На этих словах Руссо, привставший в своем кресле, рухнул на сиденье.
— И все-таки, — продолжал он надтреснутым голосом, в котором слышалась мольба, — и все-таки я не был настолько виновен, как можно подумать: я смотрел на мать, лишенную детей, плоти от плоти ее, видел, что она при моем сообщничестве забывает о них, как забывают звери о своих детенышах, и говорил себе: «Бог даровал матери забвение, значит, так ей на роду написано». Что ж, тогда я ошибался, но сегодня ты слышал от меня то, что я никогда и никому не говорил, и теперь ты не вправе заблуждаться.
— Значит, — спросил молодой человек, нахмурившись, — вы никогда бы не покинули своих детей, если бы у вас были деньги на их пропитание?
— Да будь у меня хоть самое необходимое — никогда, клянусь, никогда в жизни!
И Руссо торжественно поднял к небу дрожащую руку.
— А двадцати тысяч ливров достаточно, — спросил Жильбер, — чтобы прокормить ребенка?
— Да, вполне достаточно, — отвечал Руссо.
— Хорошо же, — промолвил Жильбер, — благодарю вас, сударь, теперь я знаю, что мне делать.
— И как бы то ни было, вы молоды и можете прокормить дитя своими трудами, — сказал Руссо. — Но вы говорили о преступлении: вас ищут, вас, быть может, преследуют…
— Да, сударь.
— Что ж, спрячьтесь здесь, дитя мое, чердак по-прежнему свободен.
— Воистину я вас люблю, учитель! — вскричал Жильбер. — Ваше предложение преисполняет меня радостью; я, право же, не попрошу у вас ничего, кроме пристанища, а на хлеб себе я заработаю: вы знаете, что я не лентяй.
— Ладно, — с тревогой в голосе сказал Руссо, — раз мы обо всем договорились, поднимайтесь наверх, чтобы вас не увидела госпожа Руссо: она не ходит на чердак, потому что с тех пор, как вы от нас съехали, мы ничего там не держим; там остался ваш тюфяк, так что устраивайтесь в свое удовольствие.
— Благодарю вас, сударь, теперь я вижу, что мне выпало больше удачи, чем я заслуживаю.
— Теперь вы получили все, чего желали? — осведомился Руссо, взглядом подталкивая Жильбера к дверям.
— Нет, сударь, но позвольте мне еще одно слово.
— Говорите.
— Однажды в Люсьенне вы бросили мне упрек в том, что я предал вас; я никого не предавал, сударь, я спешил за той, кого любил.
— Не будем более к этому возвращаться. Это все?
— Все. Да, господин Руссо, есть какое-нибудь средство узнать адрес человека в Париже?
— Разумеется, если человек этот чем-нибудь известен.
— Тот, кого я имею в виду, весьма известен.
— Как его зовут?
— Его сиятельство граф Жозеф Бальзамо.
Руссо содрогнулся: он не забыл заседания на улице Платриер.
— Что вам нужно от этого человека? — спросил он.
— Все очень просто. Я обвинял вас, учитель, в том, что на вас лежит нравственная ответственность за мое преступление, поскольку я полагал, что следую всего лишь закону природы.
— И это я ввел вас в заблуждение? — вскричал Руссо, которого бросило в дрожь при мысли о такой ответственности.
— Во всяком случае, вы меня просветили.
— Ну и к чему вы клоните?
— Я хочу сказать, что мое преступление имело не только нравственную причину, но и причину материальную.
— И за последнюю несет ответственность граф Бальзамо?
— Да. Я последовал образцам, я воспользовался случаем; теперь я признаю, что вел себя, как дикий зверь, а не человек. Примером служили мне вы, а случай предоставил его сиятельство граф Бальзамо. Известно вам, где он живет?
— Да.
— Тогда скажите мне его адрес.
— Улица Сен-Клод на Болоте.
— Благодарю вас, я тотчас отправлюсь к нему.
— Берегитесь, дитя мое, — воскликнул, удерживая его, Руссо, — это человек могущественный и окутанный тайной.
— Не беспокойтесь, господин Руссо, я полон решимости, и вы научили меня владеть собой.
— Скорее, скорее, поднимайтесь наверх! — вскричал Руссо. — Я слышу, как затворяется входная дверь, это возвращается госпожа Руссо — больше некому; спрячьтесь на чердаке, пока она не вошла сюда, а потом сможете уйти.
— Дайте мне, пожалуйста, ключ!
— Он на гвоздике в кухне, как всегда.
— До свидания, сударь, до свидания.
— Возьмите хлеб; я приготовлю вам работу на вечер.
— Благодарю!
И Жильбер улизнул с таким проворством, что не успела Тереза взобраться на второй этаж, как он уже был у себя на чердаке.
Вооруженный драгоценными сведениями, полученными от Руссо, Жильбер не стал откладывать свой план.
Как только Тереза заперла за собой дверь, молодой человек, с порога мансарды следивший за всеми ее передвижениями, спустился по лестнице с такой скоростью, словно сил его не истощил долгий пост. В голове у него теснились надежды, злопамятные мысли, а фоном им всем служила мстительность, которая не давала смолкнуть в его душе жалобам и обвинениям.
На улицу Сен-Клод он прибыл в неописуемом состоянии.
Когда он входил во двор особняка, Бальзамо провожал до ворот принца де Рогана, который посетил своего любезного алхимика, движимый долгом вежливости.
У самого выхода принц остановился, чтобы еще раз выказать Бальзамо свою благодарность, и бедный юноша, весь в лохмотьях, проскользнул мимо них в ворота, как приблудный пес, не смея оглядеться из страха, чтобы окружающая роскошь не ослепила его.
Карета принца Луи поджидала на бульваре; прелат резво пересек пространство, отделявшее его от экипажа, и, как только дверца кареты захлопнулась за ним, тут же умчался прочь.
Бальзамо проводил его печальным взглядом; когда экипаж скрылся из виду, он повернулся к крыльцу.
На крыльце в умоляющей позе его поджидал какой-то попрошайка.
Бальзамо подошел к нему; не разжимая губ, он устремил на посетителя властный вопросительный взгляд.
— Ваше сиятельство, прошу вас, уделите мне четверть часа аудиенции, — обратился к нему юноша, одетый в лохмотья.
— Кто вы, друг мой? — мягко и ласково осведомился Бальзамо.
— Вы меня не узнаете? — спросил Жильбер.
— Нет, но не все ли равно, входите, — отозвался Бальзамо, которого не насторожили ни странное выражение лица, с каким обратился к нему проситель, ни его одеяние, ни дерзость.
Он пошел вперед и провел Жильбера в первый покой, где уселся и все тем же тоном, с тою же приветливостью сказал:
— Вы спрашивали, узнал ли я вас?
— Да, ваше сиятельство.
— В самом деле, мне кажется, я вас уже где-то видел.
— В Таверне, сударь, когда вы проезжали там накануне прибытия дофины.
— Что вы делали в Таверне?
— Я жил там.
— Вы были слугой в доме?
— Нет, скорее домочадцем.
— Вы уехали из Таверне?
— Да, сударь, уже три года назад.
— И куда вы направились?
— В Париж, там я сначала был учеником у господина Руссо, а затем благодаря покровительству господина де Жюсьё поступил в сады Трианона подмастерьем-садовником.
— Какие прекрасные имена вы мне назвали, друг мой! Что вам от меня угодно?
— Вот об этом я и хотел вам сообщить.
И, смолкнув на минуту, он устремил на Бальзамо взгляд, исполненный непреклонности.
— Вы помните, — продолжал он, — как приехали в Трианон в ту ночь, когда бушевала гроза? В пятницу тому будет полтора месяца.
Бальзамо помрачнел.
— Да, помню, — отвечал он, — и что же? Вы меня видели?
— Да, видел.
— И теперь хотите, чтобы я заплатил вам за молчание? — угрожающе процедил Бальзамо.
— Нет, сударь; я еще больше, чем вы, заинтересован в сохранении тайны.
— Так вы — Жильбер? — промолвил Бальзамо.
— Да, ваше сиятельство.
Бальзамо вперился бездонным и пронзительным взглядом в юношу, над чьим именем тяготело столь ужасное обвинение.
Даже ему, с его знанием людей, было удивительно, с какой уверенностью держался Жильбер, каким достоинством дышали его речи.
Жильбер расположился за столиком, но не облокотился на него; одна его рука, исхудавшая и белая, несмотря даже на привычку к труду садовника, покоилась у него на груди; другая с небрежной грацией висела вдоль тела.
— Я вижу, — обратился к нему Бальзамо, — зачем вы сюда явились; вам известно, что мадемуазель де Таверне обратила против вас страшное обвинение; известно, что это я с помощью науки вынудил ее сказать правду; вы явились попрекать меня этим свидетельством, не правда ли? Попрекать меня тем, что я извлек на свет тайну, которая в ином случае навсегда осталась бы покрыта тьмою?
Жильбер лишь покачал головой.
— А между тем вы просчитались, — продолжал Бальзамо. — Допустим даже, что я собирался донести на вас, хотя меня не побуждал к тому никакой расчет: ведь на меня самого падало обвинение; допустим, что я пылал к вам враждой и собирался на вас напасть, хотя на самом деле мне достаточно было обороняться; и даже если мы все это сочтем возможным, у вас нет права мне возразить, потому что вы сами совершили низость.
— Так вы — Жильбер? — промолвил Бальзамо.
— Да, ваше сиятельство.
Бальзамо вперился бездонным и пронзительным взглядом в юношу, над чьим именем тяготело столь ужасное обвинение.
Даже ему, с его знанием людей, было удивительно, с какой уверенностью держался Жильбер, каким достоинством дышали его речи.
Жильбер расположился за столиком, но не облокотился на него; одна его рука, исхудавшая и белая, несмотря даже на привычку к труду садовника, покоилась у него на груди; другая с небрежной грацией висела вдоль тела.
— Я вижу, — обратился к нему Бальзамо, — зачем вы сюда явились; вам известно, что мадемуазель де Таверне обратила против вас страшное обвинение; известно, что это я с помощью науки вынудил ее сказать правду; вы явились попрекать меня этим свидетельством, не правда ли? Попрекать меня тем, что я извлек на свет тайну, которая в ином случае навсегда осталась бы покрыта тьмою?
Жильбер лишь покачал головой.
— А между тем вы просчитались, — продолжал Бальзамо. — Допустим даже, что я собирался донести на вас, хотя меня не побуждал к тому никакой расчет: ведь на меня самого падало обвинение; допустим, что я пылал к вам враждой и собирался на вас напасть, хотя на самом деле мне достаточно было обороняться; и даже если мы все это сочтем возможным, у вас нет права мне возразить, потому что вы сами совершили низость.
Жильбер судорожно вцепился ногтями себе в грудь, но по-прежнему молчал.
— Брат будет вас преследовать, сестра будет добиваться вашей смерти, — продолжал Бальзамо, — если вы и впредь позволите себе неосторожность в открытую прогуливаться по Парижу.
— Ах, это мало меня тревожит, — заметил Жильбер.
— Почему же?
— Я любил мадемуазель Андреа, я любил ее так, как никто и никогда не будет ее любить; но она презрела меня, питавшего к ней почтительнейшие чувства; она презрела меня, а ведь она уже дважды была у меня в руках, тогда как я не смел даже коснуться губами краешка ее платья.
— Это верно, но вы сквитались с ней за свою почтительность, вы отомстили ей за ее презрение — и чем? Насилием.
— Ах, нет, нет, насилие исходило не от меня; другой человек предоставил мне случай совершить преступление.
— Кто он?
— Вы.
Бальзамо вздрогнул и выпрямился, словно ужаленный змеей.
— Я? — воскликнул он.
— Да, вы, сударь, вы, — повторил Жильбер. — Вы, сударь, усыпили мадемуазель Андреа; потом вы покинули ее; когда вы удалились, силы изменили ей, и она упала. Я подхватил ее на руки, чтобы отнести в комнату; она была так близко; мрамор оказался таким живым! А ведь я любил ее, и я поддался любви. Так ли уж велико мое преступление, сударь? Я задаю этот вопрос вам, потому что вы виновник моего несчастья.
Бальзамо поднял на Жильбера взгляд, полный жалости и печали.
— Ты прав, дитя мое, — произнес он. — Я виновен в твоем преступлении и в горе этой девушки.
— И вместо того, чтобы исправить содеянное, вы, которому при вашем огромном могуществе так пристала доброта, усугубляете несчастье девушки и обращаете на виновного угрозу смерти.
— Это правда, — отозвался Бальзамо, — и слова твои разумны. Видишь ли, юноша, с некоторых пор надо мной словно тяготеет проклятие: все планы, зарождающиеся у меня в мозгу, несут в себе пагубу и угрозу; меня самого также постигли несчастья, которых тебе не понять. Однако это не причина для того, чтобы обрекать на страдания других людей. Итак, чего ты просишь?
— Я прошу у вас средства все исправить, ваше сиятельство, искупить преступление и загладить причиненное зло.
— Ты любишь эту девушку?
— Очень люблю.
— Любовь бывает разная. Как ты ее любишь?
— Прежде я любил ее горячечной любовью; ныне, овладев ею, люблю с неистовством. Я умер бы с горя, если бы она встретила меня, пылая гневом; а если бы позволила поцеловать ей ноги — умер бы от счастья.
— Она высокого происхождения, но бедна, — задумчиво промолвил Бальзамо.
— Да.
— Однако брат ее — человек великодушный, и сдается мне, что привилегии знати не слишком ему дороги. Что будет, если ты попросишь у него руки его сестры?
— Он меня убьет, — холодно отвечал Жильбер, — но поскольку я не боюсь смерти, а тороплю ее, то готов явиться к нему с предложением, если вы мне это советуете.
Бальзамо задумался.
— Ты человек умный, — сказал он, — пожалуй, и благородство не чуждо твоему сердцу, несмотря на содеянное тобой преступление — моя доля вины сейчас не в счет. Ну что ж! Обратись не к Филиппу де Таверне, не к сыну, а к отцу, к барону де Таверне, и скажи ему — слышишь? — скажи ему, что в тот день, когда он даст разрешение на твой брак с его дочерью, ты принесешь ей приданое.
— Я не могу так сказать, ваше сиятельство; у меня ничего нет.
— А я говорю тебе, что ты дашь ей в приданое сто тысяч экю, которые получишь от меня, чтобы искупить преступление и загладить содеянное зло, как ты сам сейчас выразился.
— Он не поверит; он знает, что я беден.
— Что ж, если он тебе не поверит, ты покажешь ему эти банкноты, и тогда уж у него не останется сомнений.
С этими словами Бальзамо выдвинул ящик стола и отсчитал тридцать банкнот по десять тысяч ливров каждая.
Затем он передал их Жильберу.
— А разве это деньги? — спросил юноша.
— Читай.
Жильбер бросил алчный взгляд на пачку, которую держал в руке, и понял, что Бальзамо говорил правду.
В его глазах блеснула радость.
— Неужели! — вскричал он. — Но нет, это слишком большая щедрость, такого быть не может!
— Ты недоверчив, — заметил ему Бальзамо. — Это разумно, но приучись различать, кому можно доверять, а кому нельзя. Итак, бери эти сто тысяч экю и ступай к барону де Таверне.
— Сударь, — возразил Жильбер, — я не могу принять столько денег под честное слово, мне нужно какое-нибудь подтверждение, иначе я не поверю в этот дар.
Бальзамо взял перо и написал:
«Жильберу в день подписания его брачного контракта с м-ль Андреа де Таверне дается мною сумма в сто тысяч экю, каковую вручаю ему заранее в надежде на благополучное завершение дела.
Жозеф Бальзамо».
— Возьми эту расписку, ступай и ничего не бойся.
Жильбер дрожащей рукой принял расписку.
— Сударь, — сказал он, — если я буду вам обязан подобным счастьем, я стану поклоняться вам, как Богу.
— Поклоняться следует единому Богу, — сурово ответствовал Бальзамо, — а вовсе не мне. Ступайте, друг мой.
— Могу ли я попросить вас о последней милости, сударь?
— О какой?
— Дайте мне пятьдесят ливров.
— У тебя в руках триста тысяч ливров, а ты просишь у меня еще пятьдесят?
— Эти триста тысяч, — возразил Жильбер, — останутся у меня лишь до того дня, когда мадемуазель Андреа согласится выйти за меня замуж.
— А на что тебе пятьдесят ливров?
— Чтобы купить приличный кафтан, в котором можно было бы предстать перед бароном.
— Возьми, друг мой, вот они, — сказал Бальзамо.
И с этими словами протянул ему деньги.
Затем он отпустил Жильбера кивком головы и тем же неспешным, печальным шагом вернулся к себе в покои.
152. ПЛАНЫ ЖИЛЬБЕРА
Очутившись на улице, Жильбер постарался остудить свое лихорадочное воображение, которое на последних словах графа увлекло его в такие высоты, достигнуть коих было для него не только маловероятно, но и невозможно.
Добравшись до улицы Пастурель, он присел на тумбу и, стрельнув глазами по сторонам, чтобы убедиться, что никто за ним не наблюдает, извлек из кармана банкноты, которые, судорожно сжимая, успел изрядно помять.
Дело в том, что на ум ему пришла ужасная мысль, от которой пот выступил у него на лбу.
— Посмотрим, — сказал он, глядя на банкноты, — не обманул ли меня этот человек, не расставил ли он мне ловушку; посмотрим, не отправил ли он меня на верную смерть, уверяя, будто дарует мне верное счастье; посмотрим, не обошелся ли он со мной, как с бараном, которого заманивают на бойню, суля ему охапку душистой травы. Я наслышан, что по рукам ходит великое множество фальшивых банкнот; с их помощью придворные пройдохи морочили голову хористкам из оперы. Посмотрим, уж не собрался ли граф сыграть со мной дурную шутку.
Он отделил от пачки одну банкноту достоинством в десять тысяч ливров; затем зашел в какую-то лавку и, показав лавочнику банкноту, спросил у него адрес банкира, который мог бы ее разменять, — дескать, хозяин его дал ему такое поручение.
Торговец рассмотрел банкноту, повернул ее так и этак, глядя на нее с изумлением — уж больно велика оказалась сумма, а лавка у него была скромная, — и затем указал ему адрес финансиста на улице Сент-Авуа, который мог разменять купюру.
Значит, банкнота была настоящая.
Жильбер, радостный и торжествующий, немедля пришпорил свое воображение, еще бережнее увязал деньги в платок и, приметив на улице Сент-Авуа лавочку торговца подержанными вещами, тут же сделал покупки на двадцать пять ливров, то есть истратил один из двух луидоров, полученных от Бальзамо, и приобрел костюм тонкого коричневого сукна, восхитительно опрятный, а также пару слегка полинявших черных шелковых чулок и пару башмаков со сверкающими пряжками; этот скорее приличный, чем богатый наряд дополнила сорочка тонкого полотна; Жильбер оглядел себя в зеркало, поданное старьевщиком, и пришел в восторг.