь. Сердце Марата так неистово колотилось, что он подумал: его биение, должно быть, слышно в мансарде.

Дверь открыл мужчина. Марат узнал в нем рабочего лет тридцати, которого он иногда видел в каморке привратницы.

Увидев Гриветту и Марата, мужчина попятился.

А сомнамбула направилась прямиком к кровати, сунула руку под тощую подушку, вытащила оттуда часы и подала Марату. Бледный от ужаса сапожник Симон, не в силах выдавить ни слова, затравленным взглядом следил за действиями Гриветты и был в полной уверенности, что она сошла с ума.

Но едва рука, державшая часы, коснулась руки Марата, как из груди Гриветты вырвался вздох облегчения, и она прошептала:

— Он разбудил меня.

Действительно, нервы ее расслабились, как слабеет канат, соскочивший с блока, в глазах вспыхнула искорка жизни; увидев перед собой Марата, которому она вкладывала в руку часы, иначе говоря, неопровержимое доказательство совершенного ею преступления, Гриветта лишилась чувств и растянулась на полу.

— Неужто совесть в самом деле существует? — пробормотал Марат, выходя из комнаты, весь во власти сомнений и дум.

108. ЧЕЛОВЕК И ЕГО ТВОРЕНИЯ

Покуда Марат проводил часы столь полезным образом, философствуя о совести и провидении, другой философ, обитавший на улице Платриер, был занят тем, что подробно восстанавливал события вчерашнего вечера и пытался понять, насколько велико его преступление. Безвольно уронив руки на стол и уныло склонив голову к левому плечу, Руссо размышлял.

Перед ним лежали развернутые его философские и политические сочинения «Эмиль» и «Общественный договор».

Время от времени под влиянием какой-нибудь мысли он принимался листать эти книги, хотя знал их наизусть.

— Боже милостивый! — бормотал он, перечитывая в «Эмиле» абзац, посвященный свободе совести. — Вот вам подстрекательские фразы. Праведное небо, что за философия! Да был ли когда в мире возмутитель, равный мне? — И, воздев руки, он воскликнул: — Как! Неужели это я произносил такие речи против трона, алтаря и общества?

Нет, я не удивляюсь, что люди, одержимые темными и тайными страстями, восприняли мои софизмы и пошли кривыми тропками, которые я засеял цветами риторики. Я был возмутителем общества…

Возбужденный, он вскочил и трижды обежал свою комнатку.

— Я, — продолжал он, — дурно отзывался о стоящих у власти за то, что они тиранствуют над писателями. Каким безумцем, каким глупцом я был! Они были правы.

Да, я впрямь человек, опасный для государства. Мое слово, брошенное, чтобы просветить толпу, — по крайней мере так я оправдывал себя — оказалось факелом, который зажжет пожар во всем мире.

Я рассевал речи о неравенстве сословий, прожекты всеобщего братства, системы воспитания и вот пожинаю гордыню, столь непримиримую, что она переиначит самое сущность общества, междоусобные войны, от которых может обезлюдеть мир, и такую жестокость, что она, пожалуй, отбросит цивилизацию на десять веков назад. Да, я великий преступник!

Руссо перечел страницу из «Савойского викария».

— Вот оно: «Соединимся, чтобы устроить наше общее счастье». И это написал я! «Сообщим нашим добродетелям ту же мощь, какую иные сообщают своим порокам». И это тоже писал я.

И Руссо вскочил в еще большем отчаянии, чем прежде.

— И вот по моей вине братья восстают на братьев. Когда-нибудь в один из их подвалов ворвутся полицейские и найдут скопище этих людей, поклявшихся сожрать друг друга в случае измены, и ежели там среди них окажется кто-то понаглей остальных, он вытащит из кармана мою книжку и скажет: «А с какой стати вы преследуете нас? Мы адепты господина Руссо, мы прошли курс его философии». О, как будет хохотать Вольтер! Этому царедворцу нечего бояться. Он ни за что не сунется в такое осиное гнездо.

Мысль, что Вольтер будет издеваться над ним, еще больше распалила женевского философа.

— Я — заговорщик! — бурчал он. — Нет, я решительно впал в детство. Ну какой из меня заговорщик!

В таком состоянии пребывал Руссо, когда вошла Тереза; он ее не заметил. Тереза принесла ему завтрак.

Она заметила, что Руссо внимательно перечитывает отрывок из своих «Прогулок одинокого мечтателя».

— Прекрасно, — заговорила она, с маху ставя горячее молоко прямо на книгу. — Наш гордец смотрится в зеркало. Господин Руссо читает свои книги. Он любуется собой.

— Оставьте меня в покое, Тереза, — прервал ее философ. — Мне не до смеха.

— Великолепно написано, не правда ли? — с насмешкой продолжала она. — Вы в восторге от себя! До чего же тщеславны эти писатели! И при этом имея столько недостатков, они ничего не спускают нам, бедным женщинам. Стоит мне взглянуть в зеркальце, как вы начинаете ворчать и обзывать меня кокеткой.

И она продолжала немилосердно терзать Руссо, который и без того по природе своей был склонен причинять себе немыслимые терзания.

Он выпил молоко, не макая в него хлеб.

Потом стал жевать хлеб всухомятку.

— Ах, размышляете? — не унималась Тереза. — Сочиняете еще одну книгу, полную всяких неприличностей.

Руссо вздрогнул.

— Все мечтаете, — зудела Тереза, — о ваших идеальных женщинах, а пишете книжки, которые не посмеет взять в руки ни одна девушка, либо какие-нибудь кощунства, что будут сожжены рукой палача.

Бедный мученик содрогнулся. Тереза попала в больное место.

— Нет, нет, — возразил он, — я больше не напишу ничего такого, что противоречило бы благомыслию… Напротив, я хочу сочинить книгу, которую все порядочные люди прочтут с радостным восхищением…

— Ах! Ах! — ответила Тереза, убирая чашку. — Ничего у вас не получится: у вас в голове одна похабщина. Помню, однажды я слышала, как вы читали не знаю из какой вашей книги, и там вы рассказываете о женщинах, которые вас обожают… Вы — сатир! Вы — колдун!

В словаре Терезы слово «колдун» было одним из самых страшных оскорблений. И Руссо, слыша его, всякий раз вздрагивал.

— Успокойтесь, дружочек, — промолвил он. — Вот увидите, вы будете довольны мной. Я хочу написать, что я открыл способ возродить мир, но так, чтобы перемены, которые приведут к этому, не принесли страданий ни одному человеку. Да, да, я вынашиваю такой план. Господи Боже мой, не нужно никаких революций! Да, милая Тереза, никаких революций!

— Ну что ж, поглядим, — отвечала хозяйка. — Постойте-ка, звонят.

Через минуту Тереза впустила красивого молодого человека и попросила его подождать в первой комнате.

Затем она вернулась к Руссо, которой уже делал какие-то заметки карандашом, и сообщила:

— Спрячьте поскорее все эти ваши гнусности. Вас спрашивают.

— Кто?

— Какой-то вельможа.

— Он что, не сказал вам своего имени?

— Уж не думаете ли вы, что я стану принимать людей, которые не сообщают свое имя?

— Так назовите же его.

— Господин де Куаньи.

— Господин де Куаньи! — воскликнул Руссо. — Дворянин свиты его высочества дофина?

— Должно быть, так. Красивый и весьма любезный молодой человек.

— Тереза, я сейчас выйду.

Руссо поспешно глянул в зеркало, почистил кафтан, обтер домашние туфли, коими служили ему вконец стоптанные башмаки, и вошел в столовую, где ждал высокородный посетитель.

Молодой человек не садился. Он с любопытством рассматривал засушенные растения, которые Руссо собственноручно наклеил на листы бумаги и вставил в рамки из черного дерева.

При звуке отворяющейся стеклянной двери он обернулся и с изысканным поклоном осведомился:

— Я имею честь говорить с господином Руссо?

— Да, сударь, — хмуро подтвердил философ, хотя в голосе его прозвучала нотка восхищения примечательной красотой и отменной элегантностью посетителя.

Назад Дальше