Аспазия - Автор неизвестен 24 стр.


Гостеприимный Артемидор дал в честь уезжающего афинского героя торжественное празднество, в котором приняла участие и Аспазия.

На этом празднике Перикл сказал своему хозяину Артемидору:

— Нет ничего удивительного, что тайная прелесть здешнего неба подействовала и на меня, и я провел здесь целую неделю в счастливой праздности. Сейчас видно, что вы, греки, живете на этом берегу вблизи горячих финикиян, которые более всех богов почитают богиню любви, а также вблизи острова Киприды, на котором во время своего победного шествия по водам в Элладу богиня сделала первую остановку на пути. И если с юга к вам близок остров Киприды, то с севера, с вершин Тмолоса, к вам доносится шум празднеств Диониса и Реи, так что вы со всех сторон окружены богами веселья и счастья. Вам, милезийцам, оргии на острове Тмолосе известны не только по рассказам. Он так близок от вас, что нет ничего удивительного, если кто-нибудь из вас из любопытства принимает участие в этих празднествах или отправляется в соседнюю Лидию, чтобы хоть издали посмотреть на безумства корибантов.

При этих словах Перикла брови Артемидора слегка нахмурились, и из груди его вырвался легкий вздох, так что Перикл поглядел на него с изумлением и почти с огорчением.

— Я сам, — начал Артемидор, — случайно был там и охотно рассказал бы тебе то, что я видел и пережил там, если бы с этим воспоминанием для меня не соединялось слишком много горечи.

Эти слова еще более усилили любопытство Перикла, и, когда Артемидор заметил это, он продолжал:

— Я вижу, что мне, против воли, придется рассказать тебе и оправдать перед тобой мое смущение. Слушай. Немного лет прошло с тех пор, как я называл моим сыном лучшего из юношей в Милете; боги наделили его всеми физическими и умственными совершенствами, но, вместе с тем, и неограниченной фантазией, не знавшей никаких цепей, и большой мечтательностью. В Милете никогда не было недостатка в рассказах об юношах, которые принимали участие в оргиях на Тмолосе, и многие, несмотря на самый строгий присмотр своих воспитателей, убегали туда. Одно время среди молодежи стремление отправиться на Тмолос сделалось какой-то болезнью. Я, как умел, старался подавить это стремление в моем слишком впечатлительном Хрисанфе, но, как я опасался, эта болезнь скоро охватила и его. Наступило время Лидийского празднества. Хрисанф сделался замечательно молчаливым и задумчивым, его щеки побледнели, он видимо страдал от тайного лихорадочного нетерпения. Я уже решился держать его в доме, как пленника, приставить к нему сторожей, которые должны были ни на минуту не спускать с него глаз, но скоро я стал бояться, что юноша вследствие неудовлетворенного стремления может сойти с ума или опасно захворать и что, может быть, было бы полезнее, если бы я дозволил ему удовлетворить его все усиливавшееся любопытство, но удовлетворить таким образом, чтобы это удовлетворение не имело для него никакой опасности. Тогда я открыл ему, что желаю сам, вместе с ним, отправиться на Тмолос и присутствовать при мистических обрядах корибантов; в моем обществе, под моим непосредственным присмотром юноша не должен был подвергаться никакой опасности.

После многих дней путешествия мы достигли наконец цели. В сопровождении одного раба мы прибыли в поросший лесом, еще пустой, Тмолос и ожидали минуту, когда до нас донесутся от Сардеса дикие крики корибантов. Празднество уже началось накануне тем, что была срублена самая большая пихта на всем Тмолосе и, покрытая бесчисленным множеством венков из фиалок, отнесена с дикими криками в храм Кибеллы, как весенняя жертва богине, но большая и самая шумная часть празднества еще предстояла.

Глухой шум донесся до наших ушей еще прежде, чем мы в наступающих вечерних сумерках могли разглядеть приближающихся корибантов. При их приближении мы скрылись в густых кустах, чтобы, не будучи замеченными, быть свидетелями их действий. Шум все приближался и становился оглушительнее; почти у каждого из корибантов, из которых одни были совсем нагие, другие покрыты шкурами диких зверей, был в руках какой-нибудь музыкальный инструмент, из которого они извлекали глухие звуки: или цимбалы, или рога; за неимением музыкального инструмента некоторые ударяли мечами по щитам, извлекая из них глухие звуки. Но все эти звуки покрывались громкими радостными криками в честь потерянного и снова найденного юноши Аттиса, любимца и посла всеобщей матери Реи. Воспевая потерянного и вновь найденного Аттиса, они воспевали весеннее пробуждение природы, которое в них самих выражалось безумными восторгами.

Мы увидели шествие жрецов Кибеллы, державших в одной руке горящий факел, в другой острый отточенный нож, которым они потрясали с фантастическими криками; впереди несли громадный фаллос. Шествие этих людей нельзя было назвать шествием в настоящем смысле слова, так как оно сопровождалось дикими прыжками и танцами. У всех были раскрасневшиеся лица, у некоторых краснота переходила в синеву, глаза, казалось, хотели выскочить из орбит, у многих изо рта выступала пена. При этом они дико встряхивали длинными локонами, по большей части сделанными из чужих волос и придававшими им полуженственный вид. Всех, попадавшихся им на дороге диких или домашних животных, они тащили за собой; в начале шествия вели пантеру. У некоторых мы видели в руках змей, которыми они непринужденно играли, точно с венками или лентами.

В то время, как это безумное шествие стремилось мимо нас, я увидел, что юный Хрисанф приходит все в большее возбуждение. Он молчал, но лицо его горело, сверкающий взгляд был неподвижно устремлен на безумцев. Он бессознательно начал повторять некоторые движения этих людей. Недалеко от того места, где мы скрывались, в кустах находилась довольно большая, обсаженная пихтами, лужайка. Здесь шествие остановилось, но не для того, чтобы отдохнуть, а для того, чтобы предаться еще большим безумствам. Фаллос и приведенные животные были помещены в середине так же, как и жрецы, вокруг которых столпились корибанты. Следуя одобрительным словам жрецов, они бросились на пантеру и других животных, разрывали их сначала руками, затем зубами, сосали их горячую кровь и надевали кровавые остатки мяса на свои тирсы, как на вертела. Затем под еще более усилившийся звон инструментов они начали танцевать вокруг бронзового фаллоса, восхваляя богов и всеоплодотворяющую силу, образ которой они видели перед собой… Дикие звери с испугом разбегались от шума. Один лев испуганно пробежал через кусты, в которых скрывался я с Хрисанфом. И действительно, фантастические восклицания, запах крови, яркие факелы, звон тимпанов должны были привести в ужас всякого зверя и всякое человеческое существо, я сам почти потерял сознание, как вдруг стоявший рядом со мной Хрисанф сделал попытку вырваться от меня. Я с ужасом поглядел на него и увидел, что он по наружности сделался совершенно похожим на безумцев, бесновавшихся перед нами, я крепко схватил его, но он с необыкновенной силой вырвался от меня и, бросившись вперед, в середину толпы, исчез в ней, как капля в море.

Не помня себя от ужаса, я стоял, не зная, что делать; безумные танцы продолжались перед моими испуганными глазами. Некоторые падали, как мертвые от утомления, но сейчас же поднимались и начинали снова. Когда шум и безумства достигли высшей степени, некоторые вышли вперед и требовали, чтобы их выслушали, и некоторые их слова доносились до моих ушей. Они указывали на фаллос и восклицали с возбужденными жестами, что искусственное изображение должно быть, по древнему обычаю, заменено живым, и наиболее воодушевленные в среде безумцев высказывали готовность принести благодарственную жертву богине… Страшно сверкали отточенные острые ножи в руках жрецов Кибеллы… Я видел, как среди дикой суматохи наиболее безумные ранили себя сверкающими клинками, я вспомнил о моем Хрисанфе, в глазах у меня потемнело и я упал… Когда сознание снова возвратилось ко мне, луна ярко светила, шествие корибантов уже удалилось, даже звуки тимпанов раздавались из глубины леса, как шум далекой грозы. Я отправился в Сардес — город, где помещается храм Кибеллы, так как мог надеяться узнать там что-нибудь о судьбе моего Хрисанфа и, может быть, получить обратно дорого сына, и я действительно получил его обратно: он был принесен ко мне на носилках, сплетенных из ветвей пихты, раненный, изуродованный, покрытый кровью… Юноша, полный силы и красоты, лежал перед моими глазами, подобно украшенной цветами пихте, подрубленной на Тмолосе ножами корибантов, как благодарственная жертва богине…

Таков был рассказ Артемидора.

Веселость празднества была омрачена. Когда оно кончилось, и Перикл остался вдвоем с Аспазией, он сказал:

— Милет прекрасен, и рассказ Артемидора не в состоянии вполне омрачить для меня воспоминание о блаженных днях, дарованных мне здесь богами, но я чувствую, что пора оставить этот горячий берег и снова сесть на корабль, чтобы свободно вздохнуть, высадившись на спокойных аттических берегах.

13

Переодетая Аспазия находилась на корабле, который вез из Милета афинского стратега обратно в Самос.

Когда трирема вышла из гавани в открытое море, милезианка, стоя рядом со своим другом, глядела на удаляющийся цветущий ионический город. Взгляд Аспазии не отрывался от исчезающих вдали вершин родного города. Душа ее была полна гордости при мысли, что здесь, в этом городе, где она в первый раз увидела свет, она одержала самую прекрасную победу в своей жизни и опутала цепями любви лучшего из эллинов.

Перикл также глядел на исчезающий ионийский город сверкающим взглядом. Он вспоминал прожитые в нем счастливые дни, и ему казалось, что его несравненная подруга, подобно Антею, приобрела новую силу от прикосновения к родной земле.

— Я готов оплакивать, — сказал он, — наш исчезнувший медовый милезийский месяц, но меня успокаивает мысль, что я везу тебя с собой, как мою лучшую добычу.

— Счастье и любовь будут повсюду следовать за нами, — возразила Аспазия, — мы оставляем за собой только одно, чего может быть не найдем снова — это счастливую таинственность, которой мы там наслаждались, и свободу от всяких цепей…

Перикл опустил голову и задумался.

— Возвратившись в Афины, — продолжала Аспазия, — ты снова сделаешься правителем государства, на поступки которого устремлены все взгляды. Ты снова сделаешься афинским гражданином, связанным строгими правилами, снова будешь супругом Телезиппы, а я… я опять буду только чужестранкой, не имеющей ни родины, ни прав, буду, как выражается твоя супруга Телезиппа и ее подруги, гетерой из Милета.

Перикл медленно поднял голову и пристально поглядел в лицо подруги.

— Разве ты желала бы другого, Аспазия? — спросил он. — Разве ты не смеялась постоянно, как над рабством, над браком и не смотрела на женские покои афинян иначе, как на тюрьму?

— Я не помню, Перикл, — возразила Аспазия, — чтобы ты когда-нибудь спрашивал меня, что я выберу: положение гетеры или жены афинянина?

— А если бы я это сделал, — сказал Перикл, — если бы задал этот вопрос, какой ответ дала бы ты?

— Я сказала бы тебе, — отвечала Аспазия, — что я не желаю выбрать ни того, ни другого, что добровольно я не сделаюсь ни гетерой, ни женой афинянина.

Перикл был озадачен.

— Женой афинянина… — повторил он. — В таком случае, ты осмеивала не вообще брак, а только афинский брак? Скажи мне, где во всем свете найти идеальный брачный союз, который заслужил бы твое одобрение?

— Этого я не знаю, — возразила Аспазия, — и думаю, что такого идеала не существует нигде на свете, но я ношу его в себе.

— А что нужно было бы, чтобы осуществить то, что ты носишь в себе? спросил Перикл.

— Всякий брак должен был бы основываться на законах свободы и любви.

— А что должен делать я, — сказал Перикл, — чтобы достичь вместе с тобой этого идеала?

— Ты должен дать мне все права супруги, не отнимая у меня ни одного из тех прав, которые до сих пор давал, как твоей возлюбленной, — отвечала Аспазия.

— Ты желаешь, — сказал Перикл, — чтобы я развелся с Телезиппой и привел тебя вместо нее, как хозяйку моего дома — это для меня понятно, но я не понимаю остальной части твоих требований: что понимаешь ты под правами, которых я не должен отнимать?

— Прежде всего, право не признавать между мной и тобой никакого другого закона, кроме любви, — отвечала Аспазия. — В таком случае я буду равна тебе как возлюбленная, а не раба. Как супруг — ты господин дома, но не мой. Ты должен довольствоваться одним моим сердцем, не стараясь заковывать в цепи мой дух и принуждать к скучной бездеятельности и праздному одиночеству женских покоев.

— Ты хочешь принести в дар сердце, — сказал Перикл, — а твой ум должен быть общим достоянием. Ты не желаешь отказаться от постоянного соприкосновения во всем, что только может придумать твоя фантазия, что может занимать твой ум.

— Ты понял меня! — вскричала Аспазия.

— И если бы мы сделали попытку подобного союза, — сказал Перикл, уверена ли ты, что эта попытка осуществима не только с точки зрения предрассудков, но и с точки зрения любви?

— Если она кажется тебе невозможной, то кто принуждает нас делать это? — улыбаясь, возразила Аспазия, прижимая к себе друга с нежным поцелуем и начиная разговор о другом…

Путь к Самосу прошел незаметно. Отдав некоторые приказания флоту, Перикл снова взошел на трирему, чтобы идти в Хиос.

— Как! — шутя, вскричала Аспазия. — Ты чувствуешь такое сильное желание снова увидеть одну из любимых красавиц, которая, насколько я знаю, живет на Хиосе у поэта Иона.

Перикл улыбнулся ее словам, как шутке.

На этот раз спутником Перикла был Софокл, немало удивленный, найдя милезианку в хорошо знакомом мужском костюме на корабле Перикла. Она снова была очаровательным юношей, тайна которого была известна только немногим посвященным.

На Хиосе, жители которого считались богатейшими людьми во всей Элладе, жил трагический поэт Ион, родом хиосец, трагедии которого заслужили ему в Афинах много лавров, хотя, может быть, при первом представлении он приобрел расположение афинских граждан несколькими бочками хиосского вина, которое он раздал народу. Он был, как уже доказывает его щедрость, одним из богатейших людей в Хиосе и, как таковой, пользовался большим влиянием на родном острове. С Периклом Ион был не в особенно хороших отношениях с тех пор, как они были соперниками в расположении прекрасной Хризиппы, и поэт был все еще раздражен против Перикла, хотя красавица осталась его возлюбленной и последовала за богачом на его родину.

Перикл очень сожалел о дурных отношениях с бывшим соперником, так как желал добиться от хиосцев многих немаловажных уступок в пользу афинян и должен был бояться, что влиятельный Ион поддастся личному нерасположению.

Софокл взял на себя примирить Перикла с Ионом и, так как никто лучше поэта не был способен на роль посредника, то эта попытка удалась ему настолько, что Ион сейчас же пригласил Перикла к себе вместе с Софоклом и считал за честь угощать у себя обоих афинских стратегов.

Перикл мог пробыть в Хиосе только с одного утра до другого, и после того, как большая часть дня была посвящена политическим переговорам, он в сопровождении Софокла отправился в дом богатого хиосца не вдвоем. Аспазия, не без тайного умысла, настояла, чтобы ее друг позволил ей следовать за ним, на этот раз переодетой рабом, который должен был сопровождать его всюду.

Тайный план милезианки состоял в том, чтобы сделать безвредной встречу Перикла с прекрасной Хризиппой и отвлечь от нее внимание своего друга, а также и внимание красавицы от Перикла.

Перикл согласился на переодевание Аспазии, видя причину этого в желании своей подруги познакомиться с Хризиппой.

Ион жил в своем имени на очаровательном обрывистом морском берегу, который был окружен цветущими виноградниками.

Хозяин повел своих гостей на террасу, у подножия которой расстилалось голубое море и открывался очаровательный вид. Когда гости насладились этим видом, он пригласил их опуститься на мягкие подушки и велел подать освежительное питье в серебряных кубках.

Хризиппа присутствовала при приеме гостей. Она еще цвела, как роза, но ее тело среди богатой жизни на Хиосе настолько развилось, что тонкий вкус афинян не мог не быть слегка оскорблен. Она походила на гордую, вполне развившуюся розу, но роза есть роскошнейший и благоухающий, но не прекраснейший цветок.

Ион, который был в сущности человек добрый и любивший повеселиться, принял Перикла с непритворным дружелюбием. Он поднял кубок со своим лучшим вином за здоровье Перикла и не забыл также его знаменитого спутника, благородного Софокла.

Но когда далее Ион стал восхвалять успехи обоих, Софокл отклонил его похвалы, говоря, что вся честь принадлежит его другу Периклу.

— Но, — продолжал Софокл, обращаясь к Иону и нескольким приглашенным им знатнейшим хиосцам, — вы были бы несправедливы, если бы видели в нашем Перикле только государственного человека и полководца — слава о его предприятиях и победах идет по всей Элладе, но она говорит только о тех качествах великого человека, которые вызывают шум и сверкают издали. Я же знаю те благородные и скромные добродетели, которые, может быть, заслуживают славы. Вы знаете о тех победах, которые он одержал под Самосом, но вы не знаете, что каждый из пятидесяти богатых самосцев, которых он послал заложниками в Лемнос, тайно предлагали ему по таланту за освобождение, но он отказался от этих сумм, точно так же, как и от тех, которыми хотел подкупить его персидский сатрап. Все знают, сколько неприятельских кораблей пустил он ко дну, скольких врагов умертвил, но я скажу вам, скольких оставил в живых из сострадания, насколько дорожил жизнью своих воинов. Сколько раз слышал я его, шутя говорящим солдатам, что если бы это от него зависело, то они жили бы вечно. Он придумал железные руки для своих кораблей, чтобы пощадить руки и ноги из человеческого мяса. Вы не знаете, что он мудрец в часы спокойствия, что он, даже в лагере, в свободные минуты рассказывал своим воинам про ветер, грозу, солнечное и лунное затмения и всевозможные небесные явления, за что многие называли его колдуном. О его учености и философских знаниях они такого высокого мнения, что многие в настоящее время утверждают, что он обратил в бегство Мелисса, знаменитого философа, не столько ловкой стратегией, как убедительными силлогизмами. Во всем лагере не было более мягкого и в то же время более строгого, более уважаемого и, вместе с тем, более любимого человека, чем он. Вот что хотел я сказать вам о Перикле, чтобы вы могли достойно чтить этого благородного и прекрасного человека не только как стратега и военного героя. Как таковой, он, конечно, заслуживает похвалы, но, может быть, не безграничной, так как из Самоса он отправился в Милет и простоял там на якоре более, чем было необходимо, на что я смотрю как на стратегическую ошибку.

Назад Дальше