— О, я прекрасно знаю, государь, что философы примут его в штыки, — заверил Ришелье, — но не думаю, чтобы их вопли имели какое-нибудь значение для вашего величества и для меня. Главное, чтобы обе решающие воли королевства были удовлетворены. Смело заявляю вашему величеству: если бы по воле определенной особы, или, скажем прямо, госпожи Дюбарри, я был обречен на опалу, иными словами, на смерть, я не смог бы с этим согласиться.
Король молчал.
— И мне пришла одна мысль, — продолжал Ришелье. — Однажды, будучи при дворе вашего величества, я оглянулся вокруг и увидел столько красивых высокородных девиц, столько ослепительно прекрасных знатных дам, что, будь я французским королем, мне было бы почти невозможно сделать выбор.
Людовик XV повернулся к Таверне, который, чувствуя, что его потихоньку вовлекают в разговор, и дрожа от страха и надежды, всей душой впивал в себя красноречие герцога и так же страстно желал ему успеха, как входящему в гавань кораблю, который вез бы ему богатство.
— Ну, а каково ваше мнение, барон? — поинтересовался король.
— Государь, — отвечал Таверне, сердце которого лихорадочно стучало, — мне кажется, герцог только что высказал вашему величеству превосходную мысль.
— Значит, вы согласны с тем, что он говорил о красивых девушках?
— Государь, мне кажется, при французском дворе очень много красавиц.
— Но вы, барон, согласны с ним?
— Да, государь.
— И вы так же, как он, призываете меня сделать выбор среди придворных красавиц?
— Я осмелился бы сказать, что согласен с маршалом, если бы осмелился полагать, что таково мнение и вашего величества.
Наступило молчание, во время которого король благосклонно разглядывал Таверне.
— Господа, — наконец произнес он, — можете быть уверены, я последовал бы вашему совету, будь мне тридцать. Тогда я легко поддался бы, но сейчас я несколько староват, чтоб быть легковерным.
— Легковерным? Умоляю вас, государь, объясните, что вы подразумеваете под этим словом.
— Быть легковерным, дорогой герцог, означает легко верить, однако ничто не заставит меня поверить в некоторые вещи.
— В какие же?
— В то, что в моем возрасте можно внушить любовь.
— А, государь, — воскликнул Ришелье, — до этого мига я считал, что ваше величество является самым учтивым дворянином в своем королевстве, но теперь вижу, что ошибался.
— Почему же? — со смехом осведомился король.
— Потому что я стар как Мафусаил[74]: я ведь родился в девяносто четвертом году. Представьте себе, государь, я на шестнадцать лет старше вас.
Это была тонкая лесть со стороны герцога. Людовик XV восхищался старостью этого человека, посвятившего едва ли не все свои молодые годы королевской службе; имея перед глазами подобный пример, король мог надеяться дожить до таких же лет.
— Ну хорошо, — согласился король. — Но все же, надеюсь, герцог, вы не мните, будто вас любят ради вас самого?
— Если бы я верил в это, государь, я тотчас бы рассорился с двумя женщинами, которые говорили мне совершенно противоположное не далее как сегодня утром.
— Ну что ж, герцог, посмотрим. Посмотрим, господин де Таверне, — сказал король. — Юность молодит, это правда…
— Да, государь, а благородная кровь — целительнейший эликсир, не говоря уже о том, что столь всеобъемлющий дух, как у вашего величества, получит от перемены все, ни капли не утратив.
— И тем не менее, — заметил Людовик, — я припоминаю, что мой прадед, состарившись, уже не ухаживал с прежней безрассудностью за женщинами.
— Ну, государь! — запротестовал Ришелье. — Вашему величеству известно, как я почитаю покойного короля, который дважды заключал меня в Бастилию, однако это не мешает мне заявить, что между зрелым возрастом Людовика Четырнадцатого и зрелым возрастом Людовика Пятнадцатого не может быть никакого сравнения. Что за черт! Надеюсь, ваше христианнейшее величество, хоть и почитает свой титул старшего сына церкви, все-таки не дойдет в аскетизме до полного забвения своей человеческой природы?
— Ни за что! — ответил Людовик XV. — И я могу в этом признаться, поскольку здесь нет ни моего врача, ни моего духовника.
— Ах, государь, король, ваш прадед, частенько удивлял своим безмерным религиозным рвением и бесконечным умерщвлением плоти даже госпожу де Ментенон, которая была старше его. И я вновь спрашиваю вас, государь, можно ли сравнить двух людей, когда дело касается монархов?
Король в тот вечер был в хорошем настроении, и слова Ришелье были для него подобны каплям влаги из источника молодости.
Ришелье решил, что время настало, и подтолкнул локтем Таверне.
— Государь, — обратился барон, — вы позволите мне выразить вашему величеству благодарность за великолепный подарок, сделанный моей дочери?
— Не стоит благодарности, барон, — отвечал король. — Мне понравилась скромная и благонравная грация мадемуазель де Таверне. Мне хотелось бы, чтобы мои дочери наконец получили собственный придворный штат, и, разумеется, мадемуазель Андреа… Ее, кажется, так зовут?
— Да, государь, — подтвердил Таверне, обрадованный, что королю известно имя его дочери.
— Красивое имя. Так вот, мадемуазель Андреа, разумеется, была бы первой в списке, но пока у меня до этого руки не доходят. Тем не менее, барон, позвольте вас заверить, что я буду всемерно покровительствовать вашей дочери. Приданое, надо полагать, у нее не слишком большое.
— Увы, государь.
— Прекрасно. Я позабочусь о ее замужестве.
Таверне низко поклонился.
— Ваше величество, вы будете воистину добры, если подыщете ей партию, поскольку, вынужден признаться, при нашей бедности, почти граничащей с нищетой…
— Да, да, можете быть спокойны на сей счет, — заверил барона Людовик XV. — Но мне кажется, она еще очень молода, и спеха особого тут нет.
— Да, государь, тем паче что мадемуазель Андреа испытывает отвращение к замужеству.
— Вот как? — произнес король, потирая руки и глядя на Ришелье. — Но в любом случае, господин де Таверне, рассчитывайте на меня, ежели у вас будут какие-нибудь затруднения.
На сем Людовик XV поднялся и обратился к Ришелье:
— Маршал!
Герцог подошел к королю.
— Ну как, малышка довольна?
— Чем, государь?
— Ларцом.
— Пусть ваше величество простит, что я буду говорить почти шепотом, но отец слушает, а ему не надо знать, что я вам скажу.
— Полноте!
— Уж поверьте мне, государь.
— Что ж, я слушаю.
— Государь, малышка действительно питает отвращение к замужеству, но в одном я уверен: отвращения к вашему величеству она не питает.
Сказано это было с фамильярностью, прямотой и откровенностью, весьма понравившимися королю, после чего маршал торопливо засеменил, догоняя Таверне, который почтительно удалился на галерею.
Оба они пошли через сад.
Вечер был великолепный. Впереди шествовали два лакея с факелами и по пути отводили в стороны цветущие ветви. Окна Трианона, запотевшие от присутствия полусотни разгоряченных вином гостей дофины, пылали огнями.
Оркестр его величества играл менуэт, так как после ужина решили танцевать, и танцы еще продолжались.
Жильбер, стоя на коленях в густых зарослях сирени и бульденежей, следил за игрой теней на просвечивающих оконных занавесях.
Даже если бы небо рухнуло на землю, Жильбер не заметил бы этого — с таким упоением он следил за всеми переходами и фигурами танца.
Тем не менее, когда Ришелье и Таверне, проходя, задели куст, где скрывалась эта ночная птица, их голоса, а главное, кое-какие слова заставили Жильбера поднять голову.
Да, именно слова показались Жильберу крайне важными и многозначительными.
Маршал, опираясь на руку друга, говорил ему на ухо:
— Барон, я все обдумал, все взвесил, и хоть мне тяжело это тебе говорить, но ты должен как можно скорей увезти дочь в монастырь.
— Зачем? — удивился барон.
— А затем, — отвечал маршал, — что король, и тут я готов биться об заклад, влюблен в мадемуазель де Таверне.
Услышав это, Жильбер стал белее соцветий бульденежа, что свешивались ему на плечи и на лоб.
114. ПРЕДЧУВСТВИЯ
На следующий день, едва часы в Трианоне пробили полдень, Николь крикнула Андреа, которая еще не выходила из своей комнаты:
— Барышня! Барышня! К вам господин Филипп!
Кричала она с первого этажа.
Андреа, удивленная, но в то же время обрадованная, запахнула муслиновый пеньюар и побежала встречать молодого человека, который только что спрыгнул с коня и осведомлялся у каких-то слуг, в котором часу он может поговорить с сестрой.
Андреа сама открыла дверь и оказалась лицом к лицу с Филиппом, которого услужливая Николь встретила во дворе и проводила по лестнице.
Девушка бросилась на шею к брату, и оба они в сопровождении Николь прошли в комнату Андреа.
Только там Андреа заметила, что Филипп куда серьезней, чем обычно, что в его улыбке сквозит грусть, что его элегантный мундир подогнан с особой тщательностью, а под левой рукой он держит свернутый дорожный плащ.
— В чем дело, Филипп? — спросила она с прозорливостью чутких душ, которым достаточно одного взгляда, чтобы почуять неладное.
— Сестра, — промолвил Филипп, — сегодня утром я получил приказ отправиться в полк.
— Вы уезжаете?
— Уезжаю.
— Ах! — воскликнула Андреа, вложившая в это горестное междометие всю душу.
Хотя в отъезде брата в полк не было ничего необычного и его следовало ожидать, Андреа была так потрясена этим известием, что ей пришлось опереться на руку Филиппа.
— Господи, — удивился Филипп, — Андреа, почему вас так огорчает мой отъезд? Вы же знаете, в жизни солдата это самое обычное дело.
— Да, да, разумеется, — пробормотала Андреа. — И куда вы едете, брат?
— Мой гарнизон стоит в Реймсе, так что дорога, как видите, будет недальней. Правда, вполне возможно, что полку придется возвратиться в Страсбург.
— Увы! — вздохнула Андреа. — И когда вы отбываете?
— Приказ предписывает мне отправиться немедленно.
— Значит, вы приехали попрощаться со мной?
— Да, сестра.
— Попрощаться…
— Андреа, быть может, вам нужно сказать мне что-то наедине? — осведомился Филипп, встревоженный тем, что сестра так приуныла; он заподозрил, что у нее есть другие поводы для огорчения, кроме его отъезда.
Андреа поняла, что Филипп намекает на Николь, которая смотрела на них с изумлением, потому что ее тоже удивило безмерное отчаяние Андреа.
И впрямь, отъезд Филиппа, офицера, к себе в гарнизон вовсе не был такой уж катастрофой, чтобы проливать столько слез.
Андреа мигом стало понятно и беспокойство Филиппа, и любопытство Николь; она накинула на плечи мантилью и повела брата к лестнице.
— Идемте, Филипп, — сказала она. — Я провожу вас крытой аллеей до ворот парка. Мне действительно нужно многое вам сказать.
То был приказ Николь остаться, она отошла к стене, пропуская их, и вернулась в комнату хозяйки, меж тем как та вместе с Филиппом спустилась по лестнице.
Андреа повела брата по лестнице, что идет вдоль часовни и ведет в проход, через который еще сегодня можно выйти в сад; Филипп то и дело бросал на сестру тревожные вопросительные взгляды, но Андреа шла, повиснув у него на руке, прижавшись головой к его плечу и не произнося ни слова.
И вдруг она не выдержала, лицо ее покрылось смертельной бледностью, из груди вырвалось рыдание, и слезы потекли из глаз.
— Дорогая Андреа, милая сестричка! — воскликнул Филипп. — Во имя неба, что с тобою?
— Мой друг, мой единственный друг, — отвечала Андреа, — вы покидаете меня одну в свете, куда я только что вступила, и спрашиваете, почему я плачу! Вспомните, Филипп, при рождении я потеряла мать и, как это ни чудовищно произносить, у меня не было отца. Все свои беды, все свои тайны я поверяла только вам, вам одному. Кто улыбался мне? Кто меня ласкал? Кто качал меня, когда я была младенцем? Вы. Кто защищал меня, когда я выросла? Вы. Кто внушил мне веру, что Божьи творения брошены в этот мир не только для страданий? Вы, Филипп, все вы. Со дня моего появления на свет я никого не любила, кроме вас, и меня любили лишь вы один. Ах, Филипп, — грустно продолжала Андреа, — вы отворачиваетесь от меня, а я читаю у вас в мыслях. Вы думаете, я молода, красива и напрасно не верю в будущее и в любовь. Увы, теперь вы сами видите, что быть красивой и молодой еще недостаточно, ведь никто не заботится обо мне.
Вы скажете, мой друг: ее высочество дофина добра. Несомненно. Она — совершенство, по крайней мере в моих глазах, и я смотрю на нее как на божество. Но для меня она слишком высоко, в горних пределах, и я испытываю к ней почтение, а не любовь. Но любовь до такой степени необходима моему сердцу, что оно разрывается, когда это чувство не находит себе выхода. Отец… О господи, отец! Я не скажу вам ничего нового, Филипп: отец не только не друг мне и не защитник, но более того, всякий раз, когда он смотрит на меня, я сжимаюсь от страха. Да, да, Филипп, я боюсь его, боюсь, а теперь, когда вы уедете, мне будет еще страшней. Чего я боюсь? Не знаю. Боже мой, но когда перед грозой улетают птицы и мычат стада, разве это не означает, что они со страхом чуют ее приближение?
Вы скажете, это инстинкт, но почему вы отказываете нашей бессмертной душе в инстинктивной способности предчувствовать беду? С недавнего времени нашей семье везет. Я прекрасно это вижу. Вы уже капитан, я чуть ли не приближенная дофины, отец похвалялся, что вчера ужинал почти с глазу на глаз с королем. И все же, Филипп, я повторяю, пусть это даже покажется вам бессмысленным, что наша удача страшит меня куда больше, чем нищета и прозябание в Таверне.
— Но и там, дорогая сестра, — печально заметил Филипп, — вы тоже были бы одиноки, меня там тоже не было бы, чтобы утешить вас.
— Да, одна, но там со мной были по крайней мере мои воспоминания детства; мне казалось бы, что дом, где жила, дышала и умерла моя матушка, по-родительски, если можно так выразиться, оберегает меня. Я, не горюя, провожала бы вас и с радостью встречала бы. Но мое сердце принадлежало бы не только вам, оно было бы с любимым домом, с садом, с моими цветами, с тем целым, частью чего вы когда-то были. А теперь, Филипп, вы для меня — все, и когда вы меня покидаете, у меня не остается ничего.
— И все же, Андреа, — возразил Филипп, — у вас теперь есть защита куда более могущественная, нежели я.
— Да, конечно.
— Прекрасное будущее.
— Не знаю.
— Почему вы сомневаетесь?
— Не знаю.
— Сестра, вы выказываете неблагодарность по отношению к Господу.
— Избави меня Боже от этого, я днем и вечером неустанно благодарю его, но всякий раз, когда преклоняю колени и возношу ему благодарения, мне кажется, что он не приемлет их, и я слышу голос с неба, говорящий мне: «Берегись! Берегись!»
— Но скажи, чего ты должна беречься? Допустим, что тебе угрожает какое-то несчастье. Но, быть может, ты догадываешься, в чем оно состоит? Знаешь, что нужно сделать, чтобы подготовиться к нему или избежать его?
— Не знаю, Филипп, ничего не знаю. Просто мне кажется, что жизнь моя висит на волоске и, как только ты уедешь, все для меня погаснет. Мне чудится, будто меня, спящую, толкнули под уклон и я качусь с такой скоростью, что, проснувшись, не могу остановиться; а то как будто я просыпаюсь и вижу пропасть, и скатываюсь к самому краю, а тебя нет, чтобы удержать, и я вот-вот рухну в нее и разобьюсь.
— Андреа, милая сестричка! — воскликнул Филипп, невольно взволнованный неподдельным страхом, который чувствовался у нее в голосе. — Благодарю вас за безмерную любовь, которую вы питаете ко мне, но, право, вы преувеличиваете. Да, вы теряете друга, но ведь ненадолго же; я буду не так уж далеко, и, если понадобится, вы всегда сможете позвать меня. И потом, поверьте, вам ничто не угрожает, все это только игра вашего воображения.
Андреа заступила дорогу брату.
— Тогда скажите, Филипп, — спросила она, — почему вы, мужчина, который многократно сильнее меня, в эту минуту так же грустны, как я?
— Очень просто, сестричка, — отвечал Филипп, удерживая Андреа, которая, задав вопрос, хотела идти дальше. — Мы — сестра и брат не только по крови, но по душе и чувствам; мы понимаем друг друга, и с тех пор, как мы приехали в Париж, видеть друг друга стало для нас, а особенно для меня, сладостной привычкой. Я рву эти узы — верней их разрывают — и этот удар отдается мне в самое сердце. Вот и все. Я смотрю дальше мгновения нашей разлуки и не верю ни в какие несчастья, кроме единственного — не видеться с вами в течение нескольких месяцев, быть может, года. Но я смиряюсь с ним и говорю вам не «прощайте», а «до свидания».
Однако на эти утешительные слова Андреа отвечала всхлипываниями и слезами.
— Дорогая сестра, — воскликнул Филипп, видя это совершенно непонятное для него горе, — вы не все мне сказали! Вы что-то скрываете от меня. Откройтесь, во имя неба, откройтесь!
Филипп обнял сестру и прижал к груди, глядя ей в глаза.
— Нет, Филипп, нет, клянусь вам! — отвечала Андреа. — Я все вам открыла. Мое сердце перед вами как на ладони.
— Но тогда, ради Бога, соберитесь с духом и не надо так сокрушаться.
— Вы правы, Филипп, — согласилась она, — это действительно глупость. Но я никогда не была особенно мужественной, и вам это известно лучше, чем кому-либо другому. Вечно я чего-то боялась, вечно мечтала, вечно вздыхала, но я не должна была посвящать в свои воображаемые страхи нежно любимого брата, заставляя его разуверять меня и доказывать, что все мои тревоги ложны. Вы правы, Филипп, совершенно правы. У меня здесь все прекрасно. Простите меня, Филипп. Видите, глаза у меня высохли, я уже не плачу, а улыбаюсь. И я тоже говорю вам, Филипп, не «прощайте», а «до свидания».